Часть 23 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Хотя по натуре я сдержан, довольно поверхностен и не склонен к самоанализу, считаю необходимым изложить краткие сведения о своем происхождении. Меня зовут Хью Обри Мичум. Я происхожу из уважаемого в Хартфорде семейства Мичумов. Мои предки – старые янки, трудившиеся машинистами и жестянщиками и возделывавшие весьма трудоемкие угодья Коннектикута. Они были известны своей предприимчивостью, спокойными и строгими чертами лица, густыми волосами и немногословностью, и через каждое поколение тонкой черной нитью проходили алкоголизм и меланхолия. Моя личность сформировалась под влиянием трех наставников, и я хочу коротко остановиться на них.
Первым был человек по имени Сэмюэль Кольт. Я был достаточно мудр, чтобы выбрать себе в качестве прапрадеда злобного тирана по имени Сайрус Мичум, владельца магазина скобяных изделий. Он сделал одну умную вещь – поверил в юного Сэмюэля Кольта и его изобретение, получившее название «револьвер», и вложил деньги в предприятие по производству нового вида оружия в Коннектикуте (первое предприятие в Нью-Джерси разорилось). Это стало чрезвычайно удачной инвестицией, плоды которой пожинали все последующие поколения Мичумов. У нас имелось все, чего только можно пожелать, и мы делали то, что хотели, а не то, что должны были. Мы учились в лучших школах, жили в больших домах на холмах под вязами, предавались всевозможным развлечениям и слышали, как наших отцов величали «сэр». Мы счастливо пережили геноцид индейцев, Первую мировую войну, крушение нацистской империи и Великой Сферы Сопроцветания Восточной Азии. Некоторые из нас гибли в каждой из этих кампаний. Мой отец, карьерный дипломат, работал в Париже, где и я жил в 1931-1937 годах и легко овладел в совершенстве языком, состоя на службе в Государственном департаменте. Одновременно служил и в другом учреждении – прославленном и, подобно всем разведывательным организациям, почти совершенно бесполезном, носившем название Управление стратегических служб, которое было еще более красным, чем Москва в тридцатые годы. Затем он вернулся в Штаты, где продолжил карьеру. Спасибо полковнику Кольту.
Здесь я должен сделать отступление по поводу языка, которым овладел «легко и в совершенстве». Это отнюдь не французский, хотя я говорю по-французски, а русский. Моя нянька Наташа была белоэмигранткой и княгиней – не меньше. Утонченная, культурная дама. Она вращалась в высших кругах русской эмиграции. Париж в предвоенные годы стал настоящей белогвардейской Москвой. Плотность эмигрантского населения в нем была выше, чем где-либо на планете. Замечательные люди, в высшей степени культурные и развитые, обаятельные, остроумные, до чрезмерности отважные, чрезвычайно одаренные, неутомимые в сражениях и литературе. В конце концов, Россия подарила миру не только Набокова, но также Толстого и Достоевского. Будучи маленьким мальчиком, я посещал вечера, на которых присутствовал сам Набоков, хотя и не помню этого. Мои родители были слишком заняты своими делами и игнорировали меня, за что я им благодарен. Я общался почти исключительно с Наташей, в результате чего русский стал моим первым языком – с легким аристократическим налетом. Это объясняет многое из того, что произошло впоследствии.
Моим вторым наставником был человек по имени Клинт Брукс, преподаватель Йельского университета, где я изучал американскую литературу, имея намерение приехать в Париж и учредить с несколькими ребятами из Гарварда издание под названием «Парижское обозрение». У доктора Брукса имелись свои проблемы, о которых я умолчу. В начале пятидесятых годов он основал дисциплину, которой присвоил название Новый Критицизм. Она стояла на строгом, в спартанском духе, принципе, согласно которому текст – это все. Не имеет значения, что именно вы читаете о каком-нибудь типе в «Тайм» или «Лайф» – что он собирается жениться на кинозвезде, что его в детстве бил отец, что первая жена преуменьшает размеры его мужского достоинства. Не имеет значения даже он сам. Значение имеет только текст, и он должен тщательно исследоваться, как в лаборатории, без учета личностных характеристик его персонажей, их психологического состояния или чего бы то ни было в этом роде. Только тогда становится понятным его послание, его значение, его место в универсуме, если таковые существуют. Мне нравились строгость и незыблемость этого принципа. Я стремился применять его в жизни. И, похоже, делал это – в определенном смысле.
Однако хватит о старых призраках. Моим самым могущественным наставником был знаменитый человек, блестящий человек, смелый человек, человек, который наставил меня на путь истинный. Мне придется ссылаться на него по ходу моего повествования, чтобы вы понимали, что и по какой причине произошло в 1963 году.
Его звали Корд Мейер. По рекомендации отца он пригласил меня из Университета Пенсильвании, где я учился на выпускном курсе филологического факультета и был единственным, кто настаивал на серьезности писателя по имени Натаниэл «Пеп» Уэст, в Отдел планирования Центрального разведывательного управления. Там в течение сорока лет я занимался организацией убийств, пребывая в уверенности – и, может быть, заблуждаясь? – что тем самым помогаю своей стране бороться с ее врагами. Живу в соответствии со стандартами своих предков, погибших на полях сражений, и отстаиваю великие принципы, ради которых мок под дождем Хемингуэй, именуемые «свобода» и «демократия».
Корд до сих пор является мне в ночных кошмарах. Я никогда не смогу избавиться от него. Вероятно, вам известна его история: он был одним из самых знаменитых сотрудников ЦРУ, и я, зная большинство из них, могу смело сказать – лучшим. К тому моменту, когда я в 1961 году пришел на работу, он трижды перенес серьезные испытания. Во время войны Корд служил морским офицером на Тихом океане и потерял глаз. Он никогда не говорил об этом, но нам известно, что он участвовал в самых ожесточенных сражениях – вплоть до кровопролитных рукопашных схваток, в которых, помимо рук, использовались штыки и саперные лопатки. Корд не носил повязку, дабы не привлекать к себе излишнее внимание, – он просто вставлял в пустую глазницу стеклянный шарик, который можно было заметить только при ближайшем рассмотрении. Сознание того, что он потерял глаз где-то на Иводзиме или в каком-то другом забытом богом месте с труднопроизносимым названием, имело гораздо больший эффект, нежели заметная издалека повязка.
Оказавшись свидетелем ужасов войны, он стал пацифистом. Его привлекала идея всемирного правительства, дабы отдельные страны лишились возможности посылать корабли с молодыми парнями к затерянным в океане крошечным островам. Он принял активное участие в создании ООН в надежде на осуществление своей мечты. В 1948 году, после трех лет самоотверженной работы, до него дошло, что в этой организации всем заправляют коммунисты, и, следовательно, она будет действовать вразрез со своей предполагаемой миссией – то есть будет способствовать распространению красной гегемонии на голубой планете. Разочарованный, он вступил в контакт с мистером Даллесом, который разглядел в нем внушительный потенциал и предложил ему должность в своем учреждении.
У него был настоящий талант для этой работы. Через пять лет он возглавил секретную службу в Директорате планирования, а это, если вы еще не знаете, именно то подразделение, которое занимается всеми кровавыми делами. Сотрудники других подразделений называют его «оперативным» и дают ему прозвища, вроде «Ранчо» и «Загон», а персонал величают «ковбоями» или «стрелками». Оно никогда не выглядело убийственно страшным, каким являлось в действительности. Группа интеллигентных выпускников Йеля, разбавленных несколькими выпускниками Принстона и Брауна, обладающими специальными навыками, в узких галстуках (узлы никогда не ослабляются!), в очках в роговой или массивной пластмассовой оправе черного цвета, в темно-серых или светло-коричневых костюмах «Брук Бразерс», в туфлях или мокасинах «Барри Лтд.». Во время уик-эндов – хлопчатобумажные рубашки в полоску, темные шорты, старые теннисные туфли «Джек Парсел», куртки цвета хаки, тенниски. Самый проницательный человек не смог бы рассмотреть за этими доброжелательными лицами изощренные умы, планировавшие государственные перевороты, убийства полковников тайной полиции, вооруженные вторжения.
Вернемся к Корду, магу секретных служб, к его второму испытанию. В 1958 году он потерял второго ребенка, девятилетнего сына, которого сбил насмерть автомобиль в самом священном для участвовавших в «холодной войне» выпускников Йеля месте – в Джорджтауне. Я не могу представить себе всю глубину такой трагедии, как потеря ребенка. Поскольку меня переполняют эмоции, не буду останавливаться на этом и не стану пытаться представить его страдания. Замечу только, что подобные события явно не способствуют развитию позитивного мировоззрения.
Третье серьезное испытание сделало Корда знаменитым и вместе с этим вызвало самые разные чувства в его адрес – жалость, симпатию, презрение, сомнение, недоверие, подозрение и даже восхищение. В этом плане Корд был предтечей Джорджа Смайли: он искренне любил родину, а она отплатила ему презрением. У случившегося с ним несчастья было имя – Мэри Пинчот Мейер.
На мой взгляд, ее можно отнести к переходному социально-культурному периоду, поскольку она появилась слишком поздно, чтобы принадлежать к битникам, или слишком рано, чтобы принадлежать к хиппи. «Хорошо воспитанная представительница богемы» – вероятно, стало бы самым точным ее определением. Разумеется, она была красивой, и большинство мужчин моментально влюблялись в нее, а кроме того, непринужденной, веселой, обаятельной. Ее голову венчала копна густых темных волос. Помада на губах выглядела более красной, чем на губах любой другой женщины в Вашингтоне. Должно быть, она рано созрела в сексуальном плане, должно быть, она любила опасность, должно быть, у нее имелась склонность к феминизму и потребность стать чем-то бо́льшим, нежели просто женой выдающегося воина «холодной войны».
Она ушла от него в 1961 году под традиционным для той эпохи предлогом – вследствие «душевной черствости». Что бы это ни означало, я подозреваю, данное выражение имеет тот самый смысл, который в него вложили ее адвокаты. Неизвестно, когда возникла ее знаменитая связь – до или после развода. Был ли Корд официальным рогоносцем или два голубка скрывали свои чувства до оформления бракоразводных документов? Никто этого никогда не узнает. Весьма сомнительно, чтобы Корд рассказывал об этом кому-либо. Во всяком случае, мне он не рассказывал.
До 1960 года они оба жили в Джорджтауне. Известно, что она была дружна с его женой, красивой и довольно своеобразной женщиной, и проводила с ней время. Кроме того, они наверняка встречались на пьяных вечеринках на открытом воздухе, к которым тяготела их компания.
Неизвестно, когда Мэри Пинчот Мейер впервые легла в постель с Джоном Фицджеральдом Кеннеди – до президентских выборов в ноябре 1960 года или после. Как неизвестно и то, дождались ли они завершения бракоразводной процедуры. Известно лишь, что в течение трех лет его пребывания в должности президента она нанесла не меньше тридцати визитов в Белый дом, являясь туда и днем, и ночью. В Вашингтоне этот секрет хранили настолько тщательно, что его вряд ли можно было вообще назвать секретом, хотя она могла и не догадываться о том, что Кеннеди, имея с ней любовные отношения, между делом пытается затащить в постель любую встречающуюся на его пути женщину от Балтимора до Ричмонда, включая кинозвезд.
Вокруг них множились слухи. Она имела странные, загадочные отношения с самым неинтересным человеком того периода, Тимоти Лири (разумеется, выпускник Гарварда!). Говорили, будто это она принесла в Белый дом ЛСД и марихуану и познакомила с ними президента в надежде снизить уровень его детской агрессивности. Прошу прощения, я не располагаю достоверной информацией на этот счет и упоминаю Мэри только потому, что она была женой Корда, и потому, что это еще одна причина непопулярности Кеннеди в Директорате планирования – но не в ЦРУ в целом. Поскольку такое понятие просто не существует, ибо ЦРУ представляет собой рыхлую конфедерацию племен, одни из которых ладят с другими, а другие – нет.
Возможно, я вернусь к этому позже. По моему глубокому убеждению, ревность не имеет к делу никакого отношения – она не вписывается в концепцию Нового Критицизма. И могу уверить вас в том, что я, маленький Хью, последний из чудесных йельских мальчиков Корда, не состоял в тайной любовной связи с Мэри. Я всегда любил его и никогда не любил Мэри. Спешу добавить, я не имею никакого отношения к ее убийству в 1964 году, если это было убийство. Я сделал то, что сделал, по самой скучной из всех возможных причин – по причине политических разногласий. И опять вам придется терпеть мою изящную прозу на протяжении еще нескольких страниц, прежде чем я приступлю к обсуждению данной темы.
Итак, я убил Джона Кеннеди не из-за его романтических отношений с Мэри Пинчот Мейер, бывшей женой моего шефа, наставника и гораздо более выдающегося во всех отношениях человека, нежели он. Жаль. Разве это не было бы хорошей завязкой для последовавших событий, если бы убийца обитателя Камелота оказался благороднейшим из всех, а человек, которого он убил, – гнуснейшей из собак? Эта история стала бы легендой, в которой я, по умолчанию, был бы самым ненавидимым среди всех людей на свете. В действительности я никогда не видел Мэри. Для меня она была лишь призраком, сказочным персонажем.
Давайте определимся с исходным пунктом. Я точно знаю, когда подсознание объявило мне о своем решении, после чего жизнь завертелась вокруг его оси. Я также знаю, что оно трудилось месяцами, пытаясь объединить новые открытия, новые озарения, новые взаимоотношения в нечто вроде связного плана действий, который, как мне казалось, следовало составить еще до его осмысления. Что-то неладное происходило в королевстве. Отсутствовали слова, с помощью которых можно обсудить этот вопрос. А когда они появились, было слишком поздно. Мы стали бы обречены.
Исходный пункт: вечеринка в Джорджтауне, в которой он принимал участие со своей семьей, – у Уина Стоддарда, в старом доме из крошащегося кирпича, выкрашенного в желтый цвет, чтобы отпугивать термитов, с садом, словно сошедшим со страниц пьесы Теннеси Уильямса – заросшим, сырым, источавшим смрад. Трогательное заблуждение? Согласен, опасная близость, и я больше не буду упоминать сад.
Стояла вторая половина октября 1963 года эры нашего Господа и третьего года эры Кеннеди – Анно Трес Камелота. Это была корпоративная вечеринка. То есть собрались выпускники университетов Лиги Плюща из секретной службы Директората планирования, чтобы немного расслабиться и снизить накал соперничества, недоброжелательства и интриг с помощью больших количеств джина или водки, сдабриваемых шампанским. Мартини для нас, крестоносцев, был слишком пафосным напитком, годившимся только для франтов в серых фланелевых костюмах с Мэдисон-авеню. Думаю, эта вечеринка ничем не отличалась от любой другой в Америке 1963 года. Из вялых ртов торчали сигареты, руки оживленно жестикулировали, все старались перекричать друг друга, динамики проигрывателя извергали звуки джаза. Мы были последним поколением перед наступлением эры рок-н-ролла.
Вам наверняка известно, как это обычно бывает: ранним вечером начальники наносят визиты вежливости. Даже старик Даллес, хотя и отправленный в отставку после фиаско в заливе Свиней, зашел выпить со своими парнями. Почтил нас своим присутствием и его преемник Маккоун. Эти два визита были для Уина большой честью. Корд пришел со своим младшим сыном, Томми, который сидел с самым серьезным видом, в одной руке держа бокал с джином, другой машинально поглаживая густые мальчишеские волосы, и внимательно наблюдал за происходящим. Заглянул легендарный Френчи Шорт и в скором времени ушел, уведя с собой двух красивых китаянок. Почетным гостем был Джеймс Джизес Энглтон, друг Корда, который мог уничтожить любого из нас, бросив лишь тень подозрения. Лучше смотреть ему в рот, нежели игнорировать его, хотя общаться с ним нелегко. Ненадолго зашел сухопарый, как палка, Колби – у него в тот вечер нашлись более важные дела. Дез Фицджеральд, который руководил операцией в заливе Свиней и, по слухам, должен был занять место Фиделя, выпил и довольно рано уехал, вызвав такси. Могущественные, широко известные в узких кругах люди вели себя сдержанно, по привычке стараясь не привлекать к себе особого внимания.
К 23.00 высокие гости разъехались. К 23.30 большая часть жен – все вычурные и приторные, с еще не сошедшим загаром после летнего отдыха в Бетани – отправилась восвояси, благо большинство из них жили в тогда еще безопасном Джорджтауне. Все это время они находились на втором этаже, и среди них моя дорогая Пегги, общавшаяся главным образом с девицами Смит, поскольку собрались преимущественно выпускники Йеля.
Они спустились вниз, попрощались, предупредили нас, чтобы мы много не пили, и напомнили, что завтра рано утром нужно идти в церковь на мессу. Я вспоминаю море потрепанных мешковатых твидовых курток и океан стоптанных мокасин и туфель. У всех коротко стриженные волосы, гладко выбритые щеки и белые зубы. Мы были честными и в то же время прожженными, дерзкими и в то же время наивными, необузданными и в то же время доброжелательными.
Уин обратился к присутствовавшим.
– Братья! – воскликнул он. – Мне требуется этическое основание.
Взрыв смеха. Мы никогда не обсуждали вопросы этики, поскольку не имели в этом необходимости. Нам хорошо известно, что можно делать, а что нельзя. (Следует отметить, что очень скоро я пересмотрел эту позицию.) Поэтому мы отнеслись к заявлению с иронией, подогретой джином и стремлением к веселью.
– Уин, ты не думал об этике в ту ночь, когда украл финал Морисона из его работы «Американские классики».
Все снова рассмеялись, поскольку мысль о том, что Уин обокрал Сэмюэля Элиота Морисона, представлялась забавной, отчасти потому, что адмирал закончил Гарвард, а Уин ненавидел выпускников этого университета.
– Он никогда не запирал окна, что я могу сказать? – пошутил Уин. – Как бы то ни было… – Он сделал паузу, подкрепился джином, закурил тридцать пятую или сороковую сигарету и продолжил с драматизмом в голосе: – Как бы то ни было, вам хорошо известно, что Корд заставляет нас работать с печатными копиями записей прослушивания посольств.
Все тяжело вздохнули. Это полигон для новичков, средство проверки их терпения и прилежания, но Корд любил, чтобы все были при деле, и если у нас появлялось свободное время, мы по его распоряжению отправлялись читать последнюю информацию из посольств. Давало ли это что-нибудь? Не знаю. Во всяком случае, до того вечера не слышал, чтобы эти материалы приносили какую-то пользу.
– Итак, – сказал Уин, – я просматриваю страницы из советского посольства в Мехико. Обычная чушь, не заслуживающая никакого внимания: «почему нам приходится столько работать в неурочное время», «как это так, Борис едет в Париж, когда туда должен был поехать я», и все в том же духе. Они точно такие же, как и мы, любят поныть. И тут мне попадается на глаза что-то вроде интервью с неким битником-перебежчиком. Насколько я понимаю, это американец, южанин, бывший морской пехотинец. Ставлю кассету на магнитофон и слушаю записи беседы сотрудников посольства с этим парнем – Ли – и понимаю, что он просится в Россию. Причем обратно в Россию, поскольку он там уже прожил два с половиной года. Время от времени он переходит на плохой русский. Игорь и Иван не желают с ним разговаривать, но он не отстает от них и всеми силами пытается произвести впечатление. В конце концов – я не шучу – этот парень заявляет, что это он стрелял в генерала Уокера!
Послышались возгласы изумления. В нашем кругу покушение на генерала Уокера вызвало одобрение. Оно произошло 10 апреля того года в Далласе. Кто-то пустил пулю в это старого борова, когда он сидел за столом, замышляя свои злодеяния. Неизвестный стрелок промахнулся – очевидно, его подвел палец, нажимавший на спусковой крючок.
Генерал-майор в отставке Эдвин Уокер участвовал в двух мировых войнах, а также в Корейской войне. Дела у него шли прекрасно, но, как и многих других отставных военных, его погубила спесь. На почве антикоммунистических убеждений у него возникла навязчивая идея, со временем развившаяся в психоз, который в конце концов превратился в безумие. Будучи командиром 24-й пехотной дивизии, дислоцированной в Германии, он вместе со своими подчиненными противостоял советским танкам, пытавшимся просочиться через Фульдский коридор. Случись подобное, это поставило бы крест на его карьере. После этого он стал распространять среди своих подчиненных брошюры общества Джона Бёрча, наставлял их, как следует голосовать на выборах, и произносил речи, в которых заявлял, что все послевоенные лидеры демократов являются «розовыми», как и все, кто поддерживает Демократическую партию Измены.
Не то чтобы мы были демократами, хотя, вероятно, и были. Некоторые из нас – включая молодого Хью с кротким взглядом и трубкой во рту – даже либералами. Не то чтобы мы в той или иной мере разделяли коммунистические взгляды, но он вызывал у нас раздражение и неприязнь. Газеты раструбили о его «подвигах», и когда Уокер, отказавшись от предложенного ему Макнамарой перевода, вернулся в Штаты, его встретили, словно героя, как после победы встречали Макартура, хотя ему явно недоставало элегантности и изысканных манер последнего.
Отставной генерал-майор обосновался в своем родном городе и продолжал ораторствовать, все еще представляя в своем лице 24-ю пехотную дивизию. Со временем его скандальная слава распространилась по всей стране. Он призывал Кеннеди к действиям, порицал его и администрацию президента, ратовал за сегрегацию и всячески мутил воду. Думал ли он о политической карьере? Вполне возможно. Однажды он пригрозил объединить своих сторонников, исчислявшихся тысячами, в организацию, и это прозвучало весьма зловеще. Уокер был настоящим психопатом, исповедовавшим фашистские взгляды. Он не любил негров и всех тех, кто требовал предоставления им равных прав, не признавал «дипломатического» подхода в отношениях с Советским Союзом, полагая, что с русскими следует говорить только с позиции силы, не спешил вскакивать на ноги при виде звездно-полосатого флага и петь американский гимн со слезами на глазах. Может быть, со временем его пыл постепенно иссяк бы по мере того, как репортеры уделяли бы ему все меньше внимания, но неудачный выстрел, прозвучавший летом 1963 года, словно вдохнул в него новую жизнь. Он снова был всюду и, хотя не представлял реальной опасности в политическом плане, действовал очень многим на нервы, усиленно подталкивая Кеннеди вправо, тогда как тот, возможно, уже и так инстинктивно подвинулся в этом направлении.
Мне он особенно ненавистен. Борьба с коммунизмом, которой я посвятил всю свою жизнь, в его версии приобретала налет невежественности, грубости и глупости. Этот плюющийся горлопан был способен дискредитировать благородную идею в глазах интеллигенции, самой идейно неустойчивой части общества. Едва ли кто-то с ай-кью выше сотни стал бы его слушать.
Существовала и другая, более глубинная проблема. Чистой воды политика, и здесь я применяю принцип Нового Критицизма и больше не говорю о непривлекательности и вульгарности генерала. Очищенная от всех психолого-историко-стилистических нюансов, его версия антикоммунизма глубоко враждебна моей – то есть нашей. Он был мачо и считал, что все проблемы должны решаться посредством военной конфронтации. То, что миллионы людей погибнут в пожаре войны, его ничуть не заботило. Генерал, что вполне логично, исповедовал культ силы, и триумф для него заключался в завоевании, разрушении, порабощении.
У нас были совершенно иные представления. Мы боялись большой войны и полномасштабного обмена ядерными ударами, не хотели видеть лежащие в руинах города с горами трупов и дышать зараженным радиацией воздухом. Мы понимали, что для того, чтобы победить коммунизм, нужно кооперироваться с умеренными левыми и предлагать разумные альтернативы миллиардам людей, жаждавшим свободы от колониализма, империализма и капитализма. Мы вели культурные войны, мы создавали социалистические партии по всей Европе, мы спонсировали модные левые литературные журналы, такие как «Энкаунтер», чтобы привлечь интеллигенцию к нашему, более разумному подходу; мы продвигали американский джаз и экспрессионизм, чтобы завоевать сердца и умы населения планеты. И если бы нам пришлось прибегнуть к силе, это было бы не наступление 24-й пехотной дивизии и пяти тысяч танков Паттона в Фульдском коридоре против армад советских Т-54, за которым последовало бы более кровопролитное столкновение, нежели сражение под Прохоровкой, а затем погибла бы половина населения земного шара. Это были бы государственный переворот, профсоюзная забастовка, в крайнем случае, политическое убийство. Мы были агентами влияния, политическими инженерами и в крайнем случае снайперами. Но не солдатами.
– Так в чем проблема, Уин? – крикнул кто-то.
– Проблема очевидна, – ответил тот. – Должен ли я выдать этого парня далласской полиции или купить ему новый ящик аммонита?
Стены дома задрожали от хохота, как нетрудно догадаться. И громче всех смеялся обычно спокойный Хью, откинувшись на спинку дивана с бокалом джина в руке и трубкой во рту.
Я сознавал, что мне придется разрешить дилемму Уина и купить Ли новый ящик аммонита.
В те дни все было иначе. Новое здание пахло краской и свежей шпатлевкой. Его интерьерам тогда еще только предстояло приобрести атрибуты оплота бюрократизма: сальные пятна на стенах, куда поколения сонных клерков прикладывали головы, полосы на линолеуме от бесчисленных ног, протекающую сантехнику, характерное амбре и бог знает чем вымазанные полы ванных комнат, пришедшая в негодность электропроводка, подводящая именно тогда, когда свет требуется больше всего. Нет, тогда все благоухало и сверкало новизной и, казалось, отвечало духу Камелота, а также символизировало официальное преодоление последствий нашего последнего скандала – провала операции в заливе Свиней. Полы устланы бежевыми коврами, и мы уже определенно вступили в чудесную эру люминесцентных осветительных приборов – яркий свет научно-технического прогресса заливал все вокруг, как ни странно, создавая ощущение душевного комфорта.
Подоконники еще не выглядели пыльными и грязными, а из окон открывался замечательный вид на веселые рощи и поля уходившего за горизонт сельского ландшафта Виргинии. По крайней мере, насколько я помню, в Камелоте никогда подолгу не шли дожди. Из окон, обращенных на север, виднелось широкое русло Потомака, и в погожую погоду его воды окрашивались в голубой цвет, отражая безоблачное небо. Зеленые деревья, дорожки среди аккуратно постриженных газонов, свежесть, высокий моральный дух, надежда и отвага – идеальный фон для моего предательства, выразившегося в участии в самой гнусной и одновременно самой успешной тайной операции в истории Земли и любой другой планеты.
Мне нужно было раздобыть копию этой беседы и выяснить, кто такой Ли. Особой сложности это не представляло. Спустя несколько дней я послал Уину Стоддарду папку с малозначительным отчетом, хотя на ней был гриф «Совершенно секретно/только для ознакомления», с сопроводительной запиской, в которой просил сообщить о его участии в планировавшемся проекте. Мне было хорошо известно, что, несмотря на штамп, Уин сунет папку в ящик стола и доберется до нее только через несколько дней. Точно рассчитав время, я перехватил Уина на пути к лифту в среду в 17.04. По его походке я определил – все-таки я разведчик, не так ли? – что он спешит.
– Послушай, Уин, извини, что беспокою тебя. Ты посмотрел отчет, который я послал тебе?
– Пока нет, Хью, извини. Очень много дел.
– Я должен дать ему ход. Может быть, ты все же посмотришь?
– Конечно, Хью. Завтра первым делом займусь им.
– Черт возьми, я хотел передать его одному из людей Вайзенера сегодня вечером.
– Ладно, сейчас я спешу. – Он улыбнулся, сунул руку в карман и достал связку ключей. – Вот этот, маленький. Он от ящика стола. Можешь вернуть ключи завтра утром. Я собираюсь выпить с одним сенатором в Клубе армии и военно-морского флота и уже опаздываю.
– Никогда не забуду твоей доброты, – сказал я и поделился с ним секретом, который ни за что не раскрою в этом повествовании.
Как я уже говорил, мне это не составило особого труда. В те времена основным средством обеспечения неприкосновенности документов служил замок из оловянного сплава за двадцать два цента. Никаких компьютеров, никаких магнитных карт, никаких камер слежения – ничего, что напоминало бы клише из шпионских фильмов и создавало атмосферу агрессивности и секретности. Внешне это было обычное офисное здание, которое могло бы стать пристанищем для страховой компании, издательства или транспортного агентства. Мы не имели даже электрических пишущих машинок, не то что компьютеров. Все наши документы писались на бумаге, которая служила горючим «холодной войны».
Уин, являясь старшим сотрудником, имел собственное небольшое помещение, отделенное от остального пространства офиса тремя перегородками, что еще более облегчало мою и без того несложную задачу. В офисе оставались лишь несколько сотрудников, и моя хорошо знакомая им фигура не привлекала их особого внимания. Я открыл ящик стола, нашел свою папку, вынул ее, затем подобрал ключ к другому ящику и нашел в нем то, что мне нужно. На папке поверх заголовка «Принятые по телефону копии/Мехико, советское посольство» и регистрационного номера RP/K-4556—113M стоял гриф «Совершенно секретно/только для ознакомления». Я взял документ, закрыл ящики стола, вернулся к своему столу и положил его в портфель, чтобы ознакомиться с ним дома. Но перед этим, будучи не в силах преодолеть искушение, взглянул на него, чтобы увидеть имя, которому было суждено в скором времени войти в историю. Так я узнал его: Ли Харви Освальд.
Знакомство с ним в тот вечер, после того, как мы с Пегги поужинали, уложили мальчиков спать и она удалилась в спальню, а я отправился в кабинет, произвело на меня отталкивающее впечатление. Я прочитал копию бесед с ним, записанных 27 и 28 сентября 1963 года в советском посольстве в Мехико, в комнате 305Г, в 11.30 в первый день и в 13.15 во второй.
КГБ: Зачем вам виза?
ЛХО: Ну как же, сэр, я отвергаю капитализм и хочу жить со своей семьей в обществе, которое следует учению Маркса и поддерживает борьбу рабочего класса.
КГБ: Вы ведь прожили у нас два с половиной года, и, судя по всему, в какой-то момент вам наскучили и учение Маркса, и борьба рабочего класса.
ЛХО: Сэр, в том, что я уехал, не моя вина. Меня вынудили к этому завистливые люди, которые ненавидели меня за мой ум, за то, что я женился на красивой женщине, за тот героический дух, который они ощущали во мне, – как ненавидели Ленина и Сталина их ничтожные соперники!
Я сразу понял, что в этом человеке вызывает у меня презрение. Он был высокомерен, что в сочетании с откровенной глупостью делало его особенно отвратительным. Будучи вспыльчивым и агрессивным, он в то же время всегда был готов к отступлению. Изучение особенностей этой жалкой, ничтожной личности, раскрывающихся в процессе его бесед с Борисом и Игорем (по традиции, в ЦРУ всех сотрудников КГБ, даже если их имена известны, как в данном случае, называли Борис и Игорь), было весьма малоприятным занятием. Он напирал на одного, пока не чувствовал сопротивления, после чего переключался на другого. Однако все напрасно. Они не стали играть с ним в Матта и Джеффа[34], а сыграли лишь в Матта и Матта.
Еще даже не ознакомившись с материалами ЦРУ или ФБР о нем, я пришел к выводу, что Освальд является образцовым неудачником, не справившимся ни с одним порученным ему делом, вызывавшим неудовольствие у всех своих работодателей, предавшим всех своих друзей. У него ничего за душой, кроме бравады и бахвальства. Он хвастун, и я сразу понял, что все заявления о его достижениях являются ложью, каковыми они и оказались в действительности. Имелись у него и другие недостатки: рассеянность, чрезмерная обидчивость, весьма средний ай-кью, неуравновешенность, завистливость, нетерпимость ко всем, кто в чем-то превосходил его. Он был одновременно задирой и трусом, лжецом и самозванцем, напрочь лишенным обаяния или привлекательности, искренне верившим в достижимость самых безумных целей. Для меня это была настоящая находка.
Освальд объяснил сотрудникам КГБ, что хотел уехать на Кубу, но там благоразумно отказались принять его. Они сказали, что, если он сможет получить визу у своих старых друзей, русских, ему будет позволено на основании этого документа посетить остров и задержаться там на определенное время. И вот он явился, вверив себя судьбе, в надежде достигнуть величия и занять подобающее масштабам его личности место в истории.
Разговор был довольно жестким, особенно на второй день. По всей видимости, после первой встречи с Освальдом Борис и Игорь связались с Москвой, выяснили не очень впечатляющие подробности его проживания в Минске в течение двух с половиной лет, познакомились с нелестными отзывами о нем «завистливых людей» и сделали соответствующие выводы.
Красным хорошо известна эта странность американской системы. Она воспитывает людей, способных сдвигать горы, создавать отрасли промышленности, выигрывать глобальные войны, преодолевать скорость звука, сбивать «МиГи» в Корее в пропорции шесть к одному. Однако среди них неизбежно встречаются амбициозные мечтатели, ни на что не способные в жизни. Которые, вместо того чтобы бороться с собственными недостатками, обвиняют в своих неудачах некую аморфную структуру, называемую «системой», и ищут ее противоположность, которая, по их мнению, даст им возможность реализоваться. Они воображают себя секретными агентами, призванными уничтожить «систему», и надеются получить за это вознаграждение от противников.
Эти отщепенцы знакомы с историей весьма поверхностно и не знают, что делает в первую очередь тоталитарное социалистическое государство, утвердив свою власть. Оно собирает всех секретных агентов, усердно работавших на его благо, свозит их в подвалы Лубянки, где каждому из них среди ночи всаживают пулю в затылок. Красные терпеть не могут предателей, даже тех, которые служат их делу. Вспомните поумистов, членов одной из левых организаций, участвовавших в гражданской войне в Испании на стороне Республики. Их поставили к стенке в Барселоне свои же товарищи по борьбе.
Освальд, разумеется, ничего этого не знал. Он твердо решил стать предателем, хотя не мог предложить ничего ценного своим новым друзьям. Ему было невдомек, что предательство – это соглашение между двумя сторонами. Его первая попытка с треском провалилась. Маленький мерзавец. Как же я ненавидел его в ту ночь, сидя в кабинете своего дома в Джорджтауне, слушая звуки полночной игры в крикет и время от времени прикладываясь к бутылке водки!
book-ads2