Часть 5 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мой дорогой Лусиу, Вы будете чрезвычайно удивлены, но я Вас уверяю, что время, потраченное нами на это вздорное ревю, не потеряно даром. Я осознал основную причину моего страдания. Помните ту сцену с курятником? Бедные птицы хотели спать. Они всё прятали клювы под крылья, но тут же пробуждались, напуганные световыми струями прожекторов, освещавших «пернатых звёздочек», и прыжками клоунов… Вот так же, как эти несчастные пернатые, так и моя душа вскакивает в испуге спросонья — отчётливо понял я, глядя на них. Да, моя душа хочет заснуть, а её ежеминутно пробуждают яркие вспышки и буйные окрики: это мои страсти, пылкие мысли, суматошные стремления – золотые мечты, серые факты… Я бы меньше страдал, если бы она никогда и не могла заснуть. Ведь что больше всего обостряет мою адскую пытку? То, что часто моя душа фактически разрушается во сне, с уже закрытыми глазами — простите эту нескладную фразу. Только она провалится в сон, как тут же страсти её терзают – и она вновь просыпается от тяжёлого сна с тупой болью…
Чуть позже, возвращаясь к этому заявлению, он добавил:
– Моё душевное страдание, хотя и без причины, за эти последние дни так усилилось, что сейчас я физически ощущаю свою душу. О! это ужасно! Моя душа не только страшится – моя душа кровоточит. Душевные боли превращаются во мне в настоящие физические страдания, ужасные страдания, которые я физически воспринимаю – не своим телом, а духом. Согласен, это очень трудно объяснить другим. Тем не менее, поверьте мне: клянусь Вам, что это так. Я говорил Вам недавно, что моя душа всё время пугается спросонья. Да, моя несчастная душа смертельно устала, а ей не дают уснуть; она зябнет, а я не могу её согреть! Она вся целиком затвердела! Вся иссохла, сковала меня; так что попытки сдвинуть её, то есть, размышлять, причиняют мне теперь страшную боль. И чем больше моя душа твердеет, тем острее я желаю размышлять! Вихри мыслей – безумных мыслей! – проносятся сквозь мою душу, разлагают её, расщепляют её, раздирают её в умопомрачающем истязании! До тех пор, пока однажды – о! это неизбежно! – она не треснет и не разорвётся на тысячи клочков… Бедная моя душа! Бедная моя душа!
В такие моменты глаза Рикарду покрывались пеленой света. Они не блестели: они покрывались лёгкой пеленой света. Это было в высшей степени странно, но было именно так.
В один из вечеров, снова рассуждая о физических страданиях своей души, поэт внезапно заговорил со мной редким для него шутливым тоном:
– Иногда я так завидую своим ногам… Потому что ноги не страдают. У них нет души, друг мой, у них нет души!…
Долгие часы, в одиночестве, я ломал голову над странностями поэта, стараясь прийти к каким-то выводам. Пока очевидно лишь то, что мне ещё не удалось проникнуть в его психику. Я приходил только к такому заключению: он рождён выдающимся созданием – гениальным, беспокойным. Даже сейчас, по прошествии многих лет, это – моя единственная уверенность, и вот поэтому я ограничиваюсь лишь тем, что описываю бессистемно – по мере того, как вспоминаю – наиболее характерные детали его психической жизни, как подлинные свидетельства моей невиновности.
Факты, только факты – о чём мной заявлено с самого начала.
* * *
Наши души понимали друг друга настолько полно, как вообще могут понимать друг друга две души. И при этом мы были очень разными личностями. Немного общих черт характеров. Собственно говоря, полностью мы сходились только в одном: в нашей любви к Парижу.
– Париж! Париж! – восклицал поэт. – Почему я так тебя люблю? Не знаю… Мне достаточно только подумать, что я нахожусь в латинской столице, как волна гордости, ликования и воодушевления поднимается во мне. Ты – единственный светлый опиум для моей боли – Париж!
Как я люблю его улицы, его площади, его проспекты! Когда я, находясь вдалеке, вызываю их в памяти – блистательным величественным миражом – все они скользят передо мной по изогнутому дугой пути, и их свет проходит через меня. А моё собственное тело, наполненное ими, сопровождает их в этом вихревом движении.
В Париже я люблю всё одинаково: его памятники, его театры, его бульвары, его сады, его деревья… Всё в нём для меня эмблемоносно, ритуально…
Ах, как я страдал в тот год, когда был вдали от моего города, даже не надеясь вскоре снова оказаться в нём… Я томился так же, как томятся по телу покинувшей любовницы…
Унылые улицы южного Лиссабона, печальными вечерами я шёл по ним вниз, взывая к его имени: мой Париж!… мой Париж!
А ночью, лёжа в огромной тоскливой постели, перед тем как заснуть, я вспоминал этот город; да, вспоминал его, как вспоминают обнажённое золотое тело любовницы!
Когда потом я вернулся в эту чудесную столицу, мне тут же нестерпимо захотелось пробежаться по всем его проспектам, побывать во всех его кварталах, чтобы ещё основательней сплести его с собой, чтобы ещё сильнее одурманиться им… Мой Париж! мой Париж!
Однако, Лусиу, не подумайте, что я люблю этот великий город за его бульвары, кафе, памятники, за его актрис. Нет! Нет! Это было бы примитивно. Я люблю его за что-то другое: наверное, за тот ореол, который его окружает и одушевляет, но который я, конечно, не вижу – я его чувствую, по-настоящему чувствую, хоть не могу Вам объяснить!..
Я могу жить только в больших городах. Я так привязан к прогрессу, цивилизации, городскому оживлению, к лихорадочной энергии современности!… Потому что, в глубине души, я очень люблю жизнь. Я пропитан противоречиями. Живу и без надежды, и без сил – и всё-таки восторгаюсь жизнью, как никто другой!
Европа! Европа! Воспрянь во мне, заполняй меня своим ритмом, пропитай меня своей эпохой!…
Перебросить мосты! Перебросить мосты! Пустить шумные поезда! Возвести стальные опоры!…
Его горячечный бред продолжился причудливыми образами, сумасбродными идеями:
– Да! Да! Я – сама противоречивость. Даже моё тело противоречиво. Вы считаете меня худым, сутулым? Так и есть, но гораздо меньше, чем кажется. Вы бы удивились, увидев меня без одежды…
Более того. Все считают меня загадочным человеком. У меня нет жизни, нет возлюбленной… я могу исчезнуть… никому ничего не сказав… Заблуждение! Полное заблуждение! Наоборот, моя жизнь – это жизнь без секретов. Или лучше так: её секрет как раз в том, что его нет.
Моя жизнь, лишённая причуд, на самом деле причудлива – но причудлива наизнанку. Безусловно, её неповторимость заключается не в том, что в ней есть элементы, которых нет в нормальных жизнях, а в том, что в ней нет ни одного типичного для всех других жизней элемента. Вот почему со мной никогда ничего не происходит.
Ничего такого, что происходит со всеми. Вы меня понимаете?
Я всегда его понимал. И он ценил это. Поэтому наши душевные беседы часто затягивались до самого утра, когда мы, не чувствуя ни холода, ни усталости, прохаживались безлюдными улицами, пребывая во взаимном огненно-рыжем увлечении друг другом.
* * *
В часы спокойствия Рикарду порой принимался рассуждать о сладости нормальной жизни. Он признавался мне:
– Ах, сколько раз я бывал одиноким в кругу случайных знакомых и завидовал им. Я отчётливо помню ужин в «Золотом льве»… одним дождливым декабрьским вечером… Я был в компании двух актёров и одного драматурга. Вы должны их знать: Роберту Давила, Карлуш Мота и Алвареш Сезимбра… Я изо всех сил старался спуститься до их уровня. В итоге, мне удалось обмануть себя. На мгновение я стал счастлив, представляете…И Карлуш Мота пригласил меня к сотрудничеству в одной из своих оперетт… Карлуш Мота, автор «Плутовки», она имела большой успех в «Триндаде»… Славные парни! Славные парни!… Нет, нельзя ровняться на них…
Потому что, в конце концов, такая жизнь, «повседневная жизнь» – это единственное, что я люблю. Просто, я не могу в ней существовать… И я так горжусь тем, что не могу её прожить… что не могу быть счастливым… Всё, что мы имеем: проклятая литература…
И после короткой паузы:
– Ранее, в Лиссабоне, один мой близкий товарищ, ныне покойный, с широкой и глубокой, многогранной душой художника, удивлялся, что я сошёлся с такими простейшими созданиями. Это потому, что они уверенно шли по жизни, и я ликовал, предаваясь иллюзии. Мои вечные противоречия! Вы, истинные художники, по-настоящему великие души, я знаю, никогда не выходите, да и не хотите выходить из вашего золотого круга – вы никогда не жаждали войти в жизнь. Это и есть ваше достоинство. И правильно делаете. Вы и должны быть гораздо более счастливыми… А я страдаю вдвойне, потому что живу в том же золотом круге, но при этом способен существовать и в жизни…
– Наоборот, именно в этом Ваше превосходство, – заметил я. – Если те, о ком Вы говорите, не осмеливаются выйти в жизнь, то потому, что догадываются: эта повседневная жизнь, если они в неё вольются, затянет их в банальность, переплетёт с обыденностью и тем самым разрушит их гений. Они слабы. И это предчувствие инстинктивно спасает их. Тогда как мой друг способен вверить свой гений этой посредственности. Он так велик, что ничем его не запятнать.
– Вздор! Чепуха! – парировал поэт. – Что я знаю о себе?… Ну, правда, обыденность других меня действительно удручает… Поскольку «большинство» довольствуется мелкими страстями, мелкими желаниями, мелкой душой… О! это прискорбно!… Драма Жоржа Оне, роман Бурже, опера Верди, стихи Жоау де Деуша или поэма Томаша Рибейру – вполне достаточны для их идеала. Да что я говорю? Сама личность – это уже изысканное удовольствие для более высоких душ. А другие, по-настоящему нормальные – ну да… не будем обманываться, довольствуются глянцевыми непристойностями какой-нибудь жалкой газетёнки, к тому же ещё и безграмотной…
Большинство, мой друг, большинство… счастливы… А потому, кто знает, не они ли правы… и не безделица ли всё остальное…
Одним словом…
* * *
Прошли месяцы, но мы сохранили неизменными нашу привязанность и нашу дружбу.
Одним воскресным вечером – я помню очень хорошо – мы, как обычно, шли вверх по Елисейским полям, смешавшись с толпой, когда в своём разговоре поэт перескочил на тему, которую ещё никогда не затрагивал:
– Да! как легко дышится этими воскресными парижскими вечерами, как в этих чудесных воскресеньях чувствуется жизнь, полнокровная, здоровая!… Эта простая жизнь, она протекает прямо перед нами, полезная жизнь. Часы, которые принадлежат не нам – возвышенным мечтателям Красоты, избранникам Запредельного, призванным к чему-то Высшему… Гордость! Гордость! И всё-таки, насколько было бы лучше, если бы мы относились к обычным людям, что нас окружают. У нас, или, по крайней мере, в наших душах, были бы кротость и спокойствие. А так у нас только свет. Но свет слепит… Мы все – дурман, дурман, что быстро улетучивается, словно опаляющее нас пламя!
Именно за живость этого огромного города, за эту настоящую, повседневную жизнь я люблю мой Париж светлой нежностью. Да! Да! Именно так – бесконечной нежностью. Я не умею испытывать страсть. Моя любовь всегда была нежностью… Я никогда не мог любить женщину за её душу – то есть: её-саму. Я обожал её только за те нежные настроения, которые пробуждала во мне её прелесть: её светло-пшеничные пальцы, сжимающие мои на закате, вкрадчивые звуки её голоса, её смущение, её манеры – как она смеётся, как суетится…
Вот что меня трогает в любви: колыхания белой юбки на ветру; шёлковый бант, завязанный тонкими руками; изогнувшаяся талия; растрёпанная ветром непослушная прядь волос; тихий напев золотых двадцатилетних губ; исцелованный женскими губами цветок…
Но не только красота впечатляет меня. Что-то более неуловимое, более невесомое, более светопроницаемое: грация. Ах, во всём, во всём я ищу её, во всём – грацию. Отсюда – моё бестолковое желание, плотское желание обладать голосами, жестами, улыбками, запахами и цветами!…
Безумный свет! Безумный свет!… Пустые фантазии! Пустые фантазии!…
И тут же спокойно:
– Вот эти добрые прохожие, мой дорогой друг, никогда не знают таких сложностей. Они живут. Не задумываются… Только я не перестаю думать… Мой внутренний мир расширился – стал бесконечным и продолжает час от часу расширяться! Это страшно! Ох! Лусиу, Лусиу! Я боюсь – боюсь утонуть в своём внутреннем мире, угаснуть, исчезнуть из жизни, затерявшись в нём…
Вот Вам и сюжет для одной из Ваших новелл: человек из-за сильной концентрации на себе самом исчезает из жизни – полностью уходит в свой внутренний мир…
Разве я Вам не говорил? Эта проклятая литература…
Без малейших оснований, свободный от всяких забот, в тот вечер я пребывал в наредкость необычном настроении. По моему телу с головы до ног пробежала дрожь – некий озноб, который всегда меня охватывал в звёздные минуты моей жизни.
Тут Рикарду указал на внушительный виктория-чейз, запряжённый двумя великолепными вороными конями, и продолжил:
– Ах! как бы я хотел воплотиться в ту прехорошенькую женщину, которая сидит в экипаже… Быть красивым! Быть красивым!… Золотисто-буланым идти по жизни… как напряжённый паж… Есть ли большее торжество?…
Наивысшей славой моего существования никогда не было (о, даже не думайте, что было!) хоть где-нибудь, хоть какое-нибудь расхваливание моих стихов, моего гения. Нет. Было только одно, я Вам сейчас расскажу:
Три года назад, одним апрельским вечером, я, как всегда, в одиночку фланировал по Большим бульварам. Вдруг позади меня – звонкий смех. Кто-то задел моё плечо… Я не обратил внимания… Но тут же почувствовал, как меня за руку игриво тянут ручкой зонтика… Я обернулся… Сзади стояли две девушки… две милые, улыбающиеся девушки… Учитывая время суток, это были, вероятно, две швеи, вышедшие из ателье на Рю-де-ля-Пэ. В руках они держали свёртки…
И одна из них, посмелее, начала: «Вы знаете, что Вы красивый?»
Я возразил… Дальше мы пошли вместе, обмениваясь банальными фразами… (Поверьте, я прекрасно осознаю весь комизм своего признания).
У рыбной лавки на углу дю Фобур я откланялся, заверив, что должен встретиться с другом. В противоестественном порыве я решил положить конец этому приключению. Быть может, из-за опасения разочароваться, если бы оно продолжилось. Не знаю… Мы разошлись…
Тот эпизод стал наилучшим воспоминанием моей жизни!…
Боже мой! Боже мой! Вместо того, чтобы таскаться с этими опущенными плечами, с этим недовольным лицом, как бы охотно я стал красивым, блистательно красивым! И в тот вечер я был таким… некоторое время, я полагаю… Ведь как раз перед тем я написал несколько лучших своих стихотворений.
Я чувствовал себя гордым, достойным восхищения… И вечер светился голубым светом, который скользил по бульвару. А ещё на мне была игривая шляпа… а на лоб свисала юношеская прядь…
Ах! я недели жил этим несчастным воспоминанием… какая бесконечная нежность переполняла меня, нежность к той девчушке, которую я никогда больше не встречал, которую никогда больше и не мог бы встретить, потому что в своей высокомерной гордости мне ни разу не пришло в голову посмотреть ей прямо в лицо… Как же я её люблю… Как же я её люблю… Как я её благословляю… Любовь моя! Любовь моя!…
И в своём преображении – весь просветлённый неистовым, мелодичным блеском своих португальских глаз – Рикарду де Лоурейру в тот момент стал по-настоящему красивым…
Впрочем, я до сих пор так и не знаю, был ли мой друг приятной наружности или нет. У него, целиком сотканного из противоречий, внешность тоже была противоречивой: иногда его вытянутое, изнурённое лицо, если смотреть прямо, казалось сияющим. Но в профиль выглядело совсем иначе… Однако, не всегда: его профиль порой был даже приятным… при определённом освещении… в некоторых отражениях…
book-ads2