Часть 19 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Записка о жизни
Дорогие мои мальчики,
Последние пару месяцев я проводил столько времени с бабби, что часто думал о ней, когда писал эту книгу. Учитывая темы, на которые я писал – выживание, ответственность поколений, кончины и начала, – в этом был определенный смысл. Но постепенно я перестал волноваться, был ли в этом смысл. В первой предсмертной записке есть повторяющийся вопрос: «С кем я говорю сегодня?» Этот вопрос вплетен в спор автора с самим собой, словно ответ на него мог бы разрешить этот спор. То, что я сейчас пишу – не предсмертная записка, это ее противоположность, но, как я уже написал, я вернулся к тому же рефрену: «С кем я говорю сегодня?» Я начал эту книгу с желанием убедить незнакомых людей что-нибудь сделать. И хотя я продолжаю надеяться, что это осуществимо, я подошел к концу и понял, что хочу обратиться только к вам.
Сегодня утром я собирался сесть на поезд до Вашингтона, чтобы повидаться с бабби, но решил подождать до выходных, чтобы взять вас с собой. Вскоре после того, как я отвез вас в школу, позвонила ваша бабушка и сказала, что бабби только что умерла. Я тут же отправился на Пенсильванский вокзал, сел на поезд, проспал всю дорогу и к обеду был дома у бабушки и дедушки.
Сейчас я в комнате бабби. До того, как за ее телом придут из похоронного бюро, осталась еще пара часов. Я сижу у ее постели. Ненадолго заходили Джулиан с Джереми. И Джуди. Ваши бабушка с дедушкой приходят и уходят. Но сейчас здесь только я.
Очень странно не видеть, как поднимается и опускается простыня, которой накрыли бабби. Я все стараюсь это заметить, жду, но ничего не происходит. И все же в комнате по-прежнему чувствуется ее жизнь. Для этого ее сердцу даже не нужно биться.
* * *
Ваш прадед, муж бабби, покончил с собой через несколько лет после эмиграции в Америку из Европы. Не уверен, что вам это было известно, или что вам было известно, что вам это было известно. Это одна из тех вещей, о которых никогда-никогда не говорят. Он пережил холокост, но не смог пережить пережитое. Он умер за двадцать три года до моего рождения, и до недавнего времени все, что я о нем знал, было взято из нескольких рассказов вашей бабушки, в основном о том, каким он был умным и находчивым. Я узнал о его самоубийстве, когда мне было уже за тридцать. Мне пришлось догадаться обо всем самому. В последние несколько лет ваша бабушка стала намного откровеннее на эту тему. Недавно она показала мне клочки бумаги, которые лежали у него в кармане, когда он умер – обрывки предсмертной записки. На первом из них слова: «Моя Этель – лучшая жена на свете».
Разве не странно, что предсмертная записка начинается так же, как могла бы начинаться открытка ко Дню святого Валентина? Писатель Альбер Камю однажды сказал: «То, что является причиной для жизни, также является прекрасной причиной для смерти». Ваш прадедушка очень любил свою семью. Печать и радость не противоположны друг другу. И то и другое – противоположность безразличию.
Может быть, однажды я покажу вам записки, которые показала мне ваша бабушка. Они не складывались в один текст, не были никому адресованы, ничего не объясняли. Я назвал их предсмертной запиской, но, на самом деле, как еще можно назвать такую записку?
* * *
Через пятнадцать лет после самоубийства вашего прадеда Нил Армстронг высадился на Луну. Ваша бабушка смотрела это по телевизору вместе с бабби. Разве вы не хотели бы жить, чтобы увидеть нечто подобное? Думаете ли вы когда-нибудь обо всех тех событиях прошлого, которых вы не застали, или обо всех событиях в будущем, которых вы не застанете? Я только что представил, как вы читаете эти слова, когда меня больше нет.
Пока Армстронг готовился[333] к своему полету, спичрайтер президента Никсона подготовил набросок речи на случай, если астронавты застрянут на Луне. Вот как начинается эта речь, озаглавленная «В случае лунной трагедии»[334]:
«Волею судьбы люди, отправившиеся на Луну с целью мирных исследований, останутся на Луне, чтобы упокоиться с миром. Эти храбрецы, Нил Армстронг и Эдвин Олдрин, знают, что надежды на возвращение нет. Но они также знают, что их жертва – надежда для человечества. Эти двое мужчин кладут свои жизни на алтарь самой благой цели человечества: поиску истины и понимания».
Если подумать, так ли уж велика разница между застрявшим на Луне астронавтом и жителем Земли? Можно сказать, что они оба застряли. И ни у одного из них нет «надежды на возвращение» в том смысле, что каждому, кто живет, предстоит умереть. Можно даже сказать, что «их жертва – надежда для человечества», если веришь, что большинство людей проводят жизнь, внося вклад в созидание мира, а не в его разрушение. Разница между двумя этими состояниями заключается в том, что между сегодняшним днем и днем нашей смерти только те из нас, кому повезло застрять на Земле, могут чувствовать себя как дома.
Когда бабушка с бабби смотрели высадку на Луну, они слышали, как Армстронг произнес, пожалуй, самую знаменитую фразу в истории: «Один маленький шаг для человека, и огромный скачок для человечества». Он намеревался сказать: «Это маленький шаг для одного человека»[335], но под всепоглощающим влиянием момента это слово забылось. Возможно, он подсознательно пропустил его, потому что знал, что шагает по Луне не один. Хотя вряд ли.
Он намеревался сказать про шаг человека как самостоятельной единицы, но без пропущенного слова получилось, что он дважды сказал о человеческой расе в целом: «Один маленький шаг для человечества, и гигантский скачок для человечества».
Для того чтобы вносить вклад в созидание мира, а не в его разрушение, отдельный человек должен действовать от лица коллектива. Человечество совершает скачки, когда отдельные люди совершают шаги.
Текст «В случае лунной трагедии» экспонировался в Нью-Йоркской публичной библиотеке в то время, когда я ходил туда каждый день, работая над своим первым романом. Я пробегал его глазами в перерывах между работой, чувствуя, что он открывает мне какой-то секрет, но не понимая, какой именно.
Пять лет спустя мне предстояло вот-вот стать отцом. Я пошел в продуктовый магазин рядом с домом и увидел коробку молока со сроком годности после даты, когда ожидалось рождение Саши, и в первый раз поверил, что ему предстоит родиться. Я видел снимки с УЗИ, чувствовал, как он шевелится в мамином животе, следил за тем, как он растет, но, несмотря на все это, рождение ребенка было слишком беспрецедентным, слишком огромным событием, чтобы его осмыслить. Но зато я много раз сталкивался с просроченным молоком.
Привычное стало для меня проводником в неведомое, так же как неведомое (невероятный ужас осознания, что ты застрял на Луне) стало для меня проводником в привычное (невероятное везение быть дома, на Земле). Непроизнесенная речь Никсона также повысила для меня ценность имевшего место быть – то, что мы отправили людей на Луну и вернули их домой, внезапно показалось мне чудом. Я столько раз слышал эту историю, что ее альтернативный конец не приходил мне в голову, пока не был предъявлен открытым текстом. Вот почему я перечитывал эту речь в перерывах между работой – она обращалась к людям из другого времени, чтобы помочь им задуматься о не случившемся, но она также обращалась к нам, чтобы помочь задуматься о том, что случилось.
Если бы мы могли сегодня прочитать речь «В случае катастрофического изменения климата», или разыскать показания грядущих поколений, или встретиться с аналогом Карского, чтобы выслушать новости о беспрецедентной и ужасающей экологической трагедии, или выловить из океана бутылку с посланием от наших прапраправнуков, или обнаружить у себя в карманах обрывки собственных предсмертных записок, стали бы эти доказательства нашим проводником от неведомого к привычному и помогли бы нам его понять? Поверили ли бы мы в то, что поняли?
* * *
Когда я был в вашем возрасте, я частенько шарил по шкафам ваших бабушки с дедушкой, надеясь найти что-нибудь из такого, чего находить не хотел: презервативы, марихуану, может, даже порножурналы. Но то ли ваши дедушка с бабушкой обладали более строгими моральными принципами, то ли умели лучше прятать. Единственным неожиданным предметом, который я нашел, был конверт в комоде дедушки, засунутый в конец ящика с черными носками и мячиками для сквоша. На нем было написано: «Моей семье».
Я не посмел вскрыть конверт, потому что это бы выдало мои проделки, но мне и не хотелось его открывать. Он все еще там. Я иногда проверяю, на месте ли он. (Кстати, вот только что снова проверил, всего пару минут назад.) По надписи «Моей семье» я знаю, что ваш дедушка иногда редактирует содержание – меняется ее размер и цвет чернил. Несмотря на то что я не могу исключить возможность, что конверт содержит презервативы, марихуану и порнофотографии или сообщение, гласящее: «Прекрати копаться в моих вещах!» – я всегда чувствовал уверенность в том, что он содержит: несколько сжатых фраз о том, как сильно он любил свою семью, и скрупулезно организованную информацию об оформлении наследства, страховых полисах, банковских счетах, депозитных ячейках, участках на кладбище, донорстве органов и так далее. Таков уж ваш дедушка. В моей жизни было время, когда он дико меня бесил. Ну почему он не мог быть эмоциональнее, не мог лучше выражать свои чувства? Где была та ярость, которая подразумевается конечностью жизни?
Но потом я повзрослел, и у меня появились вы, и теперь я по-другому его понимаю. Ваш дедушка обращался за советом к бухгалтеру, только если боялся, что заплатил не все налоги. Боˊльшую часть жизни он ел красное мясо дважды в день, но после того, как его родители умерли от сердечного приступа, тут же стал вегетарианцем. Вероятно, ваш дедушка написал не меньше сотни неопубликованных писем редактору.
К кому обращены те неопубликованные письма редактору?
Как бы вы назвали записку вроде той, что спрятана в комоде вашего дедушки?
* * *
Через сорок три года после того, как Нил Армстронг совершил посадку на Луну и сказал: «Один маленький шаг для человека…», художник по имени Тревор Паглен запустил в космос сто фотографических изображений. Они были записаны на «ультраархивный диск» и помещены в позолоченную капсулу. Цель художника заключалась в том, чтобы создать изображения, которые будут существовать «так же долго, как солнце, если не дольше». В 2012 году этот диск был запущен на так называемую «устойчивую орбиту» – на высоте 22 236 миль влияние гравитации и центростремительных сил уравновешивается, и, если не вмешаются люди будущего и пришельцы, диск будет вращаться вокруг Земли, пока не останется Земли, вокруг которой можно вращаться.
Паглен выбрал фотографии в диапазоне от фотожурналистики до практической абстракции, от дидактических до импрессионистских: строительство атомной бомбы, сироты, впервые увидевшие море, небо сквозь цветущие ветви, улыбающиеся дети в японском лагере для интернированных времен Второй мировой войны, запуск ракеты, каменная табличка с древними математическими вычислениями.
Мне неизвестно, что Паглен намеревался сказать, отбирая фотографии. Среди них есть фото мозга Троцкого, кадр из «Завоевания планеты обезьян», внутреннее устройство животноводческого комплекса, Ай Вэйвэй, показывающий средний палец Эйфелевой башне, следы динозавров, дальний космос глазом телескопа «Хаббл», строительство плотины Гувера, одуванчик, ночной Токио с высоты птичьего полета. По словам научного ассистента Паглена, Кэти Детуайлер, они категорически не хотят, чтобы их проект «являлся или казался попыткой представить человечество в качестве некой устойчивой и монолитной сущности». Фотографии не производят впечатления попытки установить коммуникацию с еще одной разумной формой жизни. В отличие от «золотой пластинки» Карла Сагана, которая содержала голосовые приветствия на пятидесяти пяти древних и современных языках и музыку разных народов, а также изображения математических и физических уравнений, Солнечной системы и входящих в нее планет, ДНК и строения человеческого тела, они не кажутся попыткой объяснить Землю и ее обитателей. Искусствовед и куратор Жоан Рибас[336] назвал их «космическим посланием в бутылке».
В 1493 году на пути из Нового Света обратно в Испанию корабль Христофора Колумба попал в ужасный североатлантический шторм, и Колумб испугался, что утонет вместе со всей командой. Поэтому он написал королю Фердинанду и королеве Изабелле письмо, в котором описал свои открытия, завернул его в вощеную ткань, запечатал в бочонок и бросил в море. Возможно, этот бочонок до сих пор странствует по океану, подобно пропущенному слову Нила Армстронга, улетевшему в пространство, сосуществуя со всеми другими вещами, которые могли бы случиться, но не случились, и всеми вещами, которые случатся, но еще не случились: выдох моего деда, задувающего свечи на торте в честь своего сорок пятого дня рождения, спертые вздохи пассажиров, смотрящих на то, что было их домом, первый вздох последнего человека.
Эти сто фотографий на земной орбите напоминают мне о тридцати пяти тысячах документов, которые варшавские евреи закопали во времена холокоста, и о семенах, запасенных в хранилищах на случай сельскохозяйственной катастрофы. Но больше всего они напоминают мне заметки в кармане вашего прадедушки – обрывки, которые ничего не заявляют, ничего не объясняют, не задают никаких вопросов. Только спорят.
* * *
Есть много причин, почему мне никогда не стать астронавтом: недостаток физического здоровья, недостаток психического здоровья, невежество в научных вопросах. В первой строчке списка – боязнь летать. Я полностью ее контролирую, но испытываю каждый раз, когда сажусь в самолет. Сейчас она проявляет себя только в качестве скрытой паники во время турбулентности и взлетного ритуала – пока самолет несется по взлетной полосе, я твержу про себя снова и снова: «Продли жизнь… Продли жизнь… Продли жизнь…»
К кому обращено это мое «продли жизнь»? Полагаю, где-то в глубине души я верю, что если бы Бог существовал, и если бы Бог мог меня слышать, и Его можно было бы убедить позаботиться обо мне, этого простого выражения понимания ценности жизни и просьбы ее продлить хватило бы на безопасный полет. Но я не верю в Бога. Или, по крайней мере, не в того Бога, который слушает молитвы, и уж тем более внимает им.
Я не верю, что моя молитва как-то влияет на пилота. Не верю, что она влияет на самолет. Не верю, что она влияет на погоду.
Несясь по взлетной полосе и повторяя: «Продли жизнь… Продли жизнь… Продли жизнь…» – я думаю о своей жизни. Думаю о ней так, как не думаю больше никогда. Эти мысли превращаются в образы. Они не вытравлены в кремнии и не отправлены на устойчивую орбиту, где будут существовать сотни миллионов лет. Они цветут и вянут у меня в мозгу.
Моя молитва влияет на меня самого.
Как назвать такую молитву? Противоположностью предсмертной записки?
В рассказе Фланнери О’Коннор[337] «Хорошего человека найти нелегко» описание одного из персонажей дается одной строкой: «Она была бы хорошей женщиной, если бы нашелся кто-то, кто стрелял бы в нее каждую минуту ее жизни». Если бы я мог провести всю свою жизнь, несясь по взлетной полосе, я бы ценил то, что имею, намного больше, чем сейчас. Но если бы я всю жизнь несся по взлетной полосе, у меня бы никогда не было того, что я ценю, потому что я бы никогда не попал домой.
* * *
Я снова в комнате бабби, хотя ее самой тут больше нет. Час назад приезжали двое сотрудников похоронного бюро, чтобы забрать ее тело. Было так спокойно находиться рядом с ним и так кошмарно видеть, как его упаковывают, несут вниз по лестнице и выносят в переднюю дверь. Воры, укравшие «Мону Лизу», вынесли картину из музея через переднюю дверь, отчего скандальность происшедшего только усилилась. Как можно было такое допустить?
В иудаизме существует траурная традиция под названием kriah, что значит «разрыв». Близкие родственники умершего в знак своего горя отрывают кусок его одежды. Когда бабби вынесли из комнаты, я почувствовал, как рвется ткань, почувствовал, как ее от меня отрезали.
Джулиан с Джереми ждут внизу. И ваши бабушка с дедушкой. Фрэнк тоже внизу. Еще минута, и я спущусь к ним, но мне хочется побыть здесь еще. В последние месяцы жизни бабби не выходила из этой комнаты. Я настолько привык к мысли о том, что это ее последняя комната, что совсем забыл, что когда-то здесь была моя детская спальня. Именно здесь я читал «Над пропастью во ржи», учил гафтару[338], впервые слушал OK Computer[339], изучал свои первые угри, первый раз побрился, читал «Лолиту», готовился к поступлению в университет, тысячу раз репетировал, как приглашу кого-нибудь на школьный бал. С тех пор я забыл всю гафтару до последнего слова, вместе с сюжетом «Над пропастью во ржи», и уже четверть века не разговаривал со своей партнершей по тому школьному балу. Но когда я испытывал все те переживания, они не могли бы иметь для меня большего значения, и я все еще вдыхаю молекулы, которые тогда выдыхал. Мы связаны с самими собой и другими сквозь пространство и время, и поэтому у нас есть обязательства перед самими собой и другими, вне зависимости от расстояний.
Что сказал тот художник, когда запускал на орбиту свои фотографии? Мы были здесь? Мы имели значение?
Никто не усомнился бы, что жизнь бабби имела значение. Она была много чем одарена, но проклята историей – проклята своим мужеством и мудростью, и жизнелюбием – прыгнуть выше своей головы. Когда она делилась воспоминаниями о своей супергеройской жизни с моим классом в еврейской школе, или даже когда рассказывала о ней в уединении своей гостиной, она никогда не говорила от собственного лица, никогда не была просто моей бабушкой, – она воплощала в себе не только человека, но и идею. Мы обнимали ее, потому что любили, но еще и потому, что чувствовали, даже когда были детьми, обязательство перед всем, чего не могли объять наши руки.
Когда бабби чем-то жертвовала, нужда в этом не могла быть более очевидной. Чтобы избежать смерти от рук нацистов, она прошагала пешком больше двадцати пяти тысяч миль, страдала от мороза, болезней и недоедания. И, когда родились ваша бабушка и Джулиан, ни у кого не возникло вопроса, почему она стала вырезать купоны, заворачивать монеты в бумажные свертки и ставить заплаты на их поношенную одежду. Ей нужно было, чтобы у ее детей всегда были дом и здоровье.
Борьба с изменением климата требует совершенно другого героизма, намного менее сурового, чем бежать от армии, творящей геноцид, или не знать, когда твоим детям доведется поесть в следующий раз, но, возможно, такого же тяжкого, потому что в случае с климатом необходимость в жертве неочевидна.
Я вырос в этой комнате, а бабби в ней умерла. Эта комната повидала несколько самых важных семейных драм. Она была нашим домом. Но она не была построена специально для нас. До нас в ней жили другие люди, и после нас тоже будут жить другие. У нас есть обязательства перед этими людьми – даже перед теми, кого еще нет на свете – мы чувствуем их точно так же, как мы с братьями чувствовали обязательства перед тем, что бабби пережила до нашего рождения, и так же, как она чувствовала обязательства перед нами, когда нас еще не было.
У меня в голове только что возник образ, словно я должен был вот-вот взлететь в самолете, а не спуститься по лестнице, чтобы присоединиться к остальным. Образ зыбкий и стойкий, как вздох. Я думаю о том, как мы плавали на узкой лодке по каналу Эри. Вам, парни, было девять и шесть. Прежде чем получить ключ, нам пришлось выслушать двадцатиминутный инструктаж. Помните, как инструктор спросил, умеем ли мы вязать морские узлы? И, не дожидаясь нашего ответа, сказал: «Не можете вязать морские, вяжите простые»? Мне это очень нравилось. Нам всем это очень нравилось. Нам нравилось изучать сборник навигационных карт в спиральном переплете (несмотря на то что канал не предполагал вариантов навигации), и нам нравилось то, каким быстрым казался наш ковчег по сравнению с тем, каким медленным он был на самом деле – помните, сколько бегунов обогнали нас по берегу? Нам нравилось связываться по рации с начальниками шлюзов, к которым мы подплывали, жарить маршмеллоу в пламени горелки, смотреть, как деньги из «Монополии» улетали с ветром, настолько сильным, что мы так и не увидели, как они приземлились, справлять малую нужду с кормы лодки – просто потому, что могли, газовать хилым двигателем – просто потому, что могли, есть растворимый какао-порошок – просто потому, что могли вязать «простые» узлы под горячим дождем. Вы упросили меня разрешить вам спрыгнуть с лодки в воду. Мне пришлось бороться с собственным рефлексом защитить вас от того, что было совершенно безопасно. Я помню, как вы оба парили в воздухе: улыбку Сая, его руки, стиснутые на груди, словно в порыве удержать мгновение, как светлячка. И волосы Саши, его ребра, кулак его правой руки, воздетый вверх в ознаменование… чего? В ознаменование чего? Триумфа над страхом? Унаследованного от предков рефлекса «бей или беги» возрастом старше, чем homo sapiens? Любви к жизни?
book-ads2