Часть 6 из 104 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
318
319
320
321
322
323
324
325
326
* * *
Джозеф Конрад.
ТАЙНЫЙ АГЕНТ: ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ
От автора
Истоки «Тайного агента» — тема, трактовка, художественная задача и прочие мотивы, побуждающие автора взяться за перо, — могут быть, как мне представляется, возведены к случившемуся в моей жизни периоду умственного и эмоционального истощения.
Я взялся за эту книгу стихийно и писал ее на едином дыхании. Когда в свой срок ее заключили в переплет и предъявили вниманию публики, я услышал в свой адрес упреки за то, что вообще ее написал. Некоторые из прозвучавших выговоров были суровы, в других сквозила нотка сожаления. Я не могу привести их сейчас дословно, но прекрасно помню основную их суть, не отличавшуюся замысловатостью, равно как помню и то удивление, которое они у меня вызвали. Кажется, как давно это было! Но в действительности прошло не столь уж много времени. Приходится признать, что в 1907 году я был еще весьма наивен, ведь и самый бесхитростный человек мог бы предвидеть, что нарисованные мною неприглядные картины быта и нравственного убожества не всем придутся по вкусу.
Это мнение нельзя отмести, но его разделяли далеко не все. На самом деле даже кажется, что я проявляю бестактность, вспоминая, сколь немногочисленны были упреки и сколь много умной и сочувственной ко мне критики, но надеюсь, что читатель настоящего предисловия не поспешит приписать этот факт уязвленному самолюбию или врожденной неблагодарности. Благожелательный же читатель мог бы скорее увидеть здесь врожденную скромность. Но нет, не совсем скромность, в строгом смысле слова, заставляет меня отбирать критические замечания. Не совсем скромность. Я вовсе не уверен, что отличаюсь скромностью, но те, кто знаком с моими произведениями, согласятся, что у меня достаточно чувства приличия, такта, savoir-faire[1], называйте это как хотите, чтобы не плести себе хвалебной оды из слов других людей.
Нет! Истинный мотив моего выбора лежит несколько в иной плоскости. Я всегда имел склонность оправдывать свои действия. Не защищать — оправдывать. Не настаивать на том, что был прав, но просто объяснять, что не имел в глубине души никаких противоестественных намерений, никакого тайного презрения к обычной человеческой чувствительности.
Этот род слабости опасен только тем, что человек, подверженный ему, рискует стать занудой, ведь мир, как правило, интересуют не мотивы совершаемых открыто действий, а их последствия. Человек может улыбаться и улыбаться[2], но он животное не пытливое. Он любит очевидное, он отшатывается от объяснений. И все же я продолжу гнуть свою линию. У меня не было необходимости писать именно эту книгу. Ничто не заставляло меня браться за эту тему (если брать слово «тема» в узком смысле — как сюжет и в более широком — как проявление одной из сторон жизни). Это я полностью признаю. Но я был предельно далек от желания изобразить нечто отталкивающее для того, чтобы шокировать или хотя бы просто удивить читателей сменой моих интересов. Делая данное заявление, я ожидаю, что мне поверят не только в силу моей репутации, но также потому, что невозможно не видеть: вся трактовка избранной тематики, негодование, которое она вызывает, жалость и презрение, которые в ней подспудно присутствуют, доказывают мою внутреннюю отстраненность от описываемых мною грязи и убожества.
Я начал «Тайного агента» сразу же после того, как закончился двухлетний период интенсивной погруженности в процесс создания романа «Ностромо»[3], с его далекой от нас латиноамериканской атмосферой, а также глубоко личного «Зеркала моря»[4]. В первом случае речь шла о напряженной творческой работе над тем, что, как я полагаю, навсегда останется самым большим моим полотном, во втором — об искренней попытке поделиться сокровенным опытом общения с морем, рассказать о том, что оказывало на меня воспитательное воздействие почти половину моей жизни. Это было время, когда мое ощущение жизненной правды сопровождалось упорной работой воображения и эмоциональным подъемом, и сколь ни придерживался я истины, сколь ни был верен фактам, после того как задача была выполнена, у меня возникало чувство опустошенности, словно я утратил цель и сиротливо затерялся посреди шелухи от ощущений, в мире других ценностей, уже не столь высоких.
Не знаю, действительно ли я почувствовал, что нуждаюсь в переменах, в новой пище для воображения, мировоззрения, умственного настроя. Скорее, думаю, изменение моего глубинного самоощущения уже произошло само собой, незаметно для меня. Не помню ничего определенного. Закончив «Зеркало моря» в полном осознании, что в каждой строке этой книги я был честен в отношении себя и своих читателей, я отнюдь не без радости сделал перерыв в работе. И когда я, так сказать, все еще стоял на месте и определенно не собирался лезть из кожи вон, чтобы взяться за нечто отталкивающее, тема «Тайного агента» — я имею в виду сюжет — пришла ко мне в виде нескольких слов, произнесенных приятелем, когда мы разговаривали с ним об анархистах или, вернее, об их деятельности;[5] с чего мы завели этот разговор, уже не помню.
Вспоминаю, однако, что высказался, насколько преступно и бессмысленно все это — их учение, деятельность, внутренний мир; насколько заслуживает презрения это полубезумное позерство, по сути представляющее собой бесстыдное надувательство, эксплуатирующее жестокие страдания и страстную доверчивость человечества, вечно испытывающего трагичное влечение к саморазрушению. Вот почему я счел их философские претензии столь беспардонными. Потом, перейдя к конкретным примерам, мы вспомнили уже старую историю с попыткой взорвать Гринвичскую обсерваторию[6] — кровавую нелепость столь вздорного характера, что невозможно было никаким разумным и даже неразумным ходом мысли доискаться до ее причины. Самая извращенная неразумность все-таки имеет свою логику. Но это вопиющее преступление никаким объяснениям в принципе не поддавалось — оставалось только принять факт: человек разлетелся на куски просто так, а вовсе не за что-то, пусть даже отдаленно напоминающее идею — анархистскую или какую угодно другую. Что же касается стены обсерватории, то на ней не появилось и малейшей трещинки.
Я указал на все это моему приятелю. Он помолчал, потом заметил в своей характерной манере — как бы между прочим и со всезнающим видом: «Знаете ли, этот парень был полуидиот. Его сестра впоследствии покончила с собой». Больше ни слова не было сказано на эту тему. Я онемел от удивления, узнав столь неожиданные подробности, а он тут же заговорил о чем-то другом. Мне так и не пришло в голову спросить, откуда он это знает. Уверен, что, если он хоть раз в жизни и видел со спины анархиста, это был предел его знакомства с подпольным миром. Однако он любил разговаривать с самыми разными людьми и мог разузнать эти проливающие свет факты через вторые или третьи руки от кого угодно: подметальщика перекрестков, отставного полицейского, клубного знакомого, даже, возможно, министра на официальном или частном приеме…
А в том, что факты проливали этот самый свет, не было ни малейшего сомнения. У меня возникло ощущение, будто из леса я вышел на равнину: еще не показалось ничего особо примечательного, но уже стало светло. Нет, я не видел пока ничего определенного и, откровенно говоря, довольно долго даже и не пытался увидеть. Озаряющее впечатление — только оно одно и пребывало со мной. Это переживание удовлетворяло меня, но оно было пассивным. Потом, где-то неделю спустя, мне в руки попала книга, насколько мне известно, не привлекшая внимания публики, — довольно лаконичные воспоминания одного помощника комиссара полиции, назначенного на свою должность как раз во времена террористических взрывов в Лондоне в восьмидесятых годах, явно способного человека с сильной религиозной жилкой. Книга оказалась довольно интересна, хотя, разумеется, весьма скупа на детали; ее содержания я уже почти не помню. В ней не встречалось откровений, она легко скользила по поверхности, но этим все и ограничивалось. Не буду даже пытаться объяснять, почему мое внимание привлек небольшой (где-то около семи строк) пассаж, в котором автор (кажется, его фамилия была Андерсон[7]) воспроизвел короткий разговор, состоявшийся у него в кулуарах палаты общин с министром внутренних дел после неожиданной вылазки анархистов. Кажется, тогда пост министра занимал сэр Уильям Харкорт[8]. Министр был чрезвычайно раздражен, а помощник комиссара оправдывался. Из трех фраз, которыми они обменялись, больше всего меня поразила гневная реплика сэра У. Харкорта: «Все это прекрасно. Но ваше представление о секретности, похоже, заключается в том, чтобы держать министра внутренних дел в неведении». Что ж, довольно характерно для темперамента сэра У. Харкорта, но само по себе говорит не слишком много. Однако, видимо, во всей этой сцене присутствовала какая-то особая атмосфера, потому что совершенно внезапно у меня внутри будто что-то проснулось. А потом в моем сознании произошло то, что читателю, знакомому с химией, проще всего было бы объяснить, проведя аналогию с процессом кристаллизации, происходящим в пробирке с каким-нибудь бесцветным раствором после добавления в него крохотной дозы надлежащего вещества.
Сначала произошла психическая перемена, взволновавшая мое успокоившееся было воображение: возникли странные образы, четко обрисованные, но не очень понятные, и привлекли внимание своими причудливыми и необычными, как у кристаллов, формами. Проплыли картины прошлого: Южная Америка, материк резкого солнечного света и жестоких революций;[9] море, огромный простор соленых вод, зеркало небес и хмурых, и ясных, отражатель мирового света. Потом возникло видение огромного города — чудовищного города, более населенного, чем иные материки, и в своей рукотворной мощи безразличного и к хмурому, и к ясному небу; жестокого поглотителя мирового света. В этом городе вполне хватало места для любых историй, глубины — для любых страстей, разнообразия — для любой обстановки, и темноты — чтобы укрыть пять миллионов жизней.
Город стал властно задавать тон — и сделался фоном, на котором у меня происходил углубленный внутренний поиск. Бесконечные перспективы открывались передо мною во всех направлениях. Правильный путь можно искать годами! Казалось, что долгие годы поиски и займут. Но медленно, как озаряющее пламя, убежденность в материнской сути привязанности миссис Верлок стала возрастать между мною и этим городским фоном, окрашивая его своим тайным пылом и получая взамен кое-что от его собственного сумрачного колорита. Наконец история Уинни Верлок предстала предо мной в целостном виде, с дней ее детства до самого конца. История эта еще не приобрела должных пропорций, оставалась пока только эскизом, но с ней уже можно было работать. На это ушло около трех дней.
Эта книга и есть та история, сжатая до удобных размеров и сосредоточенная вокруг того, что послужило для нее отправной точкой, — абсурдной жестокости взрыва в Гринвич-парке. Передо мной стояла задача не скажу чтобы очень уж трудная, но, в любом случае, требовавшая всех моих сил. Ее непременно следовало выполнить. В этом была необходимость. Персонажи, сгруппированные вокруг миссис Верлок и прямо или косвенно подтверждающие ее трагическое предположение о том, что «не стоит слишком пристально всматриваться в жизнь», — суть порождение той самой необходимости. Лично я никогда не сомневался в подлинности истории миссис Верлок; но и ее нужно было вытащить из небытия, увидеть в громадном городе, ее нужно было сделать достоверной — в отношении не столько души, сколько обстановки, не столько психологии, сколько человеческой стороны дела. Что касается обстановки, то тут было достаточно указаний. Мне приходилось даже вести борьбу с моими воспоминаниями об одиноких ночных прогулках по Лондону в дни моей юности[10] — из-за того, что воспоминания эти, нахлынув, попросту затопили бы страницы повести, когда те возникали одна за другой, диктуемые чувствами и мыслями столь же серьезными, как и в других моих вещах. В этом отношении я действительно считаю «Тайного агента» истинно достоверным произведением. Даже чисто художественный прием — ироническое отношение к столь серьезной теме — я использовал осмотрительно и в искреннем убеждении, что только ирония позволит мне выразить все, что требовалось высказать как из презрения, так и из жалости. И то, что я, как мне кажется, сумел выдержать этот настрой до последней строки, — один из тех моментов, что приносят известное удовлетворение мне как писателю. Что же до персонажей, которых абсолютная необходимость изложить историю — историю миссис Верлок — выхватила из смутной неразличимости лондонского фона, то каждый из них также принес мне скромное удовлетворение, которое на самом деле не так уж и несущественно, учитывая, сколькими гнетущими сомнениями сопровождается любая попытка творческого труда. Например, мне было приятно услышать, как один искушенный светский человек сказал по поводу мистера Владимира[11] (законной добычи карикатуриста): «Конрад, наверное, был как-то связан с этой сферой или же обладает великолепной интуицией», поскольку, дескать, мистер Владимир «не только правдоподобен в деталях, но совершенно верно изображен по существу». А приехавший из Америки гость сообщил мне, что самого разного толка революционеры, проживающие в эмиграции в Нью-Йорке, считают, что книга написана человеком, хорошо знакомым с их средой. Это было для меня весьма лестным отзывом, ведь, по правде говоря, я знаком с людьми такого рода еще меньше, чем мой всеведущий друг, подсказавший мне идею романа. Не сомневаюсь, однако, что при написании книги случались моменты, когда я становился крайним революционером — едва ли более убежденным, чем они, но уж точно более целеустремленным, чем на протяжении всей своей жизни. Я говорю это не из хвастовства. Я просто делал свое дело. С полной самоотдачей, как и во всех своих книгах. И это тоже я говорю не хвастовства ради. Я не мог иначе. Мне попросту было бы слишком скучно притворяться.
Черты некоторых персонажей в моем повествовании, как законопослушных, так и преступающих закон, заимствованы из разных реальных источников; кое-какие из оных, возможно, будут угаданы читателем — источники эти не относятся к числу труднодоступных. Но я не собираюсь сейчас защищать реальность своих персонажей, как не собираюсь отстаивать свое общее представление об эмоциональных реакциях преступника и полицейского; рискну заявить здесь только, что сказанное мною по меньшей мере заслуживает обсуждения.
Двенадцать лет прошло со времени публикации книги, и моя позиция не изменилась. Я не жалею о том, что написал ее. Недавно обстоятельства, не имеющие никакого отношения к тому, о чем идет речь в этом предисловии, вынудили меня лишить эту повесть тех литературных одеяний негодующего презрения[12], в которые мне стоило таких усилий пристойно облачить ее. Я был вынужден взглянуть, так сказать, на ее кости, и, признаться, обнажившийся скелет оказался ужасен. И все же я настаиваю на том, что, рассказав историю Уинни Верлок вплоть до анархической развязки, проникнутой беспредельным одиночеством, безумием и отчаянием, и рассказав ее так, как это изложено здесь, я не имел праздного намерения оскорбить чьи-либо чувства.
ТАЙНЫЙ АГЕНТ[13]
Г. Дж. Уэллсу[14],
летописцу любви мистера Льюишема, биографу Киппса, историку грядущих веков, эта простая история из жизни девятнадцатого столетия с нежными чувствами посвящается
Глава первая
Выходя по утрам, мистер Верлок[15] оставлял свою лавку, как считалось, под присмотром шурина. Поскольку покупателей в любое время было очень немного, а ближе к вечеру, по сути, они и вовсе не заглядывали, это можно было себе позволить. Мистера, Верлока мало интересовало дело, которым, на сторонний взгляд, он занимался. А кроме того, за шурином приглядывала жена мистера Верлока.
Лавка была невелика, как и дом, — один из тех закопченных кирпичных домов, которых оставалось так много в Лондоне, до того как он вступил в эру перестройки. Лавка представляла собой подобие ящика с витриной из стекла в мелком переплете. Днем дверь закрывали; по вечерам она была подозрительно, пусть и чуточку, приотворена.
В витрине располагались фотографии танцовщиц, более или менее раздетых; невзрачные, завернутые в упаковочную бумагу коробочки — в таких обычно продают патентованные лекарства; мятые, запечатанные конверты из желтой бумаги, на которых жирно были выведены черные цифры — «два» и «шесть»; несколько номеров старинного французского комикса — они висели в ряд на веревке, словно для просушки; стояли грязноватая чаша из голубого фарфора, ларчик черного дерева, бутылки с несмываемыми чернилами; лежали печати из резины, с полдюжины книг с названиями, намекавшими на нечто непристойное, пара-тройка экземпляров несвежих, малоизвестных, скверно напечатанных газет со звучными названиями — такими как «Факел»[16] или «Гонг»[17]. Два газовых рожка за стеклом витрины горели всегда вполсилы — то ли в целях экономии, то ли в интересах покупателей.
Покупателями этими были либо очень молодые люди, которые, перед тем как собраться с духом и проскользнуть в дверь, долго крутились перед витриной, либо люди более зрелые, но, как правило, на вид не слишком состоятельные. У некоторых из последних воротники пальто были подняты до самых усов, а нижняя часть брюк, поношенных и весьма непрезентабельных, покрыта следами грязи. Да и ноги, видневшиеся из-под этой драпировки, обыкновенно не производили впечатления. Засунув руки в карманы пальто, эти субъекты заныривали в дверь боком, вперед плечом, как будто боясь потревожить колокольчик.
Колокольчик, висевший на конце изогнутой стальной ленты, обойти было непросто. Он был безнадежно надтреснут; но по вечерам, стоило его чуть-чуть задеть, с бесстыдной настырностью принимался звякать за спиной посетителя.
Колокольчик время от времени звякал; по этому сигналу мистер Верлок поспешно появлялся из-за пыльной стеклянной двери — она находилась за прилавком из крашеной сосны и вела в гостиную. Взгляд мистера Верлока был от природы тяжел; возникало впечатление, что дни напролет мистер Верлок валяется одетым на неубранной кровати. Иной посчитал бы, может быть, что выглядеть подобным образом невыгодно с коммерческой точки зрения: розничному торговцу важно быть деловитым и приветливым. Но мистер Верлок знал свое дело и не испытывал никаких тревог эстетического характера по поводу своей внешности. С твердым, невозмутимо-бесстыдным взглядом, ясно говорившим, что запугать его ничем невозможно, он спокойно продавал товары, которые самым очевидным и возмутительным образом не стоили тех денег, которые за них платились: несомненно пустые картонные коробочки, к примеру, или уже упоминавшиеся тщательно запечатанные, мятые желтые конверты, или замызганные книги с многообещающими заголовками на бумажных обложках. Случалось, что какая-нибудь выцветшая картинка с пожелтевшей танцовщицей уходила любителю за такую цену, что можно было подумать, будто девица жива и молода.
Иногда на зов надтреснутого колокольчика являлась миссис Верлок. Уинни Верлок, молодая женщина с высокой грудью и широкими бедрами, одевалась в облегающие ее фигуру платья. Тщательно причесанная и невозмутимая, под стать супругу, она с непостижимым равнодушием возвышалась за бастионом прилавка — и покупатель сравнительно нежного возраста, увидев, что ему придется иметь дело с женщиной, неожиданно для себя смущался и со скрытой в душе яростью спрашивал бутылку несмываемых чернил, розничная цена — шесть пенсов (в лавке Верлока — шиллинг и шесть пенсов), которую, выйдя на улицу, тут же украдкой выбрасывал в канаву.
Вечерние же посетители — люди с поднятыми воротниками, в мягких шляпах, надвинутых на глаза, — фамильярно кивали миссис Верлок, бормотали слова приветствия и, откинув доску на петлях в конце прилавка, проходили в заднюю гостиную, к которой с другой стороны примыкал коридор, оканчивающийся крутой лестницей. Дверь лавки была единственным способом проникнуть в дом, в котором мистер Верлок осуществлял предпринимательскую деятельность в качестве торговца сомнительными товарами, исполнял свой долг защитника общества и упражнялся в семейных добродетелях. Эти последние имели особо выраженный характер. Можно было сказать, что мистер Верлок — человек всецело домашний. Его духовные, умственные и физические потребности не нуждались для своего удовлетворения в частом пребывании вне дома. В домашних стенах он обретал и комфорт для тела, и мир для души, окруженный супружескими заботами миссис Верлок и получая дань почтительного внимания со стороны ее матери.
Мать Уинни была массивных размеров, страдающей одышкой женщиной с широким, пергаментного цвета лицом. Под белым чепцом она носила черный парик. Разбухшие ноги не позволяли ей много двигаться. Она считала себя (возможно, с полным на то правом) француженкой по происхождению — и, проведя много лет в замужестве за ничем себя особо не проявившим трактирщиком, имевшим право торговать спиртным, решила обеспечивать свое вдовье существование, сдавая джентльменам меблированные комнаты в доме, расположенном неподалеку от Уоксхолл-бридж-роуд[18], в квартале, некогда фешенебельном и до сих пор числящемся в составе Белгравии[19]. Это топографическое обстоятельство сообщало дополнительную привлекательность объявлениям, которые почтенная вдова размещала в газетах; однако жильцов ее, строго говоря, нельзя было назвать завсегдатаями фешенебельных кварталов. Так или иначе, Уинни помогала матери обслуживать их. Следы французского происхождения, которым гордилась вдова, проступали и в Уинни — в том, например, как в высшей степени искусно и опрятно были убраны ее блестящие черные волосы. У нее имелись и другие прелести: молодость, полные, округлые формы, чистая кожа, непроницаемая и вместе с тем манящая сдержанность, которая никогда, впрочем, не становилась препятствием для бесед, оживленных со стороны жильцов и ровно-приветливых со стороны Уинни. Эти достоинства, видимо, и очаровали мистера Верлока. Он периодически снимал комнаты у вдовы, приезжая и уезжая без каких-либо бросающихся в глаза причин. Обычно он (подобно инфлюэнце) прибывал в Лондон с континента, и хотя о его появлениях не извещала пресса, они происходили со строгой регулярностью. Он завтракал в постели и валялся в ней с видом спокойного довольства до полудня, а иногда и дольше; но, когда все-таки выходил на улицу, ему, казалось, стоило немалых трудов найти дорогу назад, к своему временному пристанищу в белгравском квартале. Он уходил поздно, а возвращался рано — часа в три-четыре утра — и, проснувшись в десять, разговаривал с Уинни, которая приносила поднос с завтраком, хриплым и слабым голосом, с шутливой и усталой любезностью человека, горячо и страстно вещавшего много часов подряд. Его выпуклые глаза влюбленно и томно перекатывались под тяжелыми веками, одеяло было подтянуто к самому подбородку, а толстые губы под темными, приглаженными усами издавали сладкое воркование.
Мать Уинни считала мистера Верлока весьма приятным джентльменом. Жизненный опыт, почерпнутый в делах сдачи помещения внаем, внушил доброй женщине свой, особый идеал истинного джентльмена в том виде, в каком его демонстрируют завсегдатаи привилегированного питейного заведения. Мистер Верлок приближался к этому идеалу; собственно говоря, он достиг его.
— Конечно, мы заберем твою мебель, мама, — заметила Уинни.
От сдачи комнат внаем пришлось отказаться. Жильцы не соответствовали новым условиям. Мистер Верлок не смог бы посвящать им свое время. Они отрывали бы его от основного занятия. В чем заключалось это занятие, он не сообщал; но как-то раз, после помолвки с Уинни, он дал себе труд встать раньше полудня и спуститься в столовую, где неотлучно находилась теща. Дабы сделать ей приятное, он погладил кота, помешал кочергой огонь в камине, выразил готовность здесь же, в столовой, позавтракать. И хотя расставаться с этим немного душноватым уютом ему явно не хотелось, он и на этот раз отсутствовал до глубокой ночи. Он никогда не предлагал Уинни сходить в театр, как следовало бы сделать приятному джентльмену. Вечерами он был занят. Его работа в известной степени связана с политикой, как-то сказал он Уинни и предупредил: она должна проявлять крайнюю любезность к его политическим друзьям. Устремив на него свой прямой бездонный взгляд, она ответила, что да, конечно же она будет с ними любезна.
Что еще он поведал ей касательно своих занятий, матери Уинни не удалось выяснить. Молодожены забрали ее к себе вместе с мебелью. Убогий вид лавки поразил ее. Смена обстановки — после квартала в Белгравии узкая улочка в Сохо[20] — плохо сказалась на состоянии ее ног. Они чудовищно распухли. С другой стороны, с нее снялись все материальные заботы. Зять с его тяжеловатым благодушием казался ей человеком совершенно надежным. Будущность дочери можно было считать обеспеченной, и даже о сыне, Стиви, пожалуй, не приходилось беспокоиться. Конечно, мать не могла не признаваться себе, что он был немалой обузой, этот бедный Стиви. Но, видя нежность, которую проявляла к своему обойденному судьбою брату Уинни, доброе и великодушное отношение к нему со стороны мистера Верлока, вдова полагала, что бедный мальчик от всего защищен в этом неласковом мире. В глубине души она, по-видимому, не слишком переживала из-за того, что у четы Верлок не было детей. Мистер Верлок проявлял полнейшее безразличие к этому обстоятельству, а для Уинни брат стал объектом квазиматеринской заботы — похоже, для бедняжки Стиви все складывалось наилучшим образом.
Ведь пристроить куда-нибудь этого юношу было бы затруднительно. Он был тщедушен, и, если бы не отвисшая нижняя губа, его можно было бы считать хрупко-миловидным. Для нашей великолепной системы обязательного образования дефект нижней губы не стал преградой — Стиви обучили чтению и письму. Однако в качестве посыльного он не преуспел. Он забывал поручения; любая уличная собака или кошка без труда могла увлечь его с прямого пути долга и заманить через лабиринт узких переулков в какую-нибудь дурно пахнущую подворотню; карусель уличных происшествий заставляла его пялиться, разинув рот, — к ущербу нанимателя; а патетически-неистовая драма падения лошади побуждала его порой издавать пронзительные вопли, докучливо отвлекавшие толпу зевак от спокойного наслаждения любимым национальным зрелищем. Нередко какой-нибудь серьезный и заботливый полисмен, уводивший Стиви от греха подальше, убеждался в том, что бедняга позабыл свой адрес — по крайней мере, не в состоянии вспомнить его в данную минуту. Неожиданный вопрос мог вызвать у него заикание, от которого, казалось, он вот-вот задохнется, а чего-нибудь испугавшись, он начинал страшно косить. Однако припадков с ним все-таки не случалось (это утешало), а в детские годы он всегда мог спастись от вполне понятных проявлений раздражения со стороны отца за юбкой сестры Уинни. При всем при том имелись основания подозревать в юноше зачатки безрассудного непослушания. Когда ему исполнилось четырнадцать лет, приятель его покойного отца, представитель иностранной фирмы по производству консервированного молока, взял его к себе в контору рассыльным. Оказавшись в один из туманных вечеров без начальственного присмотра, Стиви с усердием принялся запускать на конторской лестнице фейерверк. Стремительно, одну за другой без перерыва его рука поджигала неистовые ракеты, яростные огненные колеса, шумно взрывающиеся петарды; дело могло принять весьма серьезный оборот. Страшная паника охватила все здание. Задыхающиеся клерки с безумными глазами опрометью неслись по коридорам, окутанным дымом; шелковые цилиндры и пожилые бизнесмены независимо друг от друга катились вниз по ступеням. Не похоже, чтобы Стиви получил какое-то личное удовлетворение от содеянного. Мотивы, вызвавшие всплеск столь оригинального поведения, установить не удалось. Лишь позднее Уинни добилась от него признания — туманного и путаного. По-видимому, двое других рассыльных поразили Стиви рассказами о несправедливости и угнетении, причем до такой степени, что его сопереживание вылилось в подлинную горячку. Но приятель отца, естественно, не стал во всем этом разбираться: он просто взял и уволил Стиви, увидев в нем угрозу своей карьере. После этого альтруистического подвига Стиви взяли в помощники для мытья тарелок в подвальной кухне и надраивания ваксой обуви джентльменов, снимавших комнаты в белгравском доме. Подобная работа не сулила блестящего будущего. Время от времени джентльмены давали шиллинг на чай. Мистер Верлок был щедрее всех. Но все это существенно не повышало ни заработка, ни возможности продвинуться, поэтому, когда Уинни объявила матери о помолвке с мистером Верлоком, та невольно вздохнула и в раздумье обратила взгляд в сторону посудомоечного помещения: что-то теперь станется с бедным Стиви?
Однако выяснилось, что мистер Верлок готов забрать его вместе с тещей и меблировкой, в которой заключалось все видимое богатство семьи. Мистер Верлок готов был пригреть на своей широкой, благодушной груди все подряд, не проявляя чрезмерной разборчивости. Мебель была наиудачнейшим образом расставлена по всему дому, но матери миссис Верлок пришлось ограничиться двумя задними комнатами на первом этаже. Незадачливый Стиви спал в одной из них. К тому времени резкие линии его неразвитого подбородка стали таять в золотистой пушистой дымке. Со слепой любовью он послушно помогал сестре по хозяйству. Мистер Верлок считал, что ему не следует сидеть без дела. Свободное время Стиви посвящал тому, что с помощью циркуля чертил карандашом круги на листке бумаги. Он предавался этой забаве с большим усердием, широко расставив локти и низко склонившись над кухонным столом. Через открытую дверь гостиной в глубине лавки сестра его, Уинни, время от времени посматривала на него с материнской заботливостью.
Глава вторая
Таковы были дом, его обитатели и дела, которые оставил за своею спиной мистер Верлок, выйдя на улицу в пол-одиннадцатого утра и двинувшись в западном направлении[21]. Для него это было необычно раннее время. Весь его облик дышал очарованием почти росистой свежести. Он шагал в синем матерчатом пальто нараспашку, в блестящих ботинках, свежевыбритые щеки лоснились, и даже глаза, освеженные мирным ночным сном, посылали из-под тяжелых век сравнительно бодрые взгляды. Они устремлялись за ограду парка, туда, где вдоль по Роу[22] катались верхом мужчины и женщины — по двое, синхронно, легким галопом, никуда не спешащими группами из трех-четырех человек; кто-то ехал медленным, размеренным шагом; иногда проносились одинокие всадники неприветливого вида и одинокие всадницы, за которыми на почтительном расстоянии следовали конюхи в фуражках с кокардами и кожаных поясах поверх облегающих курток. Катились экипажи, по большей части двуконные брогамы, иногда мелькала виктория[23] с пологом из шкуры какого-нибудь дикого зверя, откуда выглядывало женское лицо, а над откинутым верхом красовалась шляпка. И особенное лондонское солнце — которое можно было упрекнуть разве в том только, что оно казалось кровавым, — озаряло все это своим неподвижным взором. Солнце висело на умеренной высоте над Гайд-парк-корнер[24], как будто проявляя бдительность, пунктуально и снисходительно. В его рассеянном свете, в котором ни стены, ни деревья, ни животные, ни люди не отбрасывали теней, даже тротуар под ногами мистера Верлока приобрел оттенок старинного золота. Мистер Верлок двигался в западном направлении по городу, лишенному теней, сквозь распыленное в воздухе старинное золото. Красные медные отблески лежали на крышах домов, на углах стен, на панелях экипажей, даже на конских попонах и на широкой спине мистера Верлока, отчего и попоны, и его пальто сзади излучали тускло-ржавый отблеск. Но сам мистер Верлок отнюдь не чувствовал себя заржавевшим. Он с одобрением взирал на свидетельства городского достатка и роскоши, мелькавшие за оградой парка. Все эти люди нуждались в защите. Потребность в защите — первейшая потребность при наличии достатка и роскоши. Нуждались в защите они, их лошади, экипажи, дома и слуги; нуждался в защите источник их богатства в сердце города и сердце страны; весь общественный строй, поощрявший их гигиеничную праздность, нуждался в защите от мелочной зависти со стороны негигиеничного труда. Нуждался — и, если бы не природная нелюбовь к совершению лишних движений, мистер Верлок потер бы от удовольствия руки. Его праздность не была гигиеничной, но его самого вполне устраивала. Он был, можно сказать, предан ей с каким-то ленивым фанатизмом или, вернее даже, с фанатичной ленью. Рожденный в трудолюбивой семье для трудовой жизни, он устремился к праздности, подчинившись порыву не менее глубокому, необъяснимому и властному, чем тот, что заставляет мужчину выбирать себе в подруги одну-единственную женщину из тысячи других. Он был слишком ленив даже для того, чтобы стать демагогом, рабочим оратором, профсоюзным лидером. Это чересчур хлопотно. Он нуждался в более совершенной форме праздности; может быть, он разделял философское представление о тщетности любой человеческой деятельности. Подобная праздность требует определенных умственных способностей, подразумевает их наличие. Мистер Верлок не был лишен умственных способностей — при мысли об угрозе общественному строю он вполне мог бы подмигнуть сам себе, не требуй это внешнее проявление скептицизма лишних усилий. Его большие, навыкате глаза были плохо приспособлены для подмигивания. Торжественно, величественно смыкаться в дреме было для них более привычным занятием.
Флегматичный и дородный, подобно борову, мистер Верлок, воздержавшись и от довольного потирания рук, и от скептического подмигивания собственным мыслям, продолжал свой путь. Он тяжело ступал по тротуару сияющими ботинками. Со стороны его, скорее всего, можно было принять за преуспевающего механика, имеющего собственную мастерскую. Он мог быть кем угодно — от слесаря до багетчика; мог быть мелким работодателем. И все же нечто неуловимое в его облике не вязалось с представлением о механике. Даже самый недобросовестный из механиков не смог бы, занимаясь своим ремеслом, приобрести это свойство, ту особую черту, которая присуща всем, кто живет за счет пороков, безумств или низменных страхов человечества; такое выражение нравственного нигилизма, которое запечатлено на лицах хозяев домов терпимости и игорных заведений, частных детективов, финансовых агентов, продавцов спиртного, а также, добавлю от себя, на лицах продавцов электрических поясов для сгонки веса и изобретателей патентованных лекарств. Но за этих последних я не могу ручаться — мои исследования не заходили так глубоко. И все же, по моему представлению, выражение их лиц должно быть поистине дьявольским. Я бы, во всяком случае, этому не удивился. Но выражение лица мистера Верлока, я утверждаю, дьявольским вовсе не было.
Не доходя до Найтсбриджа[25], мистер Верлок свернул налево, покинув оживленную магистраль, по которой с грохотом проезжали раскачивающиеся омнибусы и трясущиеся фургоны да почти бесшумно проносились хэнсомы[26]. Его волосы под слегка сдвинутой назад шляпой были тщательно расчесаны и имели солидно-прилизанный вид: ведь он направлялся не куда-нибудь, а в посольство. И сейчас мистер Верлок, незыблемый как скала, — правда, скала мягкая, — шагал по улице, каждая деталь которой словно говорила о частной собственности. В ее ширине, безлюдности и протяженности заключалось величие неорганической природы, никогда не иссякающей материи. Единственным напоминанием о смерти здесь была коляска врача, в величавом одиночестве замершая у тротуара. Далеко, насколько хватало зрения, тянулся ряд отполированных до блеска дверных молотков, темным, непрозрачным блеском сияли чисто вымытые окна. И стояла тишина… Но вот вдалеке прогрохотала тележка молочника; высоко восседая над парой красных колес и правя с благородной бесшабашностью колесничего на Олимпийских играх, вылетел из-за угла мальчишка из мясной лавки. Шкодливого вида кот вынырнул из подвала, некоторое время бежал перед мистером Верлоком, потом снова нырнул в подвал. Толстый констебль, отделившийся, судя по всему, прямо от фонарного столба и столь мало подвластный эмоциям, как будто тоже являлся частью неорганической природы, не обратил на мистера Верлока ни малейшего внимания. Еще раз свернув налево, мистер Верлок двинулся по узкой улице вдоль желтой стены, на которой по совершенно непонятным причинам были выведены черные буквы «№ 1, Чешем-сквер»[27]. До Чешем-сквер оставалось еще по меньшей мере шестьдесят ярдов, и мистер Верлок, достаточно космополитичный для того, чтобы не смущаться лондонскими топографическими загадками, спокойно, не выказывая ни удивления, ни негодования, продолжал свой путь. Когда деловитая целеустремленность принесла свои плоды и Чешем-сквер был наконец достигнут, мистер Верлок пересек площадь по диагонали, двигаясь в направлении дома номер 10. Им обозначались внушительные ворота для экипажей в высокой глухой стене, соединяющей два дома, один из которых вполне логично носил номер 9, а другой — номер 37; правда, табличка, помещенная над окнами его нижнего этажа попечением того в высшей степени деятельного ведомства, которое занимается поиском сбившихся с пути лондонских зданий, сообщала, что на самом деле дом этот относится к Портхилл-стрит, улице, хорошо известной в округе. Почему нет никого, кто обратился бы в парламент, чтобы заставить все подобные здания вернуться на свои места (для этого хватило бы и краткого закона), — одна из загадок муниципального управления. Мистер Верлок не ломал над ней голову, ведь жизненная миссия его заключалась в том, чтобы охранять общественный механизм, а не совершенствовать его или даже просто критиковать.
Было еще очень рано. Швейцар посольства выскочил из сторожки, на ходу продолжая борьбу с левым рукавом ливреи. Жилет на нем был красного цвета, и он носил бриджи, но вид у него был несколько взъерошенный. Мистер Верлок с легкостью отразил этот фланговый натиск, показав швейцару конверт с гербом посольства, и продолжил путь. Тот же талисман был предъявлен и лакею, открывшему дверь в приемную; лакей отступил в сторону, пропуская мистера Верлока вперед.
book-ads2