Часть 20 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Фрэнсис и близнецы задавали, и не раз, вопросы о моем новом адресе. «Где ты сейчас живешь?» — черным цветом спрашивал Чарльз. «Правда, где?» — вторила Камилла красным. (Она писала чернилами особого, рыжеватого оттенка, при виде которого в моем сознании звучал вживую ее нежный, с хрипотцой голос, лишь обостряя мою тоску по ней.) Я не мог дать им обратный адрес и поэтому оставлял их вопросы без ответа, наполняя письма пространными рассуждениями о снеге, красоте, одиночестве и тому подобном. Я часто думал, какой странной должна была казаться моя жизнь далеким адресатам моих бесстрастных посланий. Они повествовали о каком-то безликом существовании, описывали жизнь во всех ее проявлениях, но без малейших подробностей, постоянно испытывали терпение читателя размытыми, туманными пассажами. Изменив несколько дат и реалий, их легко можно было бы выдать за письма Гаутамы.
Я писал эти письма по утрам в кабинете, в библиотеке, в коридорах Общин, где по вечерам оставался до тех пор, пока уборщицы не объявляли мне, что здание закрывается. Вся моя жизнь укладывалась в те разрозненные отрезки времени, которые удавалось провести в общественных местах. Мне казалось, что я брожу по вокзалу, а моего поезда все нет и нет. И словно один из тех призраков, которые поздней ночью спрашивают у пассажиров, когда отправляется полуночный экспресс, потерпевший крушение лет двадцать назад, я переходил из одного зала ожидания в другой, пока не наступал тот жуткий миг, когда закрывалась последняя дверь. Я покидал уютный мир чужих людей и подслушанных за день разговоров и оказывался на улице, где неизменный холод пронизывал меня до костей. Я сразу забывал, что такое свет, что такое тепло. Никогда, никогда больше не смогу я согреться.
Я научился становиться невидимым и достиг в этом деле совершенства. Я мог провести два часа за чашкой кофе и четыре за обедом, а официантки даже не смотрели в мою сторону. Уборщицы, выставлявшие меня из Общин под закрытие, вряд ли отдавали себе отчет в том, что каждый вечер обращаются к одному и тому же человеку дважды. По воскресеньям, набросив на плечи плащ-невидимку, я иногда по шесть часов кряду сидел в приемной врача, безмятежно листая «Янки» («Дары моря на острове Каттиханк») или «Ридерз дайджест» («Десять способов помочь больной спине!»), и ни медсестра, ни врач, ни ожидавшие своей очереди пациенты не подозревали о моем присутствии.
Однако, как и человек-невидимка из романа Уэллса, я обнаружил, что за чудесный дар приходится расплачиваться, и в моем случае ценой так же оказалось некоторое помрачение рассудка. Мне стало казаться, что люди не замечают мой взгляд и лишь по воле случая не проходят сквозь меня. Мои суеверия стали сгущаться в подобие мании. Я начал твердо верить, что рано или поздно одна из шатких железных ступенек, ведущих в мою комнату, отвалится и я рухну вниз и сломаю себе шею или, хуже того, ногу (в последнем случае я наверняка замерзну или умру с голоду, прежде чем Лео придет мне на помощь). Однажды, когда я быстро и без малейшего страха одолел лестницу, я поймал себя на том, что у меня в голове вертится старая песенка Брайана Ино («И в Нью-Дели, и в Гонконге знают, это ненадолго…»), и с тех пор я обязательно напевал ее всякий раз, когда поднимался или спускался по злосчастным ступенькам.
Дважды в день, перед тем как перейти реку по узкому мостику, я непременно останавливался и копался в грязно-бурой снежной каше у обочины, пока не находил камень приличных размеров. Наклонившись над заледеневшими перилами, я швырял его в бурлящий поток, который мчался над гранитными валунами, похожими на крапчатые яйца в гнезде динозавра. Может быть, это была дань речному богу за безопасный проход по мосту или попытка доказать ему, что я, пусть и невидимый, все же существую. Речушка была довольно мелкой, и иногда я слышал, как брошенный камень ударяется о дно. Вцепившись обеими руками в перила, я зачарованно наблюдал, как вода течет, вскипая и пенясь, над гладкими отполированными камнями, и думал о том, каково было бы упасть и раскроить о них голову: зловещий хруст, внезапная слабость и красные мраморные прожилки, разбегающиеся в воде.
Если я брошусь вниз, подумалось мне вдруг, кто найдет меня в этом белом безмолвии? Может быть, река протащит меня по камням и выплюнет в заводи за красильной фабрикой, где какая-нибудь женщина, выезжая со стоянки после работы, часов в пять, случайно заметит меня в свете фар? Или же меня прибьет в тихое местечко за поросшей мхом глыбой, где, подобно частям мандолин, я буду упрямо болтаться размокшим свертком в ожидании весны?
Январь перевалил за середину. Столбик термометра неуклонно падал; моя жизнь, до сих пор лишь одинокая и безрадостная, стала невыносимой. Каждый день я автоматически брел на работу и обратно. Порой приходилось идти по жуткому морозу, порой по такой метели, что не было видно ничего, кроме снежной круговерти, и добраться домой можно было, только держась вплотную к ограждению шоссе. Придя на склад, я заворачивался в грязные одеяла и замертво валился на пол. Все мои силы уходили на отчаянную борьбу с холодом, стоило же хоть чуть-чуть расслабиться, как меня охватывали болезненные видения в духе Эдгара По. Однажды ночью мне приснился собственный труп — глаза широко открыты, во вздыбленных волосах ледяное крошево.
Каждое утро я появлялся в кабинете доктора Роланда с такой точностью, что по мне можно было проверять часы. Этот, с позволения сказать, заслуженный профессор психологии не заметил ни одного из «десяти признаков близкого нервного срыва», или что там ему полагалось распознавать навскидку и объяснять студентам. Напротив, в моем молчании он черпал вдохновение для долгих монологов об американском футболе и о собаках, которые были у него в детстве. Редкие замечания, с которыми он обращался ко мне, оставались для меня загадками. Например, он как-то спросил, почему это я, учась на театральном отделении, ни разу не участвовал в постановках. «В чем дело? Ты что, стесняешься? Покажи им, на что ты способен!» В другой раз он между делом поведал мне, что, учась в Брауне, снимал комнату вместе с соседом по этажу. Однажды он сказал, что не знал, что мой друг тоже остался на зиму в Хэмпдене.
— Нет, все мои знакомые разъехались, — возразил я, нисколько не погрешив против истины.
— Ну-ну, нельзя так разбрасываться друзьями. Самая крепкая дружба возникает на студенческой скамье. Знаю-знаю, ты мне не веришь, но вот доживешь до моих лет, тогда сам все поймешь.
Возвращаясь домой по вечерам, я стал замечать, что контуры предметов подергиваются белизной. Мне казалось, что у меня нет прошлого, нет никаких воспоминаний, что всю жизнь я провел на этой шипящей поземкой, безжизненно сияющей дороге.
Я не знаю, что со мной было. Врачи потом сказали, что во всем виноваты хроническое переохлаждение и плохое питание плюс пневмония в легкой форме, но я не уверен, что этим можно объяснить галлюцинации и помутнение рассудка. Я даже не понимал, что болен, — любые симптомы, будь то боль или озноб, тонули в пучине гораздо более насущных проблем.
Ведь, как ни крути, вляпался я основательно. По статистике, это был самый холодный январь за последние двадцать пять лет. Я панически боялся замерзнуть насмерть, но податься мне было совершенно некуда. Наверно, я мог бы попроситься немного пожить у доктора Роланда, в квартире, которую он делил с престарелой подругой, но неловкость подобной ситуации казалась мне хуже смерти. Других, даже случайных знакомых у меня не было, и мне оставалось разве что стучаться в первую попавшуюся дверь. Как-то раз, одним особо паршивым вечером, я попытался позвонить родителям с телефона у входа в «Баулдер Тэп». Шел мокрый снег, и я так дрожал, что с трудом смог просунуть монеты в щель. Не знаю, что я хотел от них услышать; отчаянная надежда на то, что они предложат выслать мне денег или билет на самолет, была утопией, и я это понимал. Может быть, стоя по колено в слякоти на продуваемой всеми ветрами Проспект-стрит, я ухватился за смутную мысль, что мне немного полегчает, если я просто позвоню туда, где тепло и светит солнце. Но когда после шестого или седьмого гудка я услышал раздраженное, хмельное отцовское «Алло!», к горлу у меня подкатил ком и я повесил трубку.
Доктор Роланд снова упомянул моего воображаемого друга. На этот раз он заметил его поздно вечером на площади, возвращаясь домой через город.
— Я же говорил вам, что все мои друзья разъехались.
— Да ты знаешь, о ком я, — здоровенный такой парень. Еще очки носит.
Кто-то похожий на Генри? На Банни?
— Вы, наверно, ошиблись.
Температура упала так низко, что мне пришлось на некоторое время перебраться в «Катамаунт-мотель». Я был единственным постояльцем. Хозяин заведения, кривозубый старик, жил в соседней комнате и всю ночь кашлял и харкал, не давая мне уснуть. У меня на двери не было нормального замка, только доисторическая конструкция, открыть которую можно было обычной шпилькой. На третью ночь я очнулся от страшного сна (лестница из классического кошмара, все ступеньки разной высоты и ширины, прямо передо мной очень быстро спускается какой-то человек) и услышал слабый щелчок. Приподнявшись на кровати, я с ужасом увидел в призрачном лунном свете, как ручка тихонько поворачивается. «Кто там?» — чуть ли не заорал я, и ручка остановилась. Еще долго потом я, лежа в темноте, не смыкал глаз. На следующий день я съехал, предпочитая тихую смерть на складе перспективе быть зарезанным в постели.
Жуткая метель, разыгравшаяся в самом начале февраля, принесла обильный урожай оборванных линий электропередачи, дорожных происшествий и, лично для меня, галлюцинаций. В свисте ветра и реве воды мне слышались голоса. «Ложись, — раздавался их шепот. — Поворачивай налево, а то хуже будет». Моя пишущая машинка в кабинете доктора Роланда стояла прямо перед окном. Однажды во второй половине дня, когда уже смеркалось, я выглянул во двор и замер, увидев, как под фонарем материализовалась неподвижная темная фигура — руки спрятаны в карманах пальто, лицо обращено в мою сторону. Сгущались сумерки, и шел сильный снег. «Генри?» — недоверчиво пробормотал я и крепко зажмурился, пока на обратной стороне век не проступили звездочки. Когда я вновь посмотрел в окно, то увидел лишь снег, кружащийся в желтом конусе пустоты под фонарем.
Ночью я лежал на полу и, не переставая дрожать, смотрел на светящийся столб снежинок, паривших между дырой в потолке и полом. Меня несло вниз по наклонной, в непроглядную темень, где не было ни мыслей, ни чувств, но в последнюю секунду, где-то на грани забытья, внутренний голос подсказывал, что, уснув, я могу уже не проснуться. С огромным трудом я заставлял себя открыть глаза, и тогда снежный столп, светло и неприступно возвышавшийся в темном углу, вдруг представал передо мной в своем истинном грозном обличье, улыбаясь и что-то нашептывая, — холодный сияющий ангел смерти. Но мне уже было все равно, мой застывший взгляд медленно угасал, и я снова соскальзывал в черную бездну сна.
Я начал терять чувство времени. Каждый день я по-прежнему тащился в кабинет шефа (только лишь потому, что там было тепло) и выполнял положенную мне нехитрую работу, но, честно сказать, не знаю, сколько бы еще мне удалось протянуть, не случись нечто совершенно удивительное.
Тот вечер я не забуду никогда в жизни. Была пятница, и доктору Роланду понадобилось уехать из города до следующей среды. Для меня это означало четыре дня подряд на складе, и даже в своем затуманенном состоянии я понимал, что могу замерзнуть насмерть без всяких шуток.
После закрытия Общин я пошел домой. Снега было по колено, и вскоре онемевшие ноги уже ломило от холода. Дойдя до Восточного Хэмпдена, я всерьез задался вопросом: смогу ли одолеть остаток пути до склада, а если да, то что я там буду делать? Все вокруг было темно и безжизненно. Даже «Баулдер Тэп» был закрыт, тусклая лампочка над таксофоном у входа была, казалось, единственным огоньком на много километров вокруг. Я пошел на свет, словно пытаясь догнать мираж в пустыне. У меня оставалось около тридцати долларов — вполне достаточно, чтобы вызвать такси до «Катамаунт-мотеля» и остановиться в гнусной каморке без замка, какие бы ужасы там меня ни поджидали.
Я еле ворочал языком, и телефонистка отказалась дать мне номер службы такси:
— Вы должны сказать, какая именно служба вам нужна. Мы не можем…
— Я не знаю, какая именно, — проговорил я, словно с набитым ртом. — Здесь нет телефонной книги.
— Извините, но мы не можем…
— «Ред-топ»? — выпалил я в отчаянии, стараясь вспомнить хоть какие-то названия, выдумать их, все что угодно. — «Йеллоу-топ»?
«Таун-такси»? «Чекер»?
Наконец одно из них, видимо, оказалось верным, или, может быть, телефонистка просто сжалилась надо мной. Раздался щелчок, и записанный на пленку голос сообщил номер. Я набрал его очень быстро, чтобы не забыть, — так быстро, что перепутал цифры и в итоге лишился четвертака.
У меня была еще одна монетка — последняя. Я снял перчатку и негнущимися пальцами пошарил в кармане. Наконец выудил ее и уже собирался опустить в щель, как вдруг она выскользнула, и, метнувшись вслед, я ударился лбом об острый угол железной полки под таксофоном.
Несколько минут я лежал, уткнувшись лицом в снег. В ушах шумело. Падая, я сбил трубку, и теперь та болталась на шнуре, издавая короткие гудки, доносившиеся до меня словно из параллельного мира.
Я поднялся на четвереньки и, уставившись прямо перед собой, увидел темное пятно на снегу там, где только что я лежал. Я дотронулся до лба — на пальцах была кровь. Четвертак исчез, вдобавок я забыл номер. Я решил вернуться попозже, когда бар будет открыт и можно будет наменять мелочи. Кое-как я встал на ноги и, оставив трубку болтаться, побрел прочь.
Половину лестницы я прошагал, половину прополз на четвереньках. По лицу текла кровь. Я остановился передохнуть на площадке и почувствовал, что все вокруг расплывается: помехи между каналами, пара секунд сплошной ряби, наконец черные линии выгнулись и на экране вспыхнула картинка — нечеткая, но все же узнаваемая. Дергающаяся камера, рекламный ролик из страшного сна. Мастерская-склад «Мандолины Лео». Последняя остановка, прямо у реки. Низкие цены. Обращайтесь к нам по любым вопросам мясозаготовки.
Плечом открыв дверь нараспашку, я принялся шарить в поисках выключателя, как вдруг заметил нечто, заставившее меня подскочить от ужаса. У окна высилась неподвижная фигура в длинном черном пальто — руки сложены за спиной, в одной из них светится огонек сигареты.
С треском и гулом зажегся свет. Призрачная фигура, тут же превратившаяся в существо из плоти и крови, повернулась ко мне. Это был Генри. Казалось, он готов отпустить какое-то шутливое замечание, но, едва он увидел меня, глаза у него полезли на лоб, а рот стал похож на маленькую букву «о».
Несколько секунд мы молча таращились друг на друга.
— Генри? — наконец выдавил я еле слышным шепотом.
Он выпустил сигарету и шагнул ко мне. Это действительно был он: румяные влажные щеки, эполеты снега на плечах.
— Бог ты мой, Ричард! — воскликнул он. — Что с тобой стряслось? Не помню, чтобы раньше он хоть раз выказывал такое удивление. Я стоял как вкопанный, не сводя с него глаз. Предметы стали невыносимо яркими, ослепительно-белыми по краям. Меня повело в сторону, я попытался опереться о косяк и понял, что падаю, но Генри рванулся ко мне и успел подхватить.
Он опустил меня на пол и, скинув пальто, укрыл им меня как одеялом. Щурясь от света, я взглянул на него и вытер рот.
— Генри, откуда ты взялся?
— Я прилетел из Италии пораньше.
Он убирал мне волосы со лба, стараясь разглядеть рану.
— Шикарное у меня тут местечко, а? — со смехом спросил я.
Генри окинул взглядом дыру в потолке.
— Да, практически Пантеон, — обронил он, деловито наклоняясь, чтобы снова осмотреть мой разбитый лоб.
Я смутно помню, как Генри вез меня на машине, помню свет ламп и склонившиеся надо мной лица, помню, что меня просили привстать, когда мне вовсе этого не хотелось, и как у меня пытались взять кровь, а я что-то жалобно возражал. Но первое более или менее отчетливое воспоминание — это тот момент, когда я приподнялся с подушки и обнаружил, что лежу на больничной кровати в полутемной палате с белыми стенами, а из руки у меня торчит иголка капельницы.
Генри сидел рядом на стуле и читал при свете настольной лампы. Заметив, что я проснулся, он отложил книгу.
— Твой порез оказался неопасным. Рана была неглубокой и чистой. Тебе наложили пару швов.
— Это что — наш медпункт?
— Нет, это больница. Я отвез тебя в Монтпилиер.
— А зачем капельница?
— Врач сказал, что у тебя воспаление легких. Может быть, хочешь что-нибудь почитать? — вежливо спросил он.
— Нет, спасибо. Сколько сейчас времени?
— Час ночи.
— Вообще-то я думал, ты еще в Риме.
— Я вернулся пару недель назад. Если хочешь еще поспать, я позову медсестру — она сделает тебе укол.
— Да нет, не надо. Как получилось, что я не встретил тебя раньше?
— Я не знал, где ты живешь. Кроме почтового адреса колледжа, у меня не было никаких твоих координат, так что вчера пришлось поспрашивать у секретарш. Кстати, как называется городок, где живут твои родители?
— Плано. А что?
— Может быть, мне стоит позвонить им?
— Не беспокойся, — сказал я и снова сполз под одеяло. Иголка капельницы была холодной, как сосулька. — Лучше расскажи мне про Рим.
— Хорошо, — согласился он и тихим спокойным голосом принялся рассказывать о прелестных этрусских фигурках из терракоты в музее на вилле Джулия и заросших кувшинками фонтанах в ее нимфеуме; о вилле Боргезе и Колизее; о том, как ранним утром выглядит город с Палатина и как прекрасны, наверное, были действующие термы Каракаллы со всем своим мраморным убранством, библиотеками, огромным круглым залом калидария и фригидарием, гигантский бассейн которого уцелел и существует по сей день; и еще о многом другом, вот только не помню, о чем именно, поскольку я, конечно же, уснул.
В больнице я провел четверо суток. Почти все это время Генри просидел у моей постели. Он приносил газировку всякий раз, когда мне хотелось пить, а также снабдил меня бритвенными принадлежностями, зубной щеткой и парой собственных пижам из шелковистого египетского хлопка — кремового цвета, восхитительно мягких, с маленькими алыми инициалами ГМВ (М означало Марчбэнкс), вышитыми на кармане. Еще он принес мне бумагу и карандаши (они были мне совершенно ни к чему, но, думаю, Генри просто не мог себе этого представить) и груду книг — половина из них была на неизвестных мне языках, да и вторая могла с тем же успехом быть на китайском. Как-то вечером, когда голова уже раскалывалась от Гегеля, я попросил его принести мне журнал. Просьба привела его в некоторое замешательство. Вернувшись, он протянул мне какой-то специальный ежемесячник (кажется, «Фармакологический бюллетень»), найденный на столике в коридоре. Мы почти не разговаривали. Большую часть времени Генри читал, и меня поражала его сосредоточенность — шесть часов кряду, практически не отрывая взгляд от страниц. Он почти не обращал на меня внимания. Однако все самые тяжелые ночи, когда я с трудом дышал и не мог уснуть от боли в легких, он тоже не сомкнул глаз. А однажды, когда медсестра опоздала с раздачей лекарств на три часа, он с олимпийским спокойствием вышел за ней в коридор и своим сдержанным, монотонным голосом прочитал столь убийственно красноречивую нотацию, что медсестра (нахальная и вечно всем недовольная швабра с крашеными, как у стареющей стюардессы, волосами) несколько смягчилась. Впредь она стала обращаться со мной гораздо бережнее — перестала зверски отдирать пластыри с иголки капельницы и ставить синяки, бездумно тыкая шприцем в поисках вен, а как-то раз, измеряя температуру, даже назвала меня «лапой».
Врач неотложки сказал, что Генри спас мне жизнь. Эти слова, которые я потом не раз повторял в присутствии других людей, казались мне романтичными и исполненными драматизма, однако про себя я считал их преувеличением. Только потом, задним числом, я начал понимать, что врач, скорее всего, был прав. В двадцать лет мне казалось, что я бессмертен. Однако, несмотря на то что мой организм довольно быстро преодолел болезнь, зимовка на складе не прошла для меня даром. С тех пор у меня при малейшем похолодании начинают ныть кости и уже несколько раз возникали проблемы с легкими, вдобавок я стал легко простужаться, хотя раньше просто не знал, что это такое.
book-ads2