Часть 48 из 62 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Им бы этим заняться четыре года назад!
— Не всем же быть героями войны…
— Вопрос не в этом! Мы не можем брать новобранцев. Ты в ответе и за то, чтобы выжили твои люди.
— И что мне говорить тем, кто нам не нужен?
— Отправь их в госпитали, там от них больше пользы, чем здесь. Или к голлистам, во “Внутренние силы”… Им вечно нужны люди.
Однажды после особенно тяжелого дня и очередного спора с Трентье Клод сидел один на пригорке; настроение у него было хуже некуда. Он только что проверил запасы продовольствия и снаряжения: части инструментов и провизии из последней поставки не хватало. Он все сильнее подозревал Робера: только он мог вынести из отряда снаряжение. Если это он, то что делать? Клод нервничал, злился. Через несколько минут подошел Толстяк. Стояла жара, и Толстяк принес ему бутылку воды. Клод поблагодарил друга.
— Холодненькая, — сказал он, припав к горлышку.
— Я ее в ручье держал… Славный какой пригорок. Школу напоминает.
— Школу?
— Уонборо, пригорок, где мы курили.
— Ты-то не курил.
— Может, и не курил, зато играл с мышами. Не люблю я курить, кашлять начинаю… Знаешь, Попик, а мне так нравилось в этих школах.
— Брось! Жуть как было тяжело.
— Тогда мне не понравилось. А теперь, как подумаю, не так уж плохо было. Вставали рано, зато все вместе…
Молчание. Толстяку надо было выговориться, но он чувствовал, что Клод не в духе. И все-таки отдал ему свою бутылку с водой, которую хранил в холодке, в ручье под камнем.
— Опять с Трентье поругались? — Толстяк решил успокоить товарища.
— Да.
— Из-за чего?
— Из-за того, что он хочет брать в свой долбаный отряд всех без разбору, а я не хочу.
— Это верно, лишних припасов у нас нет…
— Да не в этом дело, теперь американцы здесь, можно запросить сколько угодно. Не хочу, чтобы коллаборационисты шли в маки за отпущением, они должны поплатиться за свои дела.
— Опущение — это чего?
— Отпущение. Это когда Бог тебе грехи прощает.
— А Бог их простит? Бог же должен всех прощать, разве нет?
— Бог, может, и простит. А люди — никогда!
Они еще посидели молча.
— Попик?
— Да?
— Думаешь, у Лоры уже родился маленький Пэл?
— Нынче август… Да, наверно.
— Как бы я хотел его увидеть.
— Я тоже.
Молчание.
— Попик?
— Чего еще?
Клод был на нервах, плохо себя чувствовал, ему хотелось, чтобы Толстяк оставил его в покое.
— Я устал, — сказал Толстяк.
— Я тоже. День был долгий. Иди передохни, я за тобой зайду перед ужином.
— Не, я не про то… Я от войны устал.
Клод не ответил.
— Ты людей убивал, Попик?
— Да.
— И я тоже. Я думаю, нас это будет преследовать всю оставшуюся жизнь.
— Мы делали, что должно, Толстяк.
— Не хочу больше убивать…
— Ступай отдохни, Толстяк. Я за тобой попозже зайду.
Говорил он сухо, неприязненно. Толстяк встал и грустно ушел. Почему малыш Клод не хочет немножко с ним поговорить? В последнее время ему было одиноко. Он улегся под столетней сосной. Ему почудились звуки отдаленного боя. Незадолго до начала “Драгуна” союзники перехватили телеграмму Гитлера с приказом войскам покинуть юг Франции и вернуться в Германию. Разведслужбы постарались, чтобы приказ не дошел до частей, стоящих в Провансе: высадка застала их врасплох, и теперь их громили американские и французские войска. Господство рейха во Франции рушилось. Одновременно в Париже назревало восстание.
57
За задернутыми шторами, в полумраке, он сидел в своем кабинете и смотрел на Катю. Девятнадцатое августа. Американцы стоят на подступах к городу, вот-вот к ним подойдут и танки генерала Леклерка.
“Лютеция” опустела: все агенты абвера сбежали. Лишь несколько призраков в военной форме слонялись по гостинице, наслаждаясь напоследок ее роскошью. Шампанское, икра… Ну, проиграли войну, надо же что-то делать. Кунцер подошел к окну, просунул голову между тяжелыми полотнищами и пристально оглядел бульвар. Он знал, что пора уезжать. Остаться значит погибнуть. Дело шло к вечеру. Скоро год, как у него отняли Катю. Он схватил кожаный чемоданчик, положил туда Библию и обожаемое фото. Переложил еще раз, и еще, оттягивая отъезд. Все прочее больше не имело значения.
Он совершил последнее паломничество к номеру 109, тому, что занимал Канарис, наведываясь в Париж. Спустился пешком на первый этаж. У коммутатора, в столовых, в ресторане, в большинстве номеров было пусто. Германия скоро будет разгромлена. Как грустно. Все зря. Все утратило смысл — и он сам, и другие, и люди. Все, кроме разве что деревьев.
Он в последний раз налил себе кофе, выпил медленно, оттягивая роковой шаг. Когда он выйдет из гостиницы со своим чемоданчиком, рухнет последняя надежда. Он потеряет все, сыграет отбой, ему крикнут Vae victis[17], Германия будет разбита. Его Катя умрет под бомбами союзников, его Библия будет годиться лишь для молитв за мертвецов, а фото станет только траурным портретом.
С последним глотком ему показалось, что даже птицы больше не будут петь. Потом он вышел из “Лютеции”. Вежливо попрощался со швейцаром:
— До свидания, месье.
Швейцар ему не ответил: сегодня пожмешь руку немецкому офицеру, а завтра тебя расстреляют.
— Простите за весь этот бардак, — добавил Кунцер, пытаясь завязать разговор. — Знаете, все должно было быть не так. А может, и так. Уже не знаю. Теперь вы снова станете свободным народом, надо бы пожелать вам удачи в новой жизни… Но жизнь, месье, — самая большая катастрофа, какую только можно помыслить. Это точно.
И он удалился. Достойно. В последний раз отправился на улицу Бак. Поднялся на второй этаж, позвонил в дверь. Настало страшное время прощания.
Отец весь кипел от волнения:
— Правду говорят, что немцы отступают? Париж скоро освободят?
Он не замечал, что в руках у Кунцера чемоданчик.
— Да, месье. Скоро немцы обратятся в ничто.
— Значит, вы выиграли войну! — воскликнул отец.
— Наверно. Если и не выиграли, то немцы, во всяком случае, ее проиграли.
— Что-то вид у вас недовольный.
— Вы ошибаетесь.
Кунцер не осмелился сказать, что больше не придет, — отец выглядел таким счастливым.
book-ads2