Часть 5 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Утром в подвал заглянул Зыкин, тот самый, что направил ко мне эту растерянную гражданку – Веру, Шарф, кажется.
– Совещание у руководства.
Зыкин крутился у стола. Картинно стянул кепку над телом застреленного милиционера. Мы вышли, не дожидаясь его. Перед самой дверью кабинета начальника розыска Репин приосанился, вытащил из карманов руки и вытянул их строго по швам. Одернул пояс. Начальник был его кумиром. Он тоже пришел в народную милицию прямо с фронта. Новый отдел уголовного розыска народной милиции «не получил признания среди масс», а уж среди уголовников и подавно. Но авторитет его начальника среди подчиненных непререкаем. Даже замотанный дежурный тянется во фрунт, едва завидя его фигуру в дверях.
На совещании говорили о пожаре и перестрелке на пароходе «Советская республика». Я, как и все, знал о банде Ваньки Медика. За ней числился ряд преступлений. Крупное ограбление квартиры фальшивомонетчиков в Нахичевани, где взяли полмешка денег. Вооруженные налеты на постоялый двор по Таганрогскому проспекту. Молва рассказывала о главаре банды чуть не легенды. Якобы, удирая от погони на пролетке, он бросал в толпу на улице пачки дензнаков. Но на деле садист и убийца Медик действовал просто и безжалостно. Родился в семье мещанина, сначала был рассыльным в лавке, позже пробовал работать грузчиком на складе Доноблсоюза. Тяжелый труд быстро ему надоел. Искушений оказалось много. Впервые он убил в 19 лет, за кусок мыла. После скрывался на дачах в Нахичевани и на острове посреди Дона. Собрал вокруг себя разного сорта подонков. Из последних нападений – банда остановила в степи скорый поезд «Москва – Тифлис». Пассажиров дочиста обобрали и избили.
Ликвидировать банду пытались давно. Но подступиться к ней было крайне сложно. При малейшем подозрении главарь легко расправлялся и со своими. Звериным чутьем почуяв неладное, застрелил содержательницу столовой, где часто отдыхали бандиты, – Софию Гофман. Та была известна как ростовская «Сонька Золотая Ручка» (не та, что в Одессе). С большим трудом удалось взять показания у свидетеля, на глазах которого Медик убил его мать. Через пару дней труп свидетеля нашли в Софийской роще. Но сила точит и не такие крепкие камни! Когда недавно стало известно, что бандиты следят за инкассаторами Государственного банка, к тем тут же приставили четырех сотрудников Дон-УГРО. На пароходе завязалась перестрелка, вспыхнул пожар.
– Присоединяйтесь, товарищ доктор. Выскажитесь про стукача, точно ли его тело?
Я коротко отчитался, что, несомненно, фрагменты тела принадлежат осведомителю. В такие моменты я видел важность своей работы именно как судебного врача. И ее начинали понимать остальные.
– Хорошо. Есть небольшая зацепка. Ищем афериста Натана Херсонского. Он вроде как играл в карты в каком-то салоне. Так хвастал в портерной, что выиграл там карманные швейцарские часы и портсигар. По описанию похожи на вещи с ограблений банды Медика.
Перешли к другим делам. Список был привычным: ограблен склад готового платья, налет на частную квартиру, хозяева убиты. Самогон. Слушали – решили по возможности усилить охрану важных городских объектов, провести ряд целевых облав. Тоже ничего неожиданного, обыденно до зевоты.
Стоило бы пойти домой и поспать, но, кроме совещания, оставалось еще одно неизбежное зло – отчет. Уже при подходе к комнате машинисток слышен звук пишмашинок, как стук дождя по жести. Машинистки, пожалуй, самые опытные в народной милиции кадры. Их набирают из бывших служащих торговых компаний, портовых контор. Выделено им просторное помещение, высокое окно в нем до середины тщательно протерто, выше в пыли, скрученная портьера заткнута за карниз. Красный бархат растаскали на флаги, а тут цвет не подошел, уцелела. На стене надпись: «Будьте культурны, плюйте в урны!» На надпись, надо сказать, тоже плевали. Чисто только рядом со столом у самого окна. Это лучшее место, тут сидит машинистка Карелина Анна. Печатает десятью пальцам, успевая управляться с пометками и печатями. Руки красивые, сильные, сама грузная, рот обведен темной помадой. Соседний стол, на котором стоит потрепанная пишмашинка с криво сидящей кареткой, обычно занимают сотрудники угро. Там тыкает одним пальцем, шевеля губами, перечитывает протокол задержания агент Зыкин. Машинопись ему не дается. Бросает это дело, выматерившись, и натыкается на взгляд Карелиной, дернувшей каретку с угрожающим звоном.
– Я интересуюсь, что гражданка там. Нашла дочку свою?
Его лаковые штиблеты я видел на лестнице. Он привел эту женщину, родственницу пропавшей, Веру. «Дочка» – это, видимо, пропавшая Агнесса. А интерес его известен и прост – сильно охоч товарищ Зыкин до тех мероприятий, в которых возможно получить осязаемый куш, пристраивая за подношения дела потерпевших и их родственников.
– Того результата, на который вы надеетесь, все равно не будет. Денег не обещают.
– Да что же, я не про деньги. Зря вы так, доктор. Ниже моих принципов.
– Выше.
– Что?
– Не важно, как там наш задержанный?
– Это какой? Упырь-то? Тихо. Сидит и выпить не просит, – Зыкин устроился поудобнее на стуле и подергал пятку ботинка. Пояснил в ответ на мой взгляд: – Натирают, заразы.
С Зыкиным у меня странное сотрудничество. С ним вообще работать не любят. Ненадежный тип. Одновременно хитер и туповат, а может, хорошо прикидывается. Однако вот буквально накануне он без споров пошел со мной брать кладбищенского вора в трущобах стеклянного городка. Вот уж по-настоящему крепкий желудок. Кого угодно стало бы мутить от зрелища жилища психопата. Белые голые нелепые тела, которые тот воровал в морге, лежали в низкой сырой комнате среди тряпья и каких-то грязных склянок. Расстройство психики, мания влечения к мертвым телам, о которой в своих работах писал криминалист и психиатр немец фон Эбинг. Маниак оказался безвредным психбольным, просто несчастным помешаным и даже не дернулся. Повезло, Зыкин лишен воображения, только сплюнул и закурил, чтобы «вонь отбить», как он выразился. Практичный на зависть, как напарник он пришелся очень кстати. После этого частенько крутится в прозекторской, иногда помогая. Своим чутьем на выгоду он, кажется, унюхал какие-то профиты, другим не очевидные. «Навар» с родственников или дармовой спирт, который надеялся получать. Спирт мне на самом деле выделяют, для смывов при обнаружении следов пороха на руках и одежде, но, к огорчению Зыкина, строго по ведомости.
Брюнет, бритый до синевы, волосы он зализывает на манер жиголо, смазывая чем-то едким. В общем красивое, но рябоватое лицо и – отличная примета для арестантской карточки – маленькие сломанные уши. Любит со вкусом рассказывать, что в молодости он «упал на уголовное дно», но ему удалось «вырваться из его страшных объятий». По его словам, во время революции 1905 года он командовал десятком на баррикадах Темерника. Когда пыль, поднятая ветром свободы, немного осела, осмотрелся и пришел в милицию. Здесь открылся его необыкновенный талант к обыскам. Чутье у него феноменальное. А поднаторел он на самочинках – обысках и изъятиях имущества без всякой санкции. Зыкин мог стать персонажем популярного анекдота о том, как на внезапный ночной звонок в квартиру нэпмана некие голоса успокаивают его из-за двери: «Да вы не бойтесь: мы не с обыском – мы грабить пришли». От грабежа самочинка отличалась тем, что проводили ее все же представители власти, иногда предъявляя гражданам бумаги с печатями, кои давали понять, что изъятые ценности пойдут на благо Советского государства. В свою очередь, граждане давно виртуозно наловчились прятать ценности. Камни закладывали в каблуки туфель. Зашивали в детские игрушки. Кольца опускали на дно банки с помадой или чернильницы – заливали парафином для сохранности и сверху уж чернила. Жители одного из дворов как могли протестовали против засыпания хлорки в сортир, для дезинфекции – обнаружилось, что спустили на веревке в сортир деньги и письма… Сейчас, наконец, самочинки не поощряются. Зыкина это огорчает, но не смущает. На одном из происшествий он, не стесняясь других агентов и потерпевших, вынул из книжного шкафа потертые томики:
– А сколько они могут стоить – ты вот читаешь, знаешь?
Когда же в другой раз ко мне подошла заплаканная родственница самоубийцы и показала расписку от Зыкина об изъятии часов и кольца покойного, я не сдержался. Зыкин вяло отбрехивался, что изъял «по нужде, в интересах следствия», что-то плел о том, что «теперь не старый режим». В подъезде, прижав его к кованой решетке лифтовой шахты, я, стараясь четко выговаривать каждое слово, рассказал ему о некоторых анатомических подробностях, мгновенно позволяющих лишить человека здоровья при помощи такого пустяка, как вот этот химический карандаш. Черт его знает, чему он там поверил из сказанной мной чуши. Но, по счастью, на площадке кто-то начал вращать ключ в замочной скважине. Зыкин поднырнул мне под руку, толкнул плечом и юркнул на улицу. На другой день он вел себя как ни в чем не бывало и даже вполне по-дружески. Бывают же люди, плюй в глаза, скажет – роса.
Зыкин достает папиросы, угощает. Табак я узнал, он из вещей убитого милиционера. Подогнул пачку, пока крутился в морге. От папиросы я отказался. Подождал, пока Карелина отдала мне бумаги. Одна польза от этого проныры Зыкина все же была. Напомнил, что нужно бы сообщить Вере Леонтьевне Шарф, что ее родственницы Агнессы среди тел погибших нет. Но держурный сказал мне, что адрес ему не оставляли. Потом был выезд на ограбление магазина, потом еще что-то, и о фотографии в моем столе я почти забыл.
Город
Через пару дней после пожара в порту погода сделала кульбит наподобие того, как голуби кувыркаются в воздухе. Стало так тепло, что шинель пришлось нести в руке. Запах листьев, костров. Птицы в небе кричат. Вылинявшее небо чистое. Пахнет водой, сыростью. В это время Дон не виден из-за тумана, только угадываешь, что плотное тело реки ворочается рядом, внизу улиц. Мокрые флажки – уцелевшие листья на тополе – хлопали под ветром. Я немного постоял, закрыв глаза. Наверное, я даже задремал, потому что внезапно кто-то громко всхрапнул мне прямо в ухо и мокрой губкой полез за шею. Смирная милицейская кобыла Кукла, видно, решила, что я остановился, чтобы угостить ее хлебом, и, устав ждать, напомнила мне о себе. Губкой-носом она основательно прошлась мне по затылку, а теперь фыркала, ожидая угощение за кобыльи нежности, выданные авансом. Но хлеба у меня не было.
– До шааашнадцати лет не гуууляла… – петушиный хриплый фальцет вывел песню о Коломбине, которая нашла себе друга.
– Живей давай. Да не граммофонь ты, спят люди кругом.
Во двор вводили забулдыг.
– Мойщики, на вокзале взяли![11]
Кукла тут же отпрянула. Она была деликатной кобылой, хоть и при такой службе. Судьба Коломбины в песне складывалась неудачно, на пронзительном куплете про молодое тело в крови я уже сворачивал за угол. Нужно было успеть домой переодеться, побриться. Ночь совершенно очевидно кончалась. Почти бесцветные в тумане дома выступали навстречу внезапно, пустые улицы казались очень широкими. Не было привычного звука – метлы, скребущей тротуар, кучи мертвых листьев гнили вдоль бордюров. У колонки гремели ведра. Наклонившись к воде, чтобы умыться, я сделал на редкость неудачное движение рукой, плечо сразу заныло. Несильная тупая боль напомнила мне о событиях в Новороссийске, больше года назад[12].
Я шел не торопясь. Туман у реки рассеивался. Гремели телеги, кричали галки, и я вспоминал, как жил тогда, сразу по возвращении в Ростов из Новороссийского порта. Гиппока́мп. Часть лимбической системы мозга. Он связан с памятью, хотя механизм его работы неясен. По-гречески гиппокамп – это морской конек, и при любом намеке этот «конек» ныряет в волны моих воспоминаний. Это странно, ведь память – мой изъян. Точнее, способность запоминать лица. Иногда вместо физиономии случайного знакомого мне виделось просто стертое пятно. А вот запомнить статью, книгу или маршрут городских улиц я вполне могу. С детства я тренирую память на мелочи – детали костюма, походки, тембр голоса. Я прочел, что опыты доказали – слабой памяти необходима постоянная механическая тренировка, к примеру заучивание стихов. И с тех пор твердил наизусть все попавшиеся на глаза рифмованные строчки вплоть до самых нелепых коммерческих реклам – «Не забывайте никогда: наверху причина зла, снизу исцеление. Пилюли для пищеварения Скавулин, без вкуса, без запаха!» Дневниковые записи и карандашные наброски и мест, и людей я завел для того, чтобы сшить куски воспоминаний покрепче. В результате мне удалось развить способность запоминать детали местности или приметы человека до фотографической точности. А вот те дни в Новороссийске, все случившееся тогда, я предпочел бы начисто выкинуть из памяти. Но если в утреннем солнце случается выхватить взглядом в толпе спину плотной фигуры в сером, то по глазам бьет картинка – воспоминание: вот я пытаюсь пробиться к сходням парохода сквозь толпу, а фигура в сером уходит. Уходит…
История моя, в общем, простая. Студентом я помогал полиции как медик. Мечтал стать судебным врачом, криминалистом. Потом революция, Гражданская. Мое участие в походе. И сокрушительная неудача. Может, лучше было бы мне никогда не приезжать в Ростов? Этот чужой, жаркий город. Я попал сюда студентом – Варшавский университет эвакуировали в этот город, когда началась германская. Отец был биологом, участником нескольких экспедиций врачей во время эпидемий. В одной из таких поездок он заразился, крошечная злая бактерия вида Vibrio cholerae, а по-русски холера, убила его за сутки. Мать совершенно очевидно не смогла это пережить. В сентиментальном романе сказали бы, что она умерла от тоски, от разбитого сердца. Но я думаю, у нее действительно были проблемы с сердцем медицинского характера. Она часто жаловалась на боли в груди. При этом абсолютно не щадила себя, давая волю темпераменту. В молодости она была удивительной красавицей, помню обрывки семейных разговоров, что из-за нее кто-то стрелялся, а может, и наоборот – она стреляла из ревности? Я бы не удивился. Довольно высокая, стройная, со строгой спиной и белыми руками прекрасной формы – она до самой смерти была все еще очень красива, тревоги за отца состарили ее совсем немного. Мои студенческие товарищи, зайдя к нам, часто забывали, какое у них ко мне было дело, если она сама встречала их. Полячка, из старого, давно обнищавшего, но известного рода Собиславичей. На цепочке на груди вместе с маленькими золотыми часами – подарком отца – она, не снимая, носила старомодное кольцо с красноватым камнем и полустертой резьбой. То немногое, что осталось от мифических польских сокровищ. Резьба со временем стерлась совсем, потом и кольцо куда-то пропало, как и почти все, что принадлежало матери. От нее мне достались только светлые, как незрелые сливы, глаза, горбатый нос, вспыльчивость и резкость характера. Во мне сидел все тот же злой огонь. И сколько раз мне пришлось пожалеть о том, что я ему поддался! Поразительно, что свое пламя мать направила на отца. Основательного, аккуратного, такого же прямого и бесхитростного, как его широкий подбородок и усы щеточкой. Мир изучаемых им бактерий, невидимый другим, был для него несомненно важнее любых людей и событий. И это сводило маму с ума. Думаю, если бы она каким-то чудом смогла разглядеть и сокрушить этот микроскопический мирок, который поглощал внимание отца, то, как древняя богиня, рассеяла бы его одним ударом. Со мной они оба были всегда равнодушно ласковы. В детстве меня часто приводили в кабинет отца, и я, скучая, следил, как солнечный блик от предметных стекол в его руках мечется по потолку. Повод поговорить со мной дольше часа он нашел только когда узнал, что я выбрал будущей специальностью медицину.
После их смерти у меня осталась тетка в Кисловодске, старшая сестра отца. Она никогда не понимала характера матери, их странного союза и так и не сошлась с ней по-родственному близко. Но она любила брата и племянника – меня. Я скучал по ней, хотя виделись мы редко. Чуждая сентиментальности тетка была убеждена, что чистая рубашка как проявление заботы гораздо важнее слов. Вместо писем с расспросами о здоровье, как это водится между племянниками и тетками, она регулярно присылала мне различные статьи о пользе обливания холодной водой и все рецепты обедов брала из поваренной книги общества вегетарианцев. А в свободные часы проходила километры по холмам, с удобной палкой, считая это наилучшим отдыхом. После смерти родителей она умело распорядилась их небольшим наследством, ежемесячно отправляя мне сумму, достаточную, чтобы покупать книги, обедать и снимать комнату.
Из университета меня вскоре отчислили за «поведение», дерзость ректору. Но эта неудача, оказалось, привела меня ближе к мечте. Как добровольный помощник я участвовал в расследованиях местной полиции. Подрабатывал переводами, корректурой. И хотя приходилось мазать чернилами дыры на ботинках, а на ужин брать «студенческий бифштекс» – чайную колбасу, – я был абсолютно счастлив. И так молод, самонадеян и увлечен, что не заметил, как война и новый мир вплотную придвинулись к югу, к Ростову. В город день за днем прибывали беженцы из столицы, Москвы, всей России. На улицах в ожидании конца всему шла лихорадочная жизнь. Столичные примы давали концерты под аккомпанемент боев на окраинах. Власть менялась вместе с месяцем. И вот накануне того дня, когда Добровольческая армия окончательно покинула Ростов, меня вызвали во временный штаб армии к мертвецу. И вышло так, что это сначала привело меня к делам, о которых я знать не хотел, а уже после я оказался вместе с отступающими военными и беженцами на пути в Новороссийск. Там я поддержал обвинение против невиновного. И слишком поздно определил истинного убийцу. С тех самых пор я не любил казачьих присказок. Стоило услышать такую, как я вспоминал о человеке, которого бросил запертым в комендатуре.
Тогда Добровольческая армия подошла к Новороссийску – как к краю. За спиной осталось только море. Да и Новороссийск тех дней был не городом, а скорее, военным лагерем. Улицы его были переполнены солдатами, казаками, беженцами, аферистами и дезертирами. На пристанях волны людей бились о сходни пароходов. Выстрелы, крики, ржание лошадей. Жар, дым и вонь горящей нефти несло в порт. В городе полыхали пожары – снаряды армии большевиков, обстреливающих порт, взрывали цистерны. В дыму тонули мертвые трубы цементного завода и далеко выступающий в море мол. Помню, как мимо меня промаршировал отряд военных. В голове колонны мелькал на пике полковой значок. На самом краю мола солдаты остановились, соблюдая безупречный порядок. В ожидании помощи? Смерти? Мол быстро заволокло дымом, в котором пропали и они.
Стало окончательно ясно, что порт занят отрядами Красной армии. Но я все еще пытался исправить свою ошибку. Спешил успеть выпустить из комендатуры невиновного. От бега вверх, вверх по узким улицам било в ушах сердце. Но я опоздал. Увидел только выбитые двери и как разворачивали телегу с прикрытым пулеметным орудием. Потом было не до рассматриваний, пришлось петлять как зайцу. Бурому, заметному на снегу – выбеленной светом улице. Потом я вправлял вывихнутое в драке плечо в каком-то проходном дворе. Над головой хлопнуло окно в галерее – голова спряталась раньше, чем я успел крикнуть, чтобы не высовывались. Походная фляга пригодилась, чтобы зафиксировать. Ее удалось перетянуть ремнем, помогая зубами. Но в спешке я сделал все небрежно. Тогда, наверное, начался воспалительный процесс в суставе. С лихорадкой и жаром я несколько дней, а может, часов просидел, не прячась, во дворе дома, где нас определили на постой. Не знал, куда идти, голова горела. Смутно помню, как поднимался на этаж в квартиру, чтобы взять вещи. На стук и звонки никто не отозвался. Кое-что из нашего багажа, свернутое в узел из старой шинели, лежало у запертой двери. Раз я нашел на ступенях парадной хлеб в салфетке, кусок колотого сахара. Но жильцы не появлялись, все ставни были накрепко заперты, и я так и не узнал, кого благодарить за этот подарок.
В Ростов я добирался долго. Поезда появлялись на станции без расписания. Вагоны брали штурмом. Билетов ни у кого не было, счастливчики махали какими-то липовыми разрешениями. Пассажиры сидели прямо на полу. Те, кому повезло меньше, устраивались на сцепке между вагонами, лезли на крыши. Объединенные общим неустройством смотрели за узлами и не расспрашивали попутчиков. На станциях иногда можно было достать кипяток, за ним бегали по очереди и криком предупреждали остальных о проверке – тогда все бросались врассыпную под вагоны. Запахи немытых тел, мазута, нагретых рельсов… Мерная тряска усыпляла, но спать всерьез было нельзя, свалишься. Крепко обняв, как красивую женщину, грязную сцепку, я думал, что, может, и лучше не сходить с этого поезда, ничего не решать, не предпринимать?
Но и это бесконечное путешествие оборвалось внезапно. На станции я вдруг очнулся от того, что в лицо бил свет фонаря. Я мог попытаться удрать, но не стал. Бегать надоело. У меня не было при себе никаких документов, ничего, кроме чужой свернутой шинели. Я не мог вспомнить, срезаны ли на ней погоны. Могли, конечно, и задуматься, отчего это сверток такой тяжелый? Но, на счастье, мой грязный узел смотреть не стали. Под арестом я просидел недолго. Рассказал, что еду в Ростов к родным, документы и деньги в дороге украли – не редкость. На меня нашло то настроение, которое я хорошо знал. Полное безразличие и злость. Желание скорее со всем покончить. Если бы меня подробнее расспросили, я бы рассказал все. О деньгах атамана, убийстве в туннеле и других, моей истинной роли в нашей «компании друзей», отряде, созданном ЛК[13]. Но меня не расспрашивали. Моя молодость и нищие пожитки убедили, что я не представляю интереса. Еще сутки я ехал до Ростова самым шикарным образом, на лавке сидячего вагона.
С того самого времени я перестал отворачиваться от ясного, как свет фонаря путейца в лицо, вывода. Провал в Новороссийске моя вина. Я не сумел вовремя распознать убийцу, я допустил смерть ЛК и других. Уверен, самая губительная ложь – самому себе. Признав правду, я определил то, чем мог искупить вину перед другими. Иона был наказан заточением в чреве кита за то, что не понял своего предназначения сразу. Я прозаически проболтался несколько суток в грязном паровозе, но результат получил тот же. Я убедился, что выжил не случайно. Ведь была эта дорога, и стрельба в порту, и бестолковая звериная драка у комендатуры, и вырванное плечо. Но как-то обошлось, а значит, судьба решила использовать меня. И то главное, что ведет меня вперед всю жизнь, заставляет искать причины, ответы, – окончательно оформилось как раз тогда. Окрепла моя цель – работать, используя криминалистику, передовые подходы к раскрытию преступлений. Само время, эпоха романтиков и безумцев, потворствовало мне и поддерживало мои идеи. Ураган переворота разметал старое и расчистил место для нового. Казалось, из чужого мяса, крови и барахла алхимически родилось иное существо – новый мир. Но тогда, год назад, я еще не знал, как подступиться к мечте.
Когда я вернулся в Ростов, знакомые, как будто договорившись, избегали спрашивать меня о Новороссийске, об отступлении, судьбе моих товарищей. А врач Эберг, у которого я до этого снимал комнату, выслушав один раз, больше не возвращался к этой истории, казалось, нарочно обходя ее. Мой университетский приятель Захидов, коммерсант, был готов помочь с заработком. С началом НЭПа он снова широко развернул торговлю и настойчиво предлагал мне место счетовода в его конторе в порту. Я отшутился и сказал, что почерк у меня не очень хороший. Но других предложений не было. В те дни я чаще всего просто бродил по главным улицам, злясь на свою незначительность, особенно очевидную среди высоких пятиэтажных домов. Необыкновенной удачей стало место санитара в лечебнице Рыдзюна, тяжелая работа помогала меньше думать. Иногда я помогал Эбергу на операциях. Но все же главным было чувство ненужности моего существования.
Да, это все было год назад…
Сейчас, поднимаясь и спускаясь по горбатым ростовским улицам, я не торопясь разглядывал город. Хорошо помню, какое впечатление он производил тогда, сразу после Новороссийска. Улицы были завалены мусором. Канализация работала с перебоями, было много случаев холеры. Освещение вышло из строя, лифты в домах и конторах как-то окончательно и безнадежно встали. В квартирах и учреждениях буржуйки топили штыбом – угольной пылью. Драгоценный уголь выделяли только для пуска трамвая. Его звон, привычно бодрый, давал надежду на то, что жизнь снова войдет в привычную колею. «Социализм должен победить вошь, а не вошь социализм!» – натянутый на столбы каретного подъезда бывшего кафешантана Чарахчиянца «Марс» широкий лозунг нависал над головами прохожих. Тиф и Гражданская упразднили знаменитые почки в мадере и борщок с дьяб-лями – отчаянно острыми гренками с кайенским перцем, которые готовил в «Марсе» повар, выписанный из Варшавы. Почки, каша с пармезаном и борщок подавались на тарелках, где с одной стороны было написано «Карапет Чарахчиянц», а с другой – «украдено у Карапета Чарахчиянца». Так популярен был когда-то «Марс», что из него, случалось, воровали дорогую посуду. Но тиф и Гражданская заколотили двери кафешантана, казалось, навсегда. Пармезан был забыт, а в первые годы новой власти в городе пришлось провести серьезную разъяснительную работу насчет маринованного хрена. В приказах, расклеенных на тумбах у базара, говорилось, что «все овощные запасы: капуста, морковь, перец, хрен и пр. как в свежем, так и маринованном виде, – берутся на учет». За неисполнение и невыдачу продуктов приказ обещал наказывать по всей строгости законов революционного времени. И не врал, обыватели имели возможность увидеть строгость законов своими глазами. Хотя здесь, на юге, хотя бы не приходилось, к примеру, жарить картошку на касторовом масле из аптек, но все-таки с продуктами было трудно. В станицах дейстововала продразверстка.
– Незасеянное поле – лютый враг республики! – ранней весной, как галки на пустых полях, кричали газеты, но сеять было нечего.
Новым бедствием стала чума скота, почти все округа́ Донской области были заражены. Однако сырое мясо и потроха продолжали отправлять в Ростов, на колбасный завод – провизии не хватало. Упорно ходили слухи, что на базаре «один доктор» точно узнал среди товара мясника берцовую кость человека. Немного выручали карточки. По ним в городе можно было получить «шрапнель» – мелкую пшеничную крупу. Удавалось достать фруктовый чай, а иногда сахарин и даже эрзац-кофе. Повсюду в бумажных кульках продавали тюльку и хамсу – мелкую рыбу, соленую до чрезвычайности. Привязчивая, как семечки, она забивала голод.
Вечерами ждали обысков и реквизиций – «самочинок». Опытные обыватели снимали портьеры и скатывали ковры. Убрав с глаз долой портрет дяди-генерала, цепляли на его место кнопкой листовку или вырезку из газет – прикрыть светлый квадрат обоев. Ценности изымались в фонд революции, на них, бывало, оставляли нечто вроде расписки. Самая крупная реквизиция прошла в Ростове и Нахичевани зимой, сразу после окончательной смены власти. Ходили разговоры, что в домах вокруг Покровской площади рабочие и красноармейцы в одну ночь экспроприировали два пуда серебра и не счесть деникинских денег. Однажды поздним вечером пришли и к Эбергам, как назло, я был на суточном дежурстве в клинике. Я боялся за Глашу, его дочь, и старался вечерами чаще бывать дома. Но, в общем, обошлось. Даже феноменально повезло, что обыск был именно официальным, с бумагой, залепленной густыми фиолетовыми печатями. Вечерами и белым днем в городе грабили бандиты, часто выдавая себя за сотрудников милиции. Как я позже узнал, к Эбергам явились «трое товарищей в составе комиссии» – с ними топтался смущенный дворник. Доктор пригласил «комиссию» к столу, настояв, чтобы непременно вымыли руки. Возник было неприятно острый момент, когда один из комиссии заинтересовался черепом – медицинским пособием с номером синей краской, а потом и коллекцией хирургических ланцетов, подозревая холодное оружие. Объяснения были приняты вполне мирно, этот самый товарищ задержался – спросить совета насчет стыдной болезни. Ушли они скоро, не оставив большого беспорядка, после обыска недосчитались только пары вещиц из кабинета и хорошей шапки доктора.
Вспомнив про Эбергов, я остановился на углу Свиного спуска, – по привычке я чуть было не повернул к их дому. Хотя и не жил там уже несколько месяцев.
От Эбергов я съехал почти сразу же, вернувшись из Новороссийска. У доктора был небольшой собственный дом с садом, где я занимал комнату как жилец уже довольно давно. Раньше мне удавалось платить за жилье, хоть и немного. Но денежных переводов от тетки я давно не получал и, признаюсь, боялся додумать мысль – как она там? Жива ли? На мои письма ответа не было, и я убеждал себя, что не налажена работа почты. Эберг снова часами пропадал на службе, он оперировал в Николаевской больнице, названной в честь спасения наследника в Японии. Конечно, теперь больница была просто городской. Он взял гораздо больше часов преподавания в университете. Его дочь Глаша была занята то на курсах, то с домашним хозяйством. После декрета о том, что домашняя прислуга должна получать не менее ста рублей в месяц, кухарка ушла искать место на бирже получше. Я понимал, что мое присутствие, а особенно отсутствие платежа за комнату наверняка стесняет Эберга. Тем более что жилец ему был вовсе ни к чему, Эберг мог не опасаться уплотнения. Врачам по роду занятий были оставлены метры, новая власть признавала, что они нуждаются в лабораториях, а кроме того, часто принимают на дому заразных больных. Эберг ничего не говорил, но я отлично понимал, что такой постоялец даже для его благородства был лишней нагрузкой. Выручил меня рояль.
В доме Эбергов был хороший инструмент Беккера. Доктор, Карл Иванович, неплохо играл. Считал, что это помогает разминать пальцы перед операциями. Раз в полгода, весной, в доме появлялся настройщик. В это время выставляли зимние рамы, убирали теплые вещи. Пахло нафталином и сухой оконной замазкой. Эти запахи включали и резину – какие-то штуки из этого материала настройщик приносил с собой для регуляции октав. Той весной он появился с неизменной точностью. Абсолютно не изменившийся, в сюртуке и шляпе, в руках сверток с инструментами. Тогда удивляли самые обычные вещи, и то, что посреди разрухи, бандитов и реквизиций настройщик – вот он – ездит и настраивает рояли, было удивительно.
Борух Нахимович Фейгин, дядя Борух, был настройщиком с большим опытом и таким же, внушительным, глядящим вниз носом. Когда я с ним познакомился, он жил на свете уже очень давно, но точного его возраста никто не знал. Дядя Борух осторожно и нежно копался во внутренностях инструмента, поддергивая нервы – струны. Ругался, что рояль передвинули к окну, по его убеждению, инструмент боялся сквозняков. Вообще, проделывая свои манипуляции, он не переставая говорил, выступая живой газетой. За звоном, скрипом и гаммами его рассказ тонул, терялся и получался захватывающим.
– Вообразите, господин товарищ студент, – здесь звон, слова пропали. – Будут демонстрировать аппарат, который способен показать небесных тел! Конечно, самых крупных. Не в том смысле, как…
– Где демонстрируют?
– Планетарий, – это новое слово настройщик произносил с детским азартом, – можете представить! Проекционный аппарат. Новейшее изобретение, способное изобразить полное затмение Солнца.
– Да, но где же?
– Молодые люди теперь слышат хуже, чем старые. В Германии, в газете, говорю я вам. Сказано, что будут выделять средства, чтобы все могли увидеть звезд. Но какие звезды, когда не видишь белого света? Вчера я был в городских банях…
Но что именно случилось в банях, какие земные тела и что в целом там повидал настройщик, тонуло в звоне. Он тер нос, качал головой. Распахнутая крышка инструмента ловила блик от окна.
Под такие разговоры я обычно отвлекался. Да и дяде Боруху собеседник не требовался. Но вдруг, совершенно неожиданно, оказалось, что он смотрит прямо на меня, явно ожидая ответа. Но какой вопрос был задан?
– Вы согласны, господин Лисица? Да или все-таки нет?
Я подтвердил, что горячо согласен. Соображая про себя, с чем это я мог согласиться. Настройщик смотрел на меня с сомнением.
– Значит, переезжаете?
Он предлагал мне комнату, вот в чем дело! Вместе с женой Борух занимал квартиру в бывшем доходном доме Гвоздильного Короля, известного в городе фабриканта. Дочь их давно вышла замуж и уехала в Одессу. Сын, член Коммунистического интернационала молодежи, состоял рабкором при какой-то московской газете. Велика была вероятность, что дядю Боруха в скором времени уплотнят. Этого боялись как чумы. Вопрос квартиры тогда стоял крайне остро. Вернувшись вечером со службы, можно было внезапно обнаружить в своем ватерклозете чужую личность, вселенную на «лишние метры». В квартирах обитали по пять-шесть семей, разумеется, временно, пока не решится жилищный вопрос в самом широком смысле. Декрет «О мерах правильного распределения жилищ среди трудящегося населения» разрешал 18 квадратных аршин на человека (9 кв. м). В то же время искать соседей к себе на «лишние метры» бумага дозволяла самостоятельно.
Я угадал, именно страх уплотнения сыграл свою роль. А кроме того, Борух явно сочувствовал мне, настройщик давно знал Эбергов, от него не было секретов во всех городских домах.
– Да, но ведь много платить я не смогу?
– О чем вы говорите! – он так энергично нажал на клавишу, что она жалобно запела, – главный гешефт – мы оформим бумагу от уплотнителей, а кроме того – вы доктор! Как бы я хотел, чтобы Яков, мой сын, стал доктором! Он, однако, стал вовсе «революционэром», – настройщик нажал на «э», как на клавишу, – я не говорю об этом с моей женой, его матерью, она и так давно кушает без аппетита. А вот вы сможете ставить ей уколов. От нервов.
Жена его была корсетницей в известной швейной мастерской «Жюль Гармидер».
book-ads2