Часть 29 из 88 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Закрой глаза, – велел он. – Не подглядывай.
– Это какой-то новый рецепт, но я надеюсь, все остальное ты сделал, как обычно…
– Да-да, – перебил меня Алекс. Он стоял так близко, что я чувствовала тепло его тела. – Теперь можешь взглянуть.
Я открыла глаза. Алекс протягивал мне раскрытую ладонь, на ней лежала булочка, точно такая же, как пек для меня отец, и к моему горлу подкатил ком.
Аромат корицы и вкус шоколада – я уже ощущала их.
– Откуда ты узнал?
– В тот вечер, когда я зашивал тебе шею. Тебя несло, как корабль с сорванными парусами. – Он усмехнулся. – Обещай, что съешь ее целиком.
Я разломила булочку. Пар вырвался изнутри и завис между нами вопросительным знаком. Мякиш был розоватый, теплый, как плоть.
– Обещаю, – сказала я и откусила первый кусочек.
Сейдж
Можно ли винить креациониста, не верящего в эволюцию, если его всю жизнь кормили этой якобы правдой и он заглатывал крючок вместе с леской и грузилом?
Вероятно, нет.
Можно ли винить нациста, который родился в антисемитской стране и был воспитан антисемитом, а став взрослым, убил пять тысяч евреев?
Да. Точно можно.
Я все еще сижу на кухне у Джозефа. Причина этого та же, по которой движение машин замедляется после автомобильной аварии – вам хочется увидеть повреждения; вы не позволяете себе проехать мимо, не сделав мгновенный ментальный снимок происшествия. Нас влечет к ужасу, даже когда мы отшатываемся от него.
Передо мной на столе лежат фотографии – та, которую Джозеф показывал мне несколько дней назад, где он снят солдатом в лагере, и вырезанная из газеты со сценой накануне Хрустальной ночи, где Джозеф – Райнер улыбается и ест испеченный матерью торт.
Как может человек, убивавший ни в чем не повинных людей, выглядеть таким… таким… обыкновенным?
– Просто не понимаю, как вы делали это, – произношу я в тишине. – Жили нормальной жизнью и притворялись, что ничего этого не было.
– Удивительно, во что только ни заставишь себя поверить, когда приходится, – говорит Джозеф. – Если твердишь себе, что ты такой-то и такой-то человек, то в конце концов становишься им. Вот в чем суть Окончательного Решения. Сперва я убедил себя, что принадлежу к чистой арийской расе, что заслуживаю того, чего не заслуживают другие, просто по факту рождения. Только представьте себе такое высокомерие, такую гордыню. В сравнении с этим убедить себя и других в том, что я хороший человек, честный человек, скромный учитель, было совсем нетрудно.
– Не знаю, как только вы спите ночами, – отвечаю я.
– А кто вам сказал, что я сплю. Теперь-то вы понимаете, что я совершал ужасные вещи и заслуживаю смерти.
– Да, – бесстрастно отвечаю я. – Так и есть. Но если я убью вас, то буду такой же, как вы, ничем не лучше.
Джозеф обдумывает мои слова.
– Впервые принять решение, которое противоречит всем вашим моральным принципам, труднее всего. Второй раз это дается уже не так тяжело. И чуть-чуть облегчает угрызения совести по поводу первого случая. И так далее. Вы продолжаете делиться и делиться, но никогда полностью не избавитесь от кислого привкуса во рту, который ощущаете, вспоминая тот момент, когда еще могли сказать «нет».
– Если вы пытаетесь убедить меня, чтобы я помогла вам умереть, то это грязное дело.
– Ах, да, но есть разница между тем, что сделал я, и тем, о чем прошу вас. Я хочу умереть.
Я думаю о тех бедных евреях, раздетых догола, униженных, прижимающих к себе детей, о том, как они спускаются в яму, полную тел. Может быть, в тот момент они тоже хотели умереть. Все лучше, чем жить в мире, где устроен такой ад.
Я вспоминаю бабушку, которая, как и Джозеф, много лет отказывалась говорить о войне. Потому ли, что думала: если будет молчать, то ей не придется снова переживать этот ужас? Или из опасения, что любое слово о прошлом откроет ящик Пандоры и из него в мир снова просочится зло?
И еще я думаю о чудовищах, описанных в ее истории. Прятались они в тени от других или от себя?
А Лео? Как он занимается своей работой каждый день по собственной воле? Может, его цель не в том, чтобы отлавливать военных преступников по прошествии шестидесяти пяти лет? Видимо, он знает, что кто-нибудь до сих пор готов слушать эти истории ради погибших.
Я заставляю себя вернуться к рассказу Джозефа.
– Так что же случилось? После того, как Фелькель застал вас в постели с его подружкой?
– Он не убил меня, это очевидно, – говорит Джозеф. – Но позаботился о том, чтобы я больше не служил в его полку. – Старик мнется. – Тогда я не знал, благословение это или проклятие.
Он берет в руку фотографию из лагеря, где снят с пистолетом в руке.
– Тех, кто не хотел работать в расстрельных командах, не наказывали и не принуждали, им оставляли право выбора. Их просто переводили в другое место. После дисциплинарной комиссии меня отправили на Восточный фронт, в Bewährungseinheit – штрафной батальон, временно понизили в ранге до сержанта, и я должен был проявить себя или потерять звание. – Джозеф расстегивает рубашку и вынимает левую руку из рукава. Под мышкой у него небольшой круглый след, как от ожога. – Мне сделали татуировку Blutgruppe[27] как служащему войск СС. Нам всем полагалось иметь такой знак, хотя это не всегда помогало. Одна маленькая буква черными чернилами. Если мне понадобится переливание крови, а я при этом буду без сознания и без Erkennungsmarke[28], то врач узнает мою группу крови и успеет оказать помощь. И это спасло мне жизнь.
– Но тут ничего нет, только шрам.
– Потому что я срезал ее швейцарским армейским ножом, когда переехал в Канаду. Слишком многим людям было известно, что у эсэсовцев есть такие татуировки, а за военными преступниками охотились. Я сделал это по необходимости.
– Значит, вас подстрелили.
Джозеф кивает:
– У нас не было еды, погода стояла ужасная, и красноармейцы однажды устроили засаду и напали на наш взвод. Меня ранила пуля, предназначенная нашему командиру. Я потерял много крови и едва не умер. Рейх посчитал это актом героизма. А мне в то время хотелось покончить с собой. – Он качает головой. – Однако этого ранения оказалось достаточно, чтобы искупить свою вину. У меня был непоправимо поврежден нерв на правой руке, я больше не мог твердо держать винтовку. Но в конце сорок второго во мне все равно нуждались – не на фронте, так где-нибудь в другом месте. А имея дело с невооруженными узниками, вовсе не обязательно хорошо владеть оружием. – Джозеф смотрит на меня. – Я уже имел опыт службы в концлагерях, с этого началась моя карьера в СС. Так вот, после девяти месяцев, проведенных в госпитале, меня отправили в один из них. На этот раз в качестве шутцхафтлагерфюрера – начальника концлагеря, женского. Я отвечал за заключенных при их наличии. Anus Mundi, вот как они его называли. Помню, я вылез из машины и посмотрел на железные ворота с надписью над ними: «Arbeit macht frei» – «Труд делает свободным». А потом вдруг услышал, как кто-то окликнул меня по имени. – Джозеф снова встречается со мной взглядом. – Это был мой брат Франц. Столько времени отказывался поддерживать Рейх, а теперь был гауптшарфюрером – сержантом – и работал в том лагере на административной должности.
– Этот Anus Mundi, – говорю я, – никогда о нем не слышала.
Джозеф рассмеялся:
– Это не просто название. Вы ведь немного понимаете латынь, да? Это означает Жопа мира. Но вам, – продолжил Джозеф, – он, вероятно, известен как Освенцим.
Он слышал каждый удар ее сердца, звучавший почти в одном ритме со стуком ее бегущих ног. «Надо было раньше думать, – сказал он себе. – Сама виновата».
Когда она обогнула угол, он ударил ее сзади. Она упала на камни, а он схватил ее за ворот платья, рванул его и, наполовину обнажив тело женщины, перевернул ее на спину. Одной рукой придавил к земле, нажимая на ключицу, этого было достаточно. Она молила его, они всегда так делают, но он не слушал. Сердце ее теперь отчаянно колотилось, и это бесило его.
Первый укус оказался самым приятным, как вонзить нож в сырую глину. Пульс трепетал у нее на горле, как осиновый лист на ветру. Кожа была тонкая, потяни легонько – и сдерешь с тела, а под ней обнажатся мышцы, пульсирующие вены. Он слышал, как бежит по ее сосудам кровь, будто река в половодье, и рот его наполнился слюной. С отточенной годами ловкостью он пробился сквозь мышцы, растянув сухожилия, как тетивы лука, продираясь сквозь плоть, пока сладкая кровь с привкусом меди не потекла из артерии ему на язык. Она лилась по подбородку, как дынный сок, а женщина, лежавшая под ним, постепенно обмякала, кожа ее сморщивалась. Когда его клыки задели позвоночник, он понял, что больше от нее никакого проку не будет. Ее голова, державшаяся на одном сухожилии, откатилась в сторону.
Он начисто вытер рот. И заплакал.
Сейдж
Хотя Джозеф столько наговорил о смерти, что в полумраке его губы кажутся мне синеватыми, будто испачканы черничным соком; хотя я не могу выбросить из головы образы поющей в яме с трупами маленькой девочки и парня, который указывает на себя и называет свой возраст, думаю я о других людях – о тех, о которых Джозеф мне еще не рассказал. О тех, кто не оставил и следа в его памяти, что бесконечно ужаснее.
Он служил в Освенциме, там же была моя бабушка. Знала ли она его? Пересекались ли их пути? Угрожал ли он ей, бил ли ее? Лежала ли она без сна по ночам на своих вонючих нарах, мысленно придавая монстру из своей книги его черты?
Я не рассказывала бабушке о Джозефе. Она больше шестидесяти лет держала свои воспоминания под замком. Но, покидая дом Джозефа, я невольно задаюсь вопросом: не была ли моя бабушка одной из тех, кого он не помнит? А сам он не является ли одним из тех, кого так старается забыть она. Какая жестокая несправедливость! Мне становится тошно.
На улице полная тьма и льет дождь. Я ухожу от Джозефа, дрожа под тяжестью ответственности, которую он возложил на меня своими признаниями. Мне хочется побежать к кому-то, кто крепко обнимет меня и скажет, что все будет хорошо, возьмет за руку и не отпустит ее, пока я не усну. Моя мама сделала бы это, но ее больше нет. Бабушка тоже, но она станет выспрашивать, что меня так сильно расстроило.
Поэтому я еду к дому Адама, хотя и сказала ему, что не хочу его видеть; сейчас уже поздний вечер – та часть пирога его жизни, которая принадлежит кому-то другому, не мне. Я паркуюсь у тротуара, подхожу к дому и заглядываю в круглое окно гостиной. Там сидит мальчик и смотрит по телевизору «Свою игру». А позади дивана за кухонным столом сидит девочка, она читает. Масляный свет лампы накидкой падает на ее плечи. Из крана над кухонной раковиной течет вода, жена Адама моет посуду. Вот и он сам, заходит на кухню с чистым полотенцем и берет из мокрых рук жены салатницу. Вытирает ее, ставит на стол, а потом сзади обнимает Шэннон.
Небо разверзается у меня над головой, и это, конечно, метафора, а не область низкого давления. Я несусь к машине, ночь рассекают фиолетовые вспышки молний. Быстро отъезжаю от дома, подальше от этой счастливой семьи, и, превышая скорость, мчусь к шоссе. Лужи на асфальте широкие и черные. Я вспоминаю образ из ночного кошмара Джозефа – земля, насквозь пропитанная кровью, уже не способная впитать ее, – и так занята этим, что сперва не замечаю олениху, которая вылетела из лесу и скакнула на дорогу перед моей машиной. Я резко выворачиваю руль, жму на тормоза, врезаюсь в ограждение и стукаюсь головой о боковое стекло. Машина с шипением останавливается.
На мгновение я отключаюсь.
Открываю глаза – лицо влажное. Может, я плачу? Но нет. Касаюсь рукой щеки, там кровь.
На одно ужасное мгновение перед глазами оживает прошлое.
Я смотрю на пустое пассажирское сиденье, потом перевожу взгляд на разбитое лобовое стекло и вспоминаю, где я и что случилось.
Олениха лежит на дороге, накрытая белой вуалью света фар. Я с трудом вылезаю из машины. Под ливень. Опускаюсь на колени и прикасаюсь к морде животного, глажу шею и начинаю всхлипывать.
Я так расстроена, что не сразу замечаю: тут есть еще одна машина, освещающая фарами ночь, на плечо мне ложится чья-то мягкая рука.
– Мисс, с вами все в порядке? – спрашивает меня полицейский.
Как будто это такой простой вопрос. Как будто на него можно ответить одним словом.
book-ads2