Часть 37 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Назавтра банда благополучно выбралась из склепа и продолжала свои дела. Но однажды ее постигло несчастье — она лишилась своего вожака. Банда переживает кризис. В одну из ночей, когда в склепе делили добычу двенадцать чертей, неожиданно раздался голос: «У вас не хватает одного звена, без которого все вы обречены на гибель. Я могу восполнить недостающее звено и спасти вас, но с условием…»
И снова — продолжение завтра. И так несколько вечеров подряд. За это время уже заполнились все койки, появились новые вербованные, а хозяева, будто загипнотизированные, слушали Разумовского. Да и новые жильцы невольно поддавались гипнозу рассказчика, вечером спешили побыстрее справить свои дела, усаживались поудобнее и торопили Разумовского:
— Давай, не тяни…
Разумовский не торопился, двигал бровями — собирался с мыслями. Иногда спрашивал:
— На чем вчера остановились?
— «Я могу восполнить недостающее звено и спасти вас, но с условием…» — с готовностью подсказывал Васька.
…Первым после Разумовского койку в общежитии занял быстрый, веселый, будто на пружинах, Аркадий Бойченко. Пришел он днем, еще на пороге сразу обнажил в широкой улыбке свои белые зубы, словно вернулся из дальних краев в родной дом, протянул всем мягкую белую руку, называя себя, в том числе Алешке и Татьянке, отчего последняя застыдилась, будто ей сделали предложение выйти замуж.
Аркадий выбрал себе койку в ближнем правом углу. Мать одобрила этот выбор:
— И правильно: зимой возле грубы будет тепленько. — И тут же спросила: — Комсомолец? — Ей очень хотелось, чтобы хоть один из вербованных был комсомольцем.
— Комсомолец, мать! Комсомолец! — сказал Аркадий и тут же показал серенькую книжечку с тисненым профилем Ильича на обложке.
— Вот хорошо, — обрадовалась мать и обернулась к Ваське, призывая и его порадоваться такому случаю.
— Хорошо, мать! Хорошо! — И он откинул со лба прядку соломенных волос.
— Издалека к нам приехал? — допытывалась она.
— Издалека. Из-под Орла, есть там город Кромы. Слышали?
— Орел — слыхала. Это ж где-то в Расеи? А фамилия хохлацкая.
— Не важно, — сказал Аркадий. — А у вас фамилия кацапская.
— Ну да! — не поверила мать.
— Самая настоящая. Курская.
— Ну да! — отмахнулась она как-то обиженно. — Еще чего придумал… Курских мы знаем, приезжают сюда на заработки. Зачуханные какие-то. Там, кажуть, мужики сами хаты белят.
— Там совсем их не белят, — засмеялся Аркадий. — Кто же вы тогда? Не хохлы и не кацапы?
— Мы сами по себе. Мы — здешние, донбасские, и все.
— И все? А национальность у вас есть?
— Наверное, есть, — не очень уверенно сказала мать. — Русские мы. — И пояснила: — Здешние мы, донбасские.
— Но сюда-то вы откуда-то пришли?
— Нет, мы не пришлые. И отцы наши, и деды — все здешние. Тут и родились и померли.
— Значит, прапрадеды ваши пришли сюда на заработки. Только не по путевке комсомола, как я, а сами, на свой страх и риск… Голод их гнал сюда. Это я знаю точно. Так что корни ваши, пожалуй, там, недалеко от моих. Вот так-то!
— Ну, и ладно, — согласилась мать, — роднее будем. Мне-то что? Все люди одинаковы…
Аркадий с первого дня и до последнего называл хозяйку только «мать», а она иногда, при хорошем настроении, как бы в шутку звала его «сынок».
Следующим появился Грицко. Высокий, необтесанный какой-то, стеснительный и недоверчивый. Лба у него не было, а жесткие черные волосы росли почти от самых бровей, отчего Грицко казался суровым, насупленным и недовольным. Грицко принес с собой окованный медными полосами тяжелый сундучок и сунул его далеко под койку. В сундучке, как после выяснилось, было несколько кусков домашнего сала, завернутых в холщовые тряпицы, крупа в мешочках и буханки две или три домашней выпечки хлеба. Не только на вид, но и по натуре своей Грицко был неразговорчив, но тем не менее мать узнала от него, что он из-под Гуляй-Поля. Она сказала об этом другим, и с легкой руки Аркадия Грицко прозвали махновцем. Безобидный увалень не обижался на прозвище, а лишь иногда пытался объяснить своим сожителям, что ни его батько, ни тем более он сам махновцами не были, хотя в их краях и «гулял батько Махно».
Грицко приехал в Донбасс по доброй воле (он не был комсомольцем), приехал, чтобы заработать денег и уехать обратно к себе в деревню.
Последним в доме появился Валентин, он пришел уже в самом конце длинного рассказа Разумовского и захватил только развязку всей истории.
Приехал Валентин вечером рабочим поездом вместе со всеми. Его привел Аркадий и указал ему пустую койку. Валентин — маленький, кривоногонький (одна нога у него была «усохлой»), белобрысый паренек, ростом с Ваську, тихий и какой-то сиротливый. Как сел на свою койку, подобрав под себя маленькую, словно у ребенка, ногу, так и не встал, пока не пришла пора ложиться спать. Слушал он Разумовского внимательно, но лицо его было совершенно непроницаемо — не угадаешь, нравится ему рассказ или нет.
На другой день Валентин привез с собой плоскодонную мандолину. Култыхаясь, сильно припадая на усохлую ногу, он нес эту мандолину, будто тяжелую ношу, на плече. Не снимая кепки, сел на койку, настроил и заиграл: «Встань, казачка молодая, у плетня…» Потом он играл другие песни, но чаще всего «казачку».
Васькина мать сразу прониклась жалостью к «убогому Валентину»: он был сирота, да к тому же калека. Она обихаживала его, как сына: стирала ему, кормила. Застенчивый Валентин постоянно смущался от ее такого внимания, но никогда ни от чего не отказывался.
С первой получки Разумовский напился, но не буянил, а только поговорил сам с собой, извинился и лег спать. На другой день он на работу не пошел, валялся больной на койке, тяжело вздыхал, мучился от чего-то. Выздоровев, попросил у матери взаймы пятерку, которую вернул еще до зарплаты. Во вторую получку повторилось то же самое. Но на этот раз у него еще остались деньги, и он, дав матери сколько-то, сказал:
— Возьмите… Это за стирку и… за все… хорошее, одним словом. Я не хочу быть свиньей.
Мать отказывалась:
— Какая там стирка… Да и от пьяного деньги брать…
— Я рассудок не теряю, — обиделся Разумовский. — Не бойтесь. Возьмите. У меня на душе будет чище и оттого легче.
Заходили холода, Разумовский из теплых вещей себе так ничего и не справил. Мать достала с чердака валявшийся там отцов зипун — из грубой коричневой шерсти негнущуюся, словно валенок, одежину, — выбила из него пыль, несмело предложила его Разумовскому. Зипун этот надевал отец, когда зимой ездил в каменный карьер за камнем на фундамент новой хаты. Любой ветер, любой ураган был не страшен ему в этом зипуне.
Разумовский надел зипун. В плечах он ему оказался впору, а длина — до колен; были коротки лишь немного рукава. Тяжелый, грубый зипун этот сидел на Разумовском как-то ладно и не казался ни тяжелым, ни грубым.
Застегнулся на крючки, оглядел себя Разумовский и даже улыбнулся — так хорошо ему было.
Аркадий с получки принес много разных продуктов, вывалил на стол перед матерью:
— Вот, мать. Будешь варить себе и мне заодно сваришь. А?
— А че ж не сварить?.. Раз сынок, куда ж девать тебя? Сварю!
Так Аркадий стал харчиться вместе с хозяевами, давая матери продукты и приплачивая ей за стирку.
Валентин никогда ничего не приносил домой и ни разу не заплатил матери ни за стирку, ни за те супы, которыми она угощала его почти каждый день. И покупок новых у него тоже ни разу не появилось. Куда он девал свои деньги — никто не знал.
— Да какие там у него деньги? — оправдывала мать Валентина. — Убогий, калека, сколько он там зарабатывает? Получит получку, долги раздаст и опять, наверное, побирается до получки.
Может быть, и так. Только ни у кого из живущих в комнате денег он никогда не занимал.
Грицко жил сам своим хозяйством. Сам варил себе обед после работы, сам съедал его. Сам стирал себе белье, рубашку, от материной помощи отказывался. Но мать не обижалась, подхваливала его:
— Вот кому-то мужик попадется — живи да радуйся: сам и постирает, и сготовит!
Так все постепенно привыкли к вербованным, и даже Васька, больше всего страдавший от тесноты, смирился с неудобствами. Зато в доме тепло, за углем они с матерью ходить на путя перестали, да и мать повеселела — легче ей стало. А Ваську она все утешала Поговоркой:
— В тесноте, да не в обиде.
ТРАУР
Осень выдалась слякотная, зима не начиналась долго — наступала она как-то несмело, вяло и кисло. Заморозков почти не было, все время сыпал то дождь, то мокрый снег, то снова дождь. Дни стояли тяжелые — короткие, сырые, темные, — к полудню еле-еле развиднялось, и Тут же начинало смеркаться. Мокрые, нахохлившиеся воробьи днями понуро сидели на голых осклизлых деревьях, молчали и лишь лениво поводили головами, если поблизости появлялся прохожий. С наступлением темноты они куда-то исчезали, чтобы утром вновь появиться на тех же деревьях или на кустах боярышника.
Дороги сделались непроезжими, улицы непроходимыми.
Спрятав под полу пальто книжки, Васька тащился в школу, хлюпая разболтавшимися галошами. В галоши давно уже набралось воды и грязи, и от этого они совсем не держались на ботинках. Да и проку теперь от них уже никакого, одно мучение: они то и дело увязали в раскисшей дорожной глине, с каким-то утробным чмоканьем снимались с ботинок, и Ваське всякий раз приходилось вытаскивать их из грязи руками. Он выносил галоши на твердый травянистый островок, всовывал в них ботинки и шел дальше.
У мосточка Васька спустился к ручью, встал на камень и принялся мыть обувь. Некогда ярко-красная мягкая подкладка галош превратилась в серую, облезлую.
Помыв галоши снаружи и внутри, он пристроил их на плоские камни вверх ребристыми подошвами, чтобы стекла вода, и взялся за ботинки.
Ботинки он мыл долго: вязкая липучая глина набилась в ранты, в швы, в глазки для шнурков, отовсюду Ваське пришлось выковыривать ее тонкой щепочкой.
Отмыл до сизо-мраморной синевы ботинки, отбил на камне короткую чечетку — стряхнул с них воду. Влез снова в галоши и пошел дальше.
Следующая остановка у Васьки, как всегда, у клуба. Тут теперь он был своим человеком и поэтому смело направился к двери. Но не успел он взяться за ручку, как дверь с шумом открылась и оттуда выскочил Саввич. Увидев Ваську, он с минуту сердито смотрел на него, словно соображал, что с ним сделать, и вдруг заворчал: «Родственники тут еще разные ходють!.. А хороших людей убивают…» — и побежал куда-то по своим делам.
Обескураженный Васька вошел в фойе, заглянул в гримерную, которая одновременно была и кабинетом завклубом. Зав — Степанов Иван Егорович — мрачный, на Ваську даже не взглянул, сидел и медленно, раздумчиво постукивал карандашом о крышку стола. Тут же, стоя на табуретке, прикреплял к портрету Кирова черный бант Николай.
Николай оглянулся на Ваську и тоже, против обыкновения, ничего не сказал, не подмигнул — посмотрел, как на пустое место, и продолжал свое дело.
Васька тихо вошел и остановился у двери, поглядывая то на Николая, то на Ивана Егоровича. Иван Егорович был в пальто, но без шапки. Седые волосы его под яркой лампой, ввинченной в потолок, поблескивали серебром. Пальто было расстегнуто, и на груди виднелся прицепленный к темно-зеленой гимнастерке с отложным воротником орден боевого Красного Знамени. Этот орден он получил в гражданскую войну за храбрость в борьбе с белыми. От гражданской у него остался и шрам на левой щеке.
book-ads2