Часть 6 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Этот сказочный настройщик стал моим спасителем. Не пришлось долго объясняться с Эбергами, которые пытались меня отговорить, но, уверен, только из вежливости. Доктор заявил в своей резкой манере, что не видит причин для моего переезда, но тогда как раз шли разбирательства в университете. Кого-то там увольняли за непролетарское происхождение, лишали званий и пенсии. Пришло письмо о высылке из Петрограда за границу русских ученых как предателей, и Эбергу было вовсе не до меня. Он часто запирался в кабинете, расхаживал там ночи напролет, и открытое окно не помогало прогнать резкий запах спиртного и лекарств. Глаша, узнав о предложении настройщика, не сказала совсем ничего. Стыдясь, что был им такой обузой, в один вечер я, собравшись, съехал. Имущества было немного. Мне удалось сохранить мой старый врачебный чемоданчик. Я привез его из Новороссийска, завернув в шинель. Кожа вытерлась в складках до рыжины, но замок отлично держал. В нем я хранил фотографии, бумаги, кое-какие вещи на память о родителях. Кроме этого, было что-то из одежды, книги. В общем, собрался я быстро и вот так, в последний месяц весны, оказался в доме Гвоздильного Короля.
Дом гвоздильного короля
Длинная кирпичная кишка – здание мануфактуры. Следом короткая, как цирковой псевдоним, вывеска торгового дома «Шпис и Прек», лучшее оцинкованное железо с гарантией. В нос шибает простоквашей, значит, проходим молочную Сериковой. Следом склады химических товаров и стеклянной тары с пестрой рекламой «пробок всех сортов». И вдруг – острый запах свежего хлеба, пекари-персы вымешивают в подвале тесто на тонкие лепешки, жарят пирожки на скверном, как машинное, масле. Другой запах, сладковатый, гниющих фруктов и немного земли – это лавка, где продает не библейские, а земные яблоки Петр, сын Апостола Сайтери Оглы, нарочно захочешь – такого не выдумаешь. И вот, наконец, в конце улицы высокий, в четыре этажа, краснокирпичный дом.
Первым его владельцем значился агент страхового общества «Саламандра». На память о нем на фасаде обрастает зеленью медная табличка, утверждающая, что здание застраховано от всех превратностей судьбы, пожаров и ураганов. Не учли только революцию. Потом дом переходил из рук в руки, пока наконец его не приобрел известный ростовский купец, владелец гвоздильно-проволочного завода, который был крупнейшим на юге, поэтому купца прозвали Гвоздильным Королем. В этом королевском доме я и занял одну из комнат настройщика. Удачным приобретением был отдельный ход в комнату. Она торчала на манер богемной мансарды или попросту чердака на самом верху, под крышей. Железная лестница вилась вместе с виноградом по углу дома, шаталась и раскачивалась, как трап корабля, когда я по ней поднимался.
Комната была очень чистой, но невероятно тесной, узкой, как шкаф. В ней можно было только лежать и сидеть. Лежать на деревянной кровати у окна, сидеть там же – работая за небольшим столом. В общем, места для фокстрота не оставалось. Средневековый студент-медик из всего имущества имел при себе ночной горшок, замок для письменного стола, свечи и чернила. Я решил, что это достойный пример скромных потребностей, и довольно удачно разместил в моей комнате носильные вещи и книги. Немного пришлось только потесниться ради моей вполне буржуазной роскоши – кофеварки.
Бульотку-кофеварку я добыл на толкучем рынке. Медная, натертая до красноты, с горелкой-спиртовкой, она варила отличный кофе даже ячменный, а на спиртовке я, наловчившись, жарил хлеб. Этот жареный хлеб с солью и перцем! Таких ужинов я потом не припомню и в отличных ресторанах.
Кофеварку настройщик с сомнением утвердил. Но при этом ни примуса, ни керосинки очень просил не держать, опасался копоти и пожаров, ведь на «Саламандру» надежд больше не было. Говорили, страховое общество предусмотрительно перевело все денежные активы за границу и отчалило на Балканы вместе с первым маршем красных знамен. А потом и вовсе открыло представительство в Америке. На моей карте мира – подарок Эберга на прощание – Северо-Американские Штаты плавали жизнерадостным зеленым островом между двух океанов. Карту я прицепил канцелярскими кнопками к стене над кроватью. Кроме нее, здесь в общем глядеть было не на что.
Доходный дом Гвоздильного Короля смотрит и на пустырь, и на проезжую улицу. В глубине двора каретник, вход сквозной через арку сразу на две улицы для удобства проезда экипажей. Каретник давно переделан жильцами под сараи. Над ними торчит шест голубятни. При постройке дома в моей комнате была задумана глухая стена без окон – брандмауэр для того, чтобы лепить здания плотно, единой линией фасадов – защита от пожаров. Но этому дому соседа не досталось. Он стоял отдельно от всех, и ушлые жильцы наделали беспорядочно в стене окон. Мое выходило на широкий пустырь – границу между Ростовом и армянским белым городом Нахичеванем. Над пустырем ветер несет лай собак, звуки выстрелов. За рекой в степи вспыхивают молнии, когда осенью и весной идут грозы.
Армян на Дон переселила Екатерина. Их поселение начиналось на остатках старой крепости, где вскоре вырос город, замечательный по своей стройной наружности, как писали путешественники. Они же отмечали, что народонаселение Нахичевани отличается смышленостъю и ловкостью в торговле. Местные армяне, космополиты, бойко торговали с соотечественниками от Астрахани до Лейпцига. При этом, в точности как отмечали путешественники, вели дела ловко, к примеру, скупая на донских виноградниках вино и выгодно сбывая его под видом наилучшего французского шатолафита. Ростов лепится на берегу плотно, кирпичными зданиями мануфактур, заводов, куполами церквей русских и греческих. А Нахичевань строилась по примеру столицы и строгому плану, улицы-линии ровные, идут под номерами, без названий. Вдоль тротуара – белые и розовые акации. Давно прошли те времена, когда этот небольшой городок сравнивали с Константинополем. Улицы освещены, протянута телефонная линия. У Дона построен павильон местного яхт-клуба. Белые стены особняков с широкими верандами, укрытыми виноградом. Кофейни, где слышен стук игры в нарды. И – снова открывшиеся ювелирные лавки, где за прилавком всегда стояли только мужчины, рождали впечатление чего-то экзотического. Огни в домах гасили рано – местные мужчины проводят время в ростовских кафешантанах и на ипподроме, женщины в заботах о доме.
Однако тишь да гладь здесь только на первый взгляд. Всей России известны нахичевансские умельцы – делатели фальшивых банкнот и документов. В их работе и на монетном дворе не нашли бы изъяна. Широкий пустырь в восточной части города – «Горячий край». Здесь работали вентерюшники, уличные грабители. Прозвище они получили потому, что брали свежую жертву, как рыбу, в вентерь, то есть в ловушку. Здесь промышял и известный вентерюшник Кусок, Мишка Халезов. Он проходил подозреваемыми в убийстве актрисы театра «Буфф». Из-за этой стрельбы в центре Ростова меня когда-то и выперли из университета[14].
Между Ростовом и Нахичеванью – межа. Граница. Установлены даже полосатые столбы, хотя это курам на смех – на пустыре-то. Раньше в церковные праздники здесь гуляли ярмарки. В другие дни ставился шатер цирка. А как стемнеет, ростовские уголовники подкидывали на этот пустырь трупы. Логика была проста: раз тело на земле другого города, то местная полиция не станет им заниматься. Однако вскоре Нахичевань и Ростов объединило общее полицейское ведомство. По меже бегут рельсы трамвая, который ходит между армянским и русским городом. С трамвайной линией, которая начинается от ростовского вокзала, вышла история вполне в духе этих мест. Трамвайные пути в Ростове и Нахичевани строили бельгийцы, концессия. Вот и сделали дорогу европейской ширины. Такой нет нигде в России, и вагоны поэтому пустили заграничные – брали подержанные. Эти европейские рельсы блестят в пыли пустыря – нахичеванской межи. Бич пустыря – бродячие собаки. Возмущенная общественность даже предлагала испытать на них стрихниновые пилюли, но собаки по-прежнему живы-здоровы и с лаем носятся за трамваями. Днем, презирая пограничные столбы, по меже гуляют гуси и коровы. Время все сильнее притягивает города друг к другу. Когда я въехал в дом Гвоздильного Короля, Ростов тянулся к меже приземистыми желтыми корпусами Николаевской больницы. А со стороны армянского поселения подступал бывший Александровский сад, теперь он имени германского революционера Карла Либкнехта. Ниже пустыря, ближе к Дону, виднелись плешивые огороды кооператива «Мысль и хозяйство», где непривычные к лопатам учителя сажают картошку и лук. Как вещь с чужого плеча, особняком на пустыре бросается в глаза помпезное здание управления Владикавказской железной дороги, дворец в стиле модерн. Иногда прямо из окна моей комнаты можно было послушать яростную декламацию на острые темы: в правлении дороги поместился кружок поэтов-любителей, и летом, в жаркие вечера, они выкрикивали рифмы и спорили на улице до темноты. А однажды стекло задребезжало от крика и свиста. Выглянув, я посмотрел до победного гола футбольный матч. И болельщики, и спортсмены действовали необычайно азартно. Не мешало даже то, что все игроки были без формы, в чем придется, а в воротах не натянута сетка. Но ночами пустырь казался пустым темным морем.
Отлично помню свое первое лето в этом доме. Бессмысленное, не занятое делом, первое после окончательной смены власти в Ростове. В тот год лето, как часто случается здесь, на юге, разом вычеркнуло весну. Пришла небывалая даже для здешнего климата жара. Отцвели каштаны. В палисадниках раскрылась и сильно запахла розовато-кофейная сирень «мулатка». От разогретой мостовой поднимался пар, под ногами пестрели красные и черные пятна зрелых ягод шелковицы. По-местному тютины. Тутового шелкопряда завезли армяне, те самые, переселенные Екатериной. Вентилятор из последних сил ныл, перетирая смазку, гоняя горячий воздух.
Помню череду однообразных дней. Липкая жара заходит в комнату, садится на кровать и душит. На кухне хозяйка разделывает толстенький упругий баклажан, лук, крошит помидоры – вздыхает – ведь сахар, сахар, а не помидоры! Стреляет разогретое масло. Готовится, как здесь говорят, «жарить синеньких»[15]. Запах поднимается ко мне, вмешивается в аромат моего кофе. Через минуту начинает казаться, что я закусываю баклажанами.
Отложив в сторону «Практическое руководство по клинической химии и микроскопии Клопштока и Коварского», спасаясь от запаха и жары, я сдавался и выходил на галерею. Здесь, без укрытия толстых старых стен, жара наддавала сильнее. Этому затянутому в сюртук немцу Клопштоку такое пекло наверняка и не снилось. Это патентованная ростовская жара, когда испарина зноя и мелкая пыль оседают на мясистых растопыренных ладонях-листьях винограда. Его плети карабкаются по перилам галереи, и можно даже попробовать ягоды, мелкие, черные, едкие на вкус, как хинин.
Здание с общей галереей, двери квартир выходят во внутренний двор-колодец. Дом набит жильцами, как сазан капустой у не жадной хозяйки. Цветное белье развешано во дворе, здесь не отдают прачкам. Как белье, вся жизнь болтается на виду у соседей. Общая галерея – ярусы театрального зала, двор – сцена. В репертуаре этого импровизированного театра трагедии и комедии. Весь дом помнит, как поножовщиной закончилась свадьба красавицы-дочери авантюриста-молдаванина. Золотые зубы его могли бы служить превосходным залогом в каком угодно ломбарде. Один из сараев был накрепко заперт и принадлежал ему, как пещера разбойника. Необычайно предприимчивый жулик, он зарабатывал, сбывая кофе, перемешанный с желудями и дубовой корой. Толкал на базаре сигары, скрученные в ростовском дворе, под видом наилучших импортных. Широко и блестяще улыбаясь, молдаванин продавал там же коровье масло с «сюрпризом» – камнем, сверху обмазанным плотным слоем масла хорошего качества. За дочерью как приданое он дал ведро серебряных портсигаров. Правда, самих портсигаров никто не видел. Приданое красавицы носили с подвод в квартиру молдаванина весь день до вечера, составляли в ряд полосатые матрасы, подушки и трюмо орехового дерева. Все жильцы были уверены, что в этих самых матрасах и припрятаны настоящие ценности. Свадьбу молдаванин закатил широкую. Его дочь, невеста, сидела во дворе под вишней с цветами в волосах. И все соседи пили красное вино, которое он разливал за здоровье молодоженов. Каждый знал, сколько бутылок было выставлено и откуда они взялись.
Молдаванин, как и многие другие, появился в доме сравнительно недавно. До революции доходный дом Гвоздильного Короля считался местом приличным. Волны приезжих разбивались о него, как о гранитную набережную. И как днище фрегата ракушками, дом обрастал новыми жильцами. Еще более пестрой здешнюю публику сделала кампания по уплотнению. Но жили мирно. По очереди дежурили в арке двора, когда в городе то и дело менялась власть. Помогали соседям закрывать окна подушками и чем придется, когда стучали пулеметы. И совместно вычисляли вора, наладившегося таскать дрова из сараев. Однако дружбы здесь не водилось. Чувство общности было как у людей, связанных одним делом, но не близостью и приязнью.
Тем летом каждый вечер на галерее заводили патефон с одним и тем же романсом «Голубка». Его в доме хорошо выучили все, даже самые не музыкальные жильцы. Патефонная иголка, начав со строк в ритме хабанеры, заедала, зацепившись за припев или куплет, повторяя его без конца.
– Когда из Гаваны отплыл я вдаль… – музыка прищелкивает кастаньетами в унисон с шумом двора. Звенит на одной протяжной ноте камень точильщика «ножи, ножницы». Гремит ручка уличной колонки – из нее берут воду все, водопровод непредсказуем.
– Лишь ты угадать сумела мою печаль… – напевает, поднимаясь над этим звуками, чистый женский голос из черной коробочки патефона.
Рефреном, как резиновый мячик в гулкой подворотне, летят от стены к стене выкрики:
– Чик и бук! Тала! Арца!
Мальчишки играют в айданчики – азартную игру, где нужно разбить пирамиду из айданов, бараньих косточек.
– Когда я вернусь в Гавану, в лазурный край, – поет голос, звенит трамвай, сворачивая на пустырь между армянским и русским городом.
Мостовая остывает, отдавая влажный плотный воздух. Долгожданный ветер надувает сохнущие простыни…
Дом, увешанный бельем, как никогда походил на забытый в степи корабль под кое-где штопанными пестрыми парусами. А я думал, что там, в этой тропической Гаване? Так же жарко, так же мокрая рубашка пристает к спине. Искал ее на карте, прицепленной кнопками. И помнил только, что именно там было найдено средство от желтой лихорадки. Инфекцию переносит комар вида Aedes aegypti. Комары, правда, самые обычные, вида надоедливые ночные, чертовски злобные мелкие твари были бедствием и здесь, в этом городе. Ночами, когда я маялся от бессоницы и зуда укусов, то почти верил, что плотная жара и испарина на стеклах окон – жар неминуемого пожара мировой революции, которую в Советах ждали со дня на день. И сейчас, в особенно утомительные ночи, в голове всплывает иногда навязчивая мелодия, звуки двора-колодца…
Как я попал в народную милицию
Часами я лежал, рассматривая потолок и думая, что же теперь? Странное дело. Когда мы покидали город вместе с белой армией, было уверенное чувство, что все здесь ждут – волну. Нечто, что надвигается и непременно налетит, разметет. И вот ударило, волна прокатилась. И теперь нужно цепляться за обломки и строить новое. Или подлатать, восстановить привычное, как Робинзон Крузо на своем острове. Собрать жизнь из того, что удалось сберечь. В детстве мне особенно нравилось в книге о Робинзоне именно то, как он деловито обустраивает свой остров. Но сам я, как оказалось, и в подметки ему не годился.
Чем я был занят тем летом? Самым глупым – сожалениями. Как многие молодые люди, впервые потерпевшие крупную неудачу, я позерствовал и был уверен, что уже смело можно было писать на моей судьбе «жизнь его была разбита!». Надпись непременно по старой орфографии, с ятями, как в трагической фильме. В крошечной комнате, одеваясь, я непременно задевал локтем или створку окна, или угол зеркала над умывальником. И тут же напоминало о себе вывихнутое плечо. Лиловая гематома давно вылиняла до незаметного ушиба, но сказалась спешка, в которой я вправил руку, сустав воспалился. Боль была тупой, надоедливой, не стоящей внимания. Но она цепляла воспоминания. Тогда я часами лежал, рассматривая потолок и размышляя, как нужно было поступить. Чтобы отвлечься от мыслей, годилось буквально все. Кикер[16], марафет, мел – кокаин достать было легко. Спирт был запрещен и поэтому торговали им буквально всюду, даже в аптеках. Не увлекся я тогда всерьез только по той причине, что и табак, и самогон, и забытье стоили денег.
Часто я выходил на улицу и шел наугад. Бродил Байроном, вспоминая о голодном желудке, – физиология тела не склонна к поэзии. Дни, прибитые пыльным ветром, не отличались ничем. Однажды у заплеванной шелухой едва ли не по самую крышу ростовской станции я встретил бывшего товарища по университету. Вместе мы оказались в каком-то нэпманском кафе, где он, лихорадочно втягивая с истрепанного пера марафет, заговорил о Союзе прав и свобод. О сопротивлении большевикам. Настойчиво блестя глазами, тянул за локоть – тоскливое впечатление от вечера. Намекал на ЛК. На некие «суммы, суммы!» в поддержку «нашего дела». Наутро следующего дня я зашел его проведать. Баба, повязанная платком до бровей, ругаясь, замывала черно-белый плиточный пол, ей помогал дворник. В трещинах между плитами темнели потеки.
– Напился да и не устоял на лестнице, с самого верха полетел. Голова, как арбуз, – сказала она в ответ на вопрос о моем однокашнике. – А может, и сам сиганул!
Дворник перекрестился.
Иногда я забредал в храм на площади перед государственным банком. Своих отношений с Богом я бы не смог объяснить и в общем заходил посмотреть на фрески – удивительно красивые, по эскизам художника Васнецова. Высокий купол, тишина, все это давало возможность подумать. После Новороссийска я часто думал, как же Бог – если он есть – управил так?
Бесполезное, как шелуха, лето катило к концу, а жара, казалось, только набирала силу. Уже ранним утром на раскаленных тротуарах кружились крошечные пыльные смерчи, пешеходы давили каблуками жерделу, красную от солнца. И я, почти ошалев от жары и собственной неприкаянности тогдашней жизни, абсолютно не удивился, когда однажды вечером очнулся от бесцельного кружения, столкнувшись нос к носу с обезьяной, которая скалилась с афиши. Кассы. Цирк. После установления советской власти здание цирка Булля национализировали. И трудовой коллектив артистов продолжил представления как ни в чем не бывало. В цирке предлагали обширнейшую программу, а билет стоил недорого. Была объявлена неделя спорта со сбором средств в пользу спортивной организации. Поэтому публике предлагались вечера с совершенно новой программой, в которую входил балет. Тот в цирке был совершенно в духе времени. Ниже, мелкими буквами, обещали выступление антиподиста – жонглирующего ногами. А уже после шел привычный репертуар: комики-смехотворы Донато и Пьер. Ошеломительное выступление гипнотизера. Главный гвоздь – похороны Григория Распутина в исполнении дрессированных животных! Делать мне было все равно нечего, и я взял билет. Однако заявленное представление не состоялось. Сначала в зале зажегся свет. Потом побежал между рядами озабоченный шпрехшталмейстер. Растерянная публика подавала реплики. Мужской уверенный голос сообщил, что «это карманники». Свет снова погас. И голос наддал погромче:
– Товарищи! Бандиты тырят ваши личные ценности в замешательстве темноты.
Свет зажегся снова, и из кулис вышел трубач, он обратился к публике – нет ли, случаем, среди нас врача? Представление отменено. Дальнейшее утонуло в суете, вскриках и общей панике. У двери началась потасовка. Я пробрался за сцену. Узкий коридорчик, мелькнула газовая юбка, глаза, в воздухе любопытство и страх, запах животных. Каморка, огороженная ширмой, – видно, гримерка. На полу, на зеркале и этой ширме довольно много крови. Повернутое к двери лицо – загримированный к выходу один из комиков-смехотворов, Донато или Пьер?
Из толпы слышалось: «Зарезали. Батюшки, зарезали!»
Белый жирный грим на небритом лице. Не помочь, совсем недавно, но уже не дышит. На стеганой куртке следы белой краски, но его грим – я еще раз быстро взглянул – цел, не тронут. Чуть размазана слеза черной краской. Горло перерезано. Судя по направлению следов крови, резали слабым неверным движением, из-за спины, пока комик сидел. Оружие валялось тут же, обычная бритва. Засохшие хлопья пены и крови, рядом перевернутый тазик, видно, стоял в каморке с утра. Ручка бритвы гладкая, ни следа крови и пены. Смазана как вытерта. Об отпечатках убийцы в то время знали мало, однако этот убийца был в перчатках. И именно отсутствие отпечатков его выдало. Я еще раз взглянул на мертвеца, на его грязные белые перчатки, часть костюма клоуна. В кучке столпившихся у двери артистов я не увидел только одного лица из перечисленных на афише. Второго из комиков-смехотворов – Донато или Пьера – нашли за корзинами на заднем дворе. Он и не пытался бежать. Успел только содрать с себя и засунуть в корзину клоунскую белую куртку, испачканную кровью. Пытался ее спалить, но не сумел, руки тряслись. От него разило, пил не первый день, даже через грим смотрело уставшее старое лицо. Его белые перчатки, такие же как у мертвеца, были насквозь в крови. Кем из двоих смехотворов был убийца, Донато или Пьером, и ради чего он исполнил смертельный номер, отнюдь не смешную шутку, я так и не узнал. Но когда я вышел на воздух, удивительно свежий после спертого воздуха арены, – то осознал, что ничего еще не кончено, и вспомнил о своей главной мечте и цели.
На следующее утро я вошел в желтый двухэтажный особняк, который теперь занимало Дон-УГРО. В кабинете (бумажка фиолетовым карандашом) меня спросили, почему я решил прийти на службу в органы советской милиции. Что я должен был сказать? Что, несмотря на оглушающую неудачу в своем первом серьезном деле, несмотря на смерть ЛК, ошибку и катастрофу в Новороссийске, я все еще упорно верил в то, что именно передовые методы необходимы при расследовании любого преступления? Что очевидно наука стоит у порога уголовной милиции, остается просто открыть дверь? Что только эта уверенность дает мне заглушить чувство вины? Я ответил, что хочу послужить охране революционного порядка в социалистической республике и делу борьбы с бандитизмом. Эти слова я прочел на плакате у входа. Таким вот образом уже больше года я был консультантом донской милиции.
Отвлекся от воспоминаний я, когда уже подошел к самому дому. Парадный вход в дом Гвоздильного Короля заколочен, жильцы пользуются черной лестницей, ведущей во внутренний двор с галереей. В горшок с землей у входа кто-то воткнул несколько цветов из свернутой бумаги. Хотелось чаю. Вспомнил, что в комнате ничего нет. Чай, сахарин и хлеб можно взять в лавке рядом с домом. В витрине были выставлены американские консервы в жестянках. Банные веники свисали над пыльными бутылками «Абрау Дюрсо» и мадеры. Сбоку громоздилась детская коляска. Прихватив в лавке сверток, я медленно поднимался к себе.
В самом нижнем этаже квартиру занимает вдова, мать множества детей. Они у нее шумные и все похожи. Зимой она вяжет на продажу перчатки, а весной из всяких остатков мастерит дамские шляпки. Отлично зная, чем я занимаюсь на службе, она всегда просит у меня совета, когда кто-нибудь из детей объедается незрелых слив в садах.
– Да и что же, вам не трудно посмотреть. И платить вам не нужно, а все-таки доктор, – такими были ее простые рассуждения.
Одну из комнат она сдает студенту-рабфаковцу. Жилище его, как и мое, невероятно тесное, и самое почетное место в нем занято картинкой из журнала – портретом вождя пролетарской мировой революции.
На площадке меня поймал Куплетист, саркастичный склочный человек, желтый от постоянного курения. Сам о себе он говорит «не проживаю – превозмогаю». В любое время, не занятое на эстраде, он курит на галерее. Выступает Куплетист на сцене театра «Кривой Джимми». Бьет чечетку, «топча искусство на глазах у кабацкой невоспитанной публики». По его словам, имеет шумный успех. Но контрамарок не дает. Поймал меня он для рассказа известной истории о том, как для него возили рояль в обозе чуть не дивизии самого Буденного. Я уж думал, что отделался легко. Но, зацепив меня кривым пальцем за пуговицу, он неожиданно продолжил:
– Я вижу, вижу вы не ощущаете, молодой человек. Чудак! – в попытке собрать слова он прищелкивал пальцами. – Я скажу так. Семь городов в Греции спорили, в каком из них родился Гомер! Семь! И вы увидите – после моей смерти семнадцать армянских городов посорятся из-за меня!
Выше Куплетиста тренькала гитара. Это в Квартире Официанта. Венские гнутые стулья, на стене литография – нимфа наподобие классической, но с подробнейшей анатомией. На столике всегда открытая бутылка пива. На ужин неизменно одно и то же – «таганрогский салат»: смесь картофеля, зеленого лука и маслин. У Официанта я брал почитать потрепанного «Тарзана» и какие-то сыщицкие романчики, занять мысли.
Мой настройщик редко бывал дома. Его жена полдня проводила в мастерской, где была швейкой. От сидячей работы у нее сильно опухают ноги, и она ходит в башмаках мужа, но всегда с аккуратной, высокой, как башня, прической. Я заглянул на кухню. В окружении медных кастрюль, начищенных «гущей»[17], она крошила мясо и лук, прищурившись для точности, вливала в соус стаканчик «морса» – домашнего густого томатного сока вместе с зернышками. Предложила поужинать, но я вежливо отказался. Когда я преодолевал последние ступеньки к своей комнате, гудели голова и лестница под ногами.
Клиника профессора Р.
В коридоре раздался звон, что-то разбилось, потом крик, сердитые голоса. Я обрадовался поводу бросить наконец карточки пациентов, с которыми возился битый час, и вышел в коридор. Там было тихо, сумрачно. Стены, какие видишь только в учреждениях, рисунка обоев не разобрать, каждую минуту хлопают двери внизу. Из приемной глухо слышны звонки. Последняя дверь в конце коридора открыта. Напротив окна стул. Я прошел до конца коридора – никого. Но одна из дверей приоткрыта. Из нее вышла молоденькая сестра, сердито затягивая потуже косынку.
– Новый пациент?
– Сложный, не дает толком сделать перевязку.
Перевязка – это немного странно. Такие манипуляции здесь редки. Профиль клиники Рыдзюна – неврология. Буйных пациентов не бывает. Я дежурю в клинике пару раз в неделю, когда позволяет время.
Сестра торопливо зашла в кабинет, где я возился с карточками. Нервничала, звякнула склянка:
– Накричал на меня. Бывает всякое, но тут… – дальше она заговорила невнятно, скрывшись в шкафчике.
– Позвольте я, – вынул из ее рук склянку, закрыл шкафчик. – Где он?
Повела плечами – ничего, я привыкла.
– Ну, если вы не очень заняты, то вот там.
В последней по коридору палате у окна стоит стул. На нем, опустив плечи, отвернувшись, бритый человек. На столике в беспорядке бинты, резко пахнет разлитым лекарством.
– Вы постойте просто здесь, я сама, сама.
Я остановился в дверях.
Сестра зашла, быстро заговорила. Пациент дернул шеей, посмотрел на нее, на меня. Встал. Огромный, длинные руки, как у животного ленивца, стул в них, как игрушка. Все крупное – нос, уши, выпуклые глаза близоруко прищурены.
book-ads2