Часть 16 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В период своей «допрофессиональной» деятельности я поставил однажды «Оптимистическую трагедию» со студентами Пермского университета. Конечно, это был самодеятельный перепев не виденного мною таировского спектакля, но на большее я тогда и не мог претендовать. В первые годы работы в Театре имени Ленинского комсомола я, повторяю, не раз брался за старую, испещренную пометками пьесу и принимался рисовать на ней новые линии и пунктиры. Привлекательное название для главного режиссера! Очень подходящий случай сбалансировать репертуар безопасным, проверенным способом. Слишком многие люди поступали до меня подобным образом и добились в конце концов того, что зрители стали вздрагивать от одного только названия. Произведение Всеволода Вишневского – синоним праздничного, помпезного представления к какой-нибудь торжественной дате (при обилии таковых мы все-таки ухитрились поставить ее между празднествами и фестивалями).
* * *
Теперь самое главное: где-то в окрестностях 1983 года мне показалось, что я располагаю относительно новыми намерениями в отношении этой достаточно любопытной пьесы. Я окончательно осознал, что не имею права повторять на нашей сцене прекрасные открытия Камерного театра, варьировать найденную им тональность. Слишком многие театры разыгрывали музыку Таирова, в конце концов зрители выучили ее наизусть, и она им, мягко говоря, надоела. Но в том-то и дело, что талантливая пьеса надоесть не может. Могут надоесть однотипные спектакли, которые сами по себе принимают эталонный облик. Думаю, что по этой причине мы, скажем, не имеем на нашей сцене новой «Бесприданницы» А. Островского. Нет пока принципиально новых режиссерских идей, а старые слишком хорошо всем известны. Впрочем, может быть, сами по себе идеи имеются – нет необходимой мощи, чтобы сокрушить старый канонический облик «Бесприданницы» и превратить ее в классическую пьесу не в одной только теории, но и на практике.
В 1983 году моим новым намерением в отношении «Оптимистической трагедии» стало желание осторожно, с максимальным тактом снять с этой драматургической фрески слой по-своему замечательных, но чисто режиссерских красок, добраться до действительной первозданной драматической основы.
После своеобразной режиссерской «расчистки» я, как мне показалось, обнаружил (для себя) целый комплекс острейших, правдивых, жестоких ситуаций нашей многострадальной истории. Мне показалось, что я прикоснулся к несколько иной драматургии – суровой, непричесанной, немузыкальной, не отшлифованной никакими помпезными фанфарами и декларативными вставками двух бравых ведущих.
Мы продолжаем мучительно раздумывать над нашим прошлым. Даже когда устаем размышлять о нем – работает наше подсознание и готовит нам новые мысли. Под красивой и яркой упаковкой застонало и задергалось в пьесе (лично для меня) что-то очень живое, нужное людям всегда, и сегодня тоже. Оно, это живое начало, подарило множество новых ощущений. В том числе такую простую мысль: жестокую братоубийственную бойню на земле призвана остановить Женщина. Войной любоваться не следует. А что касается Гражданской войны, в ней – сегодня мы это хорошо понимаем – погибли те люди, гибель которых мы сегодня воспринимаем как невосполнимую утрату. Интересно, что Гражданская война в пьесе, по существу, закончилась, поход генерала Каледина отбит, а желание, подлая инерция всегда и во всем действовать по законам войны – остались.
Когда «на корабле возник бунт» – я имею в виду ведущую группу артистов театра, которые отказались работать над этим материалом, так как на нем «живого места нет» и пьеса «исполосована» прежними спектаклями, – я предложил артистам несколько иной способ сотрудничества: исследовать этюдным порядком драматургическую действенность отдельных эпизодов, может ли каждый эпизод в пьесе стать живой, конфликтной ситуацией, которая интересна для сегодняшнего зрителя. (Скажу сразу: мы не нашли такой живой основы для предпоследнего эпизода, «В плену».) Я написал режиссерский сценарий почти так, как пишут его режиссеры кино, правда, впоследствии мы во многом отходили от этого документа, но он сыграл известную роль в подавлении «бунта».
Следует отдать должное многим актерам театра, снимающимся в кино: как только они почувствовали возможность почти кинематографического свободного движения, их активность сразу же возросла. Не все, конечно, мне до конца поверили, что пьеса хорошая. Но когда я впервые читал пьесу Б. Брехта «Кавказский меловой круг», я, помнится, тоже не верил, что это приличная пьеса.
Умный Брехт писал пьесы в расчете на могучую фантазию будущего постановщика и будущих исполнителей. Он не заковывал их в железные этнографические и режиссерские цепи, он оставлял им воздух для контакта с будущими зрителями – в этом, на мой взгляд, проявлялась его истинная театральная мудрость.
Как ни странно, но я почувствовал вместе с актерами этот «воздух», этот драматургический простор и у Вишневского. Во время работы я временно опустил некоторые декларативные добавления, необходимые в 1933 году, потом частично их вернул для очистки совести, частично оставил за пределами нашего спектакля.
Пьеса создавалась летом 1932 года. Сегодня торжественная громкость сама по себе больше не является сильным и свежим сценическим средством. Поэтому прежде всего следовало найти новое начало. Новую тональность для разговора с новым зрителем.
Пьеса начинается с выхода на просцениум двух ведущих и их обращения прямо в зрительный зал. Я взял на себя смелость посчитать этот выход своеобразным предисловием, даже не прологом, и, думаю, живи Вишневский вечно – он бы переписывал это вступление каждые тридцать лет. Да, мы соединили двух действующих лиц в одно и сократили вступительный текст. Первые слова в спектакле – не знаю, что может быть важнее для режиссера! Поверит тебе твой зритель или не поверит? Потеря зрителя в первые минуты может оказаться роковой. Вероятно, поэтому Ведущий пришел к нам сильно постаревший, пришел с тех праздничных встреч, полных необъяснимой горечи, что снимаются на пленку нашим телевидением 9 мая среди цветов, дрожащих голосов и улыбчивых слез. Этим людям мы сегодня по-человечески верим абсолютно, им уже нечего терять и нечего приобретать. И если они даже и говорят нам какую-нибудь дежурную, известную всем фразу, она в их устах все равно звучит по-своему привлекательно и трогательно. Такой человек имеет право произнести торжественные слова, без которых не может обойтись «Оптимистическая трагедия».
Но главная проблема, конечно, в Комиссаре и Вожаке. Именно вокруг этих персонажей нашего спектакля разгорались основные споры. Мы были по-своему тверды и посчитали, что Комиссаром у нас будет все-таки женщина. Мы сразу решили договориться с нашим зрителем, что не дадим ему никаких гарантий в победе этой в общем-то слабой на вид и обыкновенной женщины.
Мы мечтали о плотном контакте зрителя с нашим Комиссаром, о сопереживании, о беспокойстве за ее судьбу. Эта женщина изначально, решили мы, должна напоминать многих других женщин из числа тех, что приходят сегодня в наш театр.
«Оптимистическая трагедия» возникла в нашем театре не на пустом месте. Нам особенно дорог лейтенант Плужников, героический защитник Брестской крепости из нашего спектакля «В списках не значился». Мы сопереживаем этому мальчишке в форме младшего лейтенанта Рабоче-крестьянской Красной армии, потому что он самый обыкновенный парень и может глупо погибнуть каждую минуту, и действует он вовсе не безошибочно, так же, как действуем все мы в нашей хотя и мирной, но такой непростой жизни.
Наш Комиссар молит о помощи, надеется, что пришлют еще кого-то в помощь, но надеяться ей приходится только на самое себя. Во многих прежних спектаклях Комиссар олицетворял собой как бы всю Партию в целом. В 1983 году мне показалась такая трактовка и нескромной, и надуманной, и отчасти вульгарной. Даже вредной. (Для искусства, конечно.) Если бы Борис Васильев впрямую отождествлял мощь Советской армии с личностью Плужникова, у него не получилось бы романа, а мы не имели бы живого, романтического спектакля. Конечно, по поведению и образу мыслей младшего лейтенанта Плужникова можно составить себе некоторое представление о Советской армии и боевом духе русского солдата так же, как, оценив всю недолгую жизнь Комиссара, можно заключить, что представляла собой, кстати, достаточно незаурядная часть российской интеллигенции, что пришла в революцию.
Наши оппоненты могут сказать и говорят: «Ладно, бог с вами, пусть появляется в белом платье и с зонтиком, но хотелось бы, чтобы потом, минут через двадцать-тридцать, она бы обрела истинную комиссарскую мощь». А если через двадцать минут еще не обретет этой комиссарской мощи, если будет мучительно искать каждый раз верный и единственно возможный путь к спасению, искать и пока не находить, что тогда? Перестанет быть комиссаром?
Симоновский генерал Серпилин, например, сумел появиться в нашем искусстве только спустя многие годы после Великой Отечественной войны, когда мы окончательно убедились, как много у нас героев с горящими глазами, героев ловких и удачливых. Тогда мы смирились с появлением и такого непривычного командира. Прошли долгие годы, мы многое узнали и многое переосмыслили. Героизм и сила человеческого духа столь же разнообразны в своих внешних и внутренних проявлениях, как разнообразен венец мироздания – человек.
Несколько слов о Вожаке. Заметили мы, что тираны при большом скоплении людей стараются выглядеть крайне обаятельными, улыбчивыми, добрыми. Внешне они никогда не пугают, наоборот, ласкают и говорят справедливые человеческие слова. Механизм их кровавого и тупого воздействия на людей упрятан глубоко от посторонних глаз, здесь много тайных пружин и невидимых миру рычагов. Обычно рядом с таким главарем орудует команда подручных и выделяется там какой-нибудь ретивый умелец вроде Сиплого. Такого потом самого могут принести в жертву, но пока он об этом не догадывается, то подумывает о себе как о преемнике власти и осуществляет жестокие, устрашающие, непопулярные акции, от которых сам Вожак старается держаться в стороне. Мы не можем и не должны знать всего о главаре анархистов. Властью нельзя делиться со всеми. В самой природе ее должна быть необходимая тайна. Хотя о многом, разумеется, мы можем и должны догадываться, и прежде всего о дьявольской интуиции Вожака. Наши оппоненты хотят точно и определенно знать: почему Вожак в нашем спектакле стал Вожаком? Во-первых, это тема отдельной пьесы, которую мы за Вишневского писать не думали. Во-вторых, хочется спросить оппонентов: «Кто вообще, по вашему мнению, становится лидером во вражеском стане? (Так несколько упрощенно и условно сформулируем этот вопрос.) Самый тупой?» – «Нет, конечно». – «Самый умный?» – «Никогда!» – «Самый хитрый?» – «Нет. Такой может быть советником». – «Самый жестокий, самый страшный человек? Людоед?» – «Ни в коем случае!» А кто? Согласитесь – очень непростой вопрос.
Кое-какими важными качествами, кроме перечисленных, наш Вожак, по моему мнению, все же обладает в достаточной степени. И есть в нем еще некая привлекательная народность. Вышел он из народа. Это немало. Он – свой, понятный, родной. Не какой-нибудь социал-демократ в пенсне! Хотя народность его при внимательном рассмотрении оборачивается псевдонародностью, потому что восставшему народу нужны руководители грамотные, тянущиеся к культуре, а наш Вожак человек безграмотный, но в экстремальных ситуациях это не так бросается в глаза. И потом, он заботился «о справедливости» и «об отдыхе». И еще, он человек с душевной контактностью, с мужицкой смекалкой, веселым и упорным характером.
И последнее слово в свое оправдание. Хотя мы начинаем наше размышление с галереи морских фотографий, все же спектакль не только о моряках. Я попросил художника О. Шейнциса не сооружать на сцене добротного военного корабля. Я его очень боюсь. С тех пор как кинематограф стал цветным и широкоформатным, мы перестали с ним соревноваться. Мы осознали свою силу в фантазии зрителя и смелом сценическом обобщении. Может быть, полезнее почувствовать нам в этом спектакле расплавленную, обгорелую землю нашей многострадальной истории, землю, которую мы обязаны лелеять, взращивая на ней красивых, смелых и умных людей. Мы слишком многих потеряли.
Что я думаю про Е. П. Леонова
Свои размышления о Е. П. Леонове я писал задолго до его смерти, и сейчас мне очень не хочется описывать их обязательно в прошедшем времени. По разным причинам, может быть отчасти мистическим. Как бы это громко ни звучало, но его сегодняшнее присутствие в «Ленкоме» – вещь для нас неоспоримая. И посему пусть написанное мною будет выглядеть, как в то прекрасное время, когда я имел величайшее счастье общаться с великим русским артистом.
Начало нашего знакомства относится к тем далеким временам, когда Евгений Павлович Леонов, блистательно играя Лариосика в «Днях Турбиных», гастролировал с Московским драматическим театром имени Станиславского в Перми, а я делал безуспешные попытки устроиться в эту столичную труппу.
По рассказам очевидцев, художественный руководитель театра, замечательный русский актер и режиссер Михаил Михайлович Яншин, с особым педагогическим мастерством передал молодому актеру секреты своего неувядающего искусства. Лариосик был сыгран некогда самим Михаилом Михайловичем – участником знаменитого мхатовского спектакля. Талантливый и своенравный ученик играл с уважением к «первоисточнику», но во многом по-своему…
Леонов-Лариосик врезался в память, ошеломил, как необычайной яркости театральный праздник. Смешной, беззащитный человек, уморительный и трогательный до слез, поднявшийся в моем сознании к той запредельной высоте, когда человеческая наивность обретает черты вселенской доброты и, стало быть, мудрости. Наверное, мудрость человеческая не есть сумма знаний и даже не качество интеллекта, скорее, свойство страждущей души…
Есть чуждое нам идеалистическое воззрение, утверждающее некую трансцендентную связь личности с ее фотографическим изображением. Не принимая близко к сердцу этого насквозь ошибочного суждения, хочется тем не менее узреть в некоторых отдельных случаях устойчивую тайную взаимосвязь актера-творца и созданного им образа.
Друзья-театроведы, ведущие серьезные научные изыскания в мизансценических и интонационных недрах нашего искусства, постоянно углубляясь в судьбы популярных артистов, вероятно, расскажут о творческом пути Е. П. Леонова более обстоятельно. Я могу только по-своему: сбивчиво и отчасти неуверенно. Последнее, впрочем, рассматриваю как достоинство. Неуверенность в театроведческих публикациях считается таким недостатком, которого и быть не должно, а мне его не хватает. Не хватает суждений осторожных, проблематичных, дискуссионных, когда автор размышляет столь откровенным образом, что, расставаясь с главным театроведческим качеством – безапелляционностью, честно повествует нам о вопросах, не дающих ему покоя, но к которым движется он деликатно, по путям нехоженым, скользя по бесчисленным траекториям, лишь приближаясь к постижению того, что постичь до конца невозможно.
Мне хочется описать детство Евгения Павловича, которое я не знаю, а только догадываюсь, потом послевоенную голодную юность и даже работу на авиационном заводе в качестве ученика слесаря. Но «воспоминания» мои о том времени неприлично расплывчаты и ненадежны, потому что сам Евгений Павлович рассказывал о себе неохотно. Он только казался покладистым человеком, эдаким улыбчивым добряком. Комики – самые мрачные люди. В жизни не расплескиваются, берегут энергию для комедийных взрывов на сценических подмостках и съемочных площадках. На Леонова как ни посмотришь – в глазах сомнение, тоска, мелькает и недовольство. Последнее, кстати, есть для художника качество ценное. И заниженный жизненный тонус тоже, вероятно, оптимальное состояние. Если есть у художника Направление и Цель, а жизнь ему отпущена не бесконечная (не все живут подобно Джамбулу Джабаеву и Пабло Пикассо), может быть, стоит иной раз и пожалеть силы, не разбрасываться, не размениваться, не дергаться, не отвлекаться на мелкие статейки, если можешь написать роман!..
Все это из области эфемерных ощущений, а ручаться могу лишь за то, что знал о Евгении Павловиче совсем мало. Не пускал! Возможно, это защитный рефлекс. Он, любимец публики и товарищей по работе, вызывал пристальный интерес, все домогались его внимания и хотели расспросить обо всем на свете. И он, естественно, очерчивал круг, создавал «буфетную» зону общения, полную молчаливых улыбок при грустном выражении глаз. И даже режиссер, с которым он работал долгие годы, не на все имел право. А какие, собственно, преимущества у режиссера? Кто он такой? Самая близкая и любимая для актера фигура, одновременно вызывающая перманентную подозрительность и яростное негодование.
Однако случается, что актер достигает той желанной независимости и свободы, когда может относиться к представителям этой взбалмошной и крикливой профессии с холодным спокойствием и товарищеской снисходительностью. Артист Леонов достиг той редкой для зависимой профессии артиста высоты, когда мог делать то, что хочет, с кем хочет и там, где пожелает.
Это не бесконечная полоса в актерской жизни, но она у Евгения Павловича счастливым образом продолжалась, и довольно долго.
Почему?
Какой-то надежный фундамент. Устойчивая внутренняя опора. Очевидно, она была заложена в те далекие времена, с которых я начал.
Впервые на экране я увидел Леонова в кинофильме «Дело Румянцева», где замечательный артист Алексей Баталов был таким же замечательным артистом, каким он является сейчас. Даже внешне Баталов почти нисколько не изменился, а Евгений Павлович за прошедшие годы прожил сразу несколько жизней, перебрался из одной театральной эпохи в другую, преобразившись из милого, обаятельного паренька в человека безмерной судьбы, чей насмешливый взгляд впитал в себя страдание и удачу целого поколения.
Каким образом молодой актер самых обыкновенных способностей, типаж для небольших полузабавных киноэпизодов превратился в народного артиста не по званию, а по сути – вопрос увлекательный. Если бы извлечь из этого долгого пути общие рецепты и правила, размножить их типографским способом, раздать студентам первых курсов театральных вузов, как можно было бы обогатить педагогику! Беспочвенные мечтания, маниловские бредни вообще характерны для режиссеров в еще большей степени, чем для актеров…
И все-таки удача лежит не столько на путях педагогики, сколько в духовном созидании, в дебрях той кропотливой и незаметной работы, которую ведет актерское подсознание, если его об этом очень просят, если его умоляют, заламывая руки, и гонят прочь шальные вредоносные мысли о покое, отдыхе, сытости и тепле. «Надо много работать» – сама по себе фраза ценности особой не представляет. Все о ней знают. Работоспособность имеет тысячи нюансов, и необязательно лентяй – всегда неудачник, как Стрекоза у Крылова, а честный трудяга, попотев немного, получает в награду приз в виде сложившейся актерской судьбы.
В интересующем нас деле значение имеют те вещи, что можно разглядеть невооруженным глазом, – видимый спектр актерского труда и поиска, а потом главное – сгорающие клетки мозга, их качество, структура и характер горения. Иногда кажется, что стоит как следует на себя обидеться, возвести неудовлетворенность в постоянно действующую величину, обрести беспокойный характер, но не обозлиться, как бы туго тебе ни приходилось, и постепенно придет успех. Да, очень хочется разложить необходимые актеру заповеди по полочкам и вычертить на миллиметровке путь к штурму театрального олимпа…
Педагогических пожеланий накопилось в нашем деле предостаточно. Недостает гарантий успеха… А ведь есть еще счастливые стечения обстоятельств, игра случая, включая такие несуразные факторы, как вес и внешний облик.
Пишу – и самому тошно. Совсем ненаучный анализ, дилетантские домыслы вместо повода для диссертации! Разве в килограммах дело? Представить страшно: и в килограммах тоже. И в качестве рисунка морщин и расположении жировых отложений… Естественное дело: строгий контроль над собственным организмом, спортивный облик – дорога к творческому долголетию. Все просто. Только разве Наталья Гундарева приобрела бы зрительскую любовь с осиной талией? Сомневаюсь. А поджарого Леонова и представить невозможно. Это был бы не Леонов – это была бы другая судьба и иной, скорее всего, малоинтересный субъект с плохим характером…
Какие выводы можно извлечь из столь сомнительных размышлений? Пожалуй, никаких. Впрочем, какие-то идеи сформулировать в нашем деле всегда полезно, в любом случае, даже если они ошибочны.
Театр – зеркало общества, а актер есть отражение современника… Большим актером, выразителем своего времени становится тот человек, кто впитал в себя жизнь окружающих его людей, их духовную сердцевину и внешний облик… Говорят, долго живущая собака начинает напоминать своего хозяина. Не умаляя его человеческого достоинства, хочу сказать об актере, что, вероятно, он обязан почувствовать свою связь с социальным типом, которому наиболее близок. И свой внешний облик с помощью внутренней скрупулезной работы, с помощью ее величества Интуиции приблизить к воплощению Времени, в конкретном живом человеческом обличье.
Внешний слой этого процесса – жадное наблюдение, постоянно растущая коллекция человеческих проявлений. Контактность Евгения Павловича, которую он научился периодически «включать» и «выключать», помогла ему собрать яркие подробности поведения определенных социальных типов. Я видел его в общении с незнакомыми людьми во время поездок в поездах дальнего следования. Отдельные пассажиры, минуя всяческие представления о приличии и такте, бросались к нему, как мухи на огонек. А он никогда не пресекал даже самых беспардонных субъектов. Люди вообще, а театральные деятели в особенности, делятся на две большие категории: те, кто говорит сам, и те, кто слушает других. Леонов умел слушать. С грустной улыбкой он, не жалея времени, продолжал впитывать в свою актерскую память десятки, сотни человеческих судеб…
Он научился рассказывать о людях, никогда не опускаясь до анекдотов и актерских баек, его взгляд был гораздо проницательнее, чем могло показаться. Его часто воспринимали как баловня судьбы, современного Фальстафа, а он исследователь и наблюдатель, легкоранимый художник, весьма строгий к себе и собственным желаниям. Он застенчив, меланхоличен и вместе с тем всегда был готов для самых смелых и неожиданных поступков. Очень трудно понять его настроение, угадать его желания, оценить меру его симпатии. Он умел общаться с самыми разными людьми. Все воспринимали его как своего, не подозревая, сколь велики его аналитические способности в оценке человеческого характера, как быстро и цепко заглядывает он в душу и ставит диагноз.
Это изучение велось Евгением Павловичем вовсе не для того, чтобы потом «передразнивать» объекты своих наблюдений. Количественные накопления познаний приводили к качественному изменению его актерского мышления.
В свое время мы с ним очень быстро договорились о социальных аспектах нашего поиска, мы сосредоточили внимание не только на широких проявлениях доброй совестливой души, но и на болезнях века, на агрессивных, внешне обаятельных поползновениях лихоимцев, прохиндеев, делающих подчас блистательную карьеру, людей бескультурных по своей человеческой сути.
В «Оптимистической трагедии» Леонов сумел создать своего рода энциклопедию «номенклатурного негодяя». Вожак Леонова – очаровательный добряк, широкий, кряжистый, могучий. Внешность в решении кадровых вопросов – категория немаловажная. Нужна внешняя доброта, обаяние. Неторопливость тоже добродетель. Спешат те, кто в себе не уверен. Хорошему человеку спешить некуда…
Мы постарались воспроизвести этот социальный механизм всерьез, чтобы зритель не сразу воспринимал его как негативную фигуру. Пусть ему поверят и даже почувствуют симпатию. Пусть сработают условные рефлексы.
Леонов располагал огромным запасом наблюдений над людьми, гордо и неподвижно восседающими за массивными письменными столами, едва слышно проводящими беседы, о которых непосвященным знать не положено.
Во время репетиций мы делились собственными ощущения– ми и воспоминаниями о пластике и повадках людей, возомнивших себя вершителями судеб. Так родились замечательные телефонные разговоры Вожака. Он буквально останавливал действие пьесы и вел тихим, неторопливым голосом конфиденциальные беседы с другими, ему подобными вожаками. Все должны были замереть при этом и ждать окончания разговора. Конечно, это был действенный удар по авторитету и самочувствию Комиссара.
Умение действовать, вообще потребность в скрупулезном действенном анализе была у Леонова в крови. Здесь он последовательный ученик М. М. Яншина. Однако оговорить действенную подоплеку роли – не слишком большая заслуга. Выбрать, наметить такой действенный ряд, который сформировал бы предельно достоверное и вместе с тем комедийное развитие событий, – задача повышенной сложности, и временами Евгений Павлович решал ее виртуозно.
Конечно же, претензии Вожака простирались дальше письменного стола и телефона. Он свидетель великих революционных событий, не раз наблюдал пламенных ораторов. Леоновскому герою очень хотелось подражать этим людям, руководить массой не только с помощью кулака. Очень хотелось быть идеологом. Хотелось прослыть ученым, мыслителем, оставить после себя если уж не печатные труды, то, по крайней мере, речи.
Одну такую попытку леоновский Вожак предпринимал неистово. С моей точки зрения, это была вершина роли. Речь у него не получалась, но он ее продолжал изо всех сил, как положено – с призывными междометиями и жестикуляцией. Во рту каша, смысла никакого, одно «вдохновение». Замечательная по своему оглушительному комедийному эффекту претензия на руководство. «Некомпетентность» Вожака-Леонова, на мой взгляд, – пример острого социального мышления артиста. (Немного высокопарно. Леонов не любил режиссерских тирад, но лучше пока сказать не умею.)
В Вожаке и Подсудимом («Диктатура совести» М. Шатрова) Леонов атаковал не смешных и уже безобидных сегодня субъектов, он поднимал меч сатирика на великое зло нашей жизни. Вор, делающий служебную карьеру, не перестает быть вором. Это слово я употребляю не в значении «мелкий карманник», а скорее по Далю, где «вор» – не только «жулик», но «изменник»…
Когда Е. П. Леонов стал истинно народным артистом? Я полагаю, после «Белорусского вокзала». Сам же Леонов с особой симпатией отзывался о фильме «Донская повесть». Я с этим не согласен. Однако спорить не хотел, споров у нас и так хватало. Но поскольку я тоже упрямый, скажу: в «Белорусском вокзале» Евгений Павлович совершил бросок в новое состояние. Он выразил не себя, хорошего артиста, – за ним был целый пласт людей, не слишком удачливых, не слишком счастливых, добрых, веселых и самое главное – родных. А ведь родных любишь неизвестно за что…
С этого момента Леонова по-настоящему полюбили современники, не всегда отдавая себе отчет, за какие именно качества. Над смешными артистами с удовольствием смеются, но душа при этом не болит, с Леоновым – иначе…
Что-то мы такое на самом деле – сказать всегда затруднительно, но кое-какие особенности в поведении и мыслях, шутках и слезах мы за собой осознаем. Леонов преуспел в этом больше других, и очень по-русски, задушевно, широко, не всегда складно, без стараний, не так, чтобы из кожи лезть, а уж как получится. Почти всегда с улыбкой, как Петр Алейников… И улыбался он не для того, чтобы понравиться, а скорее извиниться перед нами за то, что мир наш пока еще так несовершенен.
Герои Леонова – совестливые люди, они как бы приближают нас к тому самому страданию, о котором поведал миру Ф. М. Достоевский. Жаль, что не было спектакля, где Евгений Павлович мог бы встретиться с героями великого писателя… Но зато были в репертуаре артиста «Иванов» А.П. Чехова, поставленный в 1976 году, «Лекция о вреде табака» – фрагмент из фильма М. Швейцера по ранним рассказам Антона Павловича. Эту киноработу я считаю непревзойденным уроком современного актерского мастерства.
Чаще других Евгений Павлович вспоминал своего учителя М. М. Яншина, его режиссерские и педагогические заповеди, к числу которых относилась и такая сложная для меня позиция: «Тебя вчера проводили со сцены аплодисментами, – говорил мудрый Яншин, – значит, что-то не так. Что-то не в порядке. Надо разобраться, в чем ты ошибся».
Всем сердцем понимая справедливость суждения, мне, бывшему актеру, очень трудно распространить эту заповедную позицию на все случаи театральной жизни. Живой театр может возвыситься до кафедры, а сценографические деревяшки обернуться баррикадами, и тогда овация в зале – желанное и необходимое явление.
Я долгие годы внедрял систему импровизационных действий, непрогнозируемых ударов по зрителю и близстоящему партнеру. Все мои разговоры о «коридоре» роли, о «белых пятнах» в теле спектакля, об обязательных изменениях в актерских приспособлениях упирались в наличие сильного актерского организма.
Ни в коем случае не хочу сказать, что Леонов удовлетворил всем этим режиссерским мечтаниям. Скорее он их во мне воспитал, не один, а в компании с некоторыми другими мастерами театра, где я работаю.
Репетиции спектаклей «Иванов» и «Вор» В. Мысливского, вероятно, важнейший для меня этап. (Я писал эту главу до появления «Поминальной молитвы» – выдающейся работы Артиста.) Евгений Павлович, не подрубая крыльев, весьма уверенно остудил мою режиссерскую прыть, воспротивился некоторым легкомысленным налетам на материал, подарил известный сарказм по поводу частого упоминания вахтанговской формулы «фантастический реализм».
Когда я пренебрегал подробным выявлением действенной первоосновы в том или ином эпизоде, Евгений Павлович всегда осторожно интересовался, уж не фантастический ли это реализм. (Опять!) Приходилось соглашаться: «Он!» И, несмотря на юмористический характер диалога, я чувствовал себя виноватым.
book-ads2