Часть 7 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я уложил последний листок в аккуратную стопку и закрыл папку. Теперь можно было кое-что обмозговать. Прежде всего, несколько странно, что человек со столь солидным послужным списком поднялся в независимой Польше так невысоко. Боевик с дореволюционными заслугами, выполнял личные поручения Зюка и Рыдзя, стало быть, был им хорошо известен. «Внес вклад в возрождение польской государственности», а до того «обеспечил успешные акции Боевой организации». С такой биографией мог бы дослужиться если не до генерала, то уж до полковника, служить где-нибудь в Варшаве или Кракове, а не попасть в польскую тьмутаракань рядовым оперативником, да и к юбилею польского государства получить не юбилейную медалюшку, а скажем, орден Возрождения Польши.
Ну, чужая душа – потемки. Возможно, именно такое звание и место службы его вполне устраивали – бывают и такие люди, что у поляков, что у нас. Возможно, здесь своего рода патологическое невезение, в любой армии мира хватает таких служак: исправно тянут лямку без единого взыскания, но так уж судьба оборачивается, что всю жизнь проводят в захолустных гарнизонах. Лермонтовский Максим Максимыч, ага, до седых волос вечный штабс-капитан. Знакомая история.
И с его увольнением абсолютно непонятно. «По состоянию здоровья», но в личном деле нет медицинского заключения, что противоречит и нашим, и польским методам делопроизводства. Когда его арестовали, первым делом, как полагается, отправили на медицинское обследование – и врач заверил, что он ничуть не трухляв здоровьем, что любой наш полевой военкомат поставил бы ему штамп «Годен без ограничений» (конечно, на передовую его вряд ли послали бы, но мало ли занятий во втором эшелоне? Я на военных дорожках встречал немало таких вот крепких мужиков пятидесяти лет, а то и немного поболее).
Тогда почему? Совершенно не верится, что его в очередной раз определили под прикрытием на роль цивильного часовщика. Прежние его поездки под личиной коммерсанта заняли одна две недели, вторая – неполный месяц. Что это за супероперация такая, ради которой «Кропивницкий» просидел бы под личиной больше чем пять с половиной лет? Наконец, если допустить, что таковая операция действительно имела место, никто не стал бы вносить в личное дело запись о мнимом увольнении – к чему доводить секретность до абсурда? И медицинского заключения нет. И не просматривается совершенно никаких прегрешений, за которые могли бы выпереть в отставку. Из личного дела следует: звезд с неба не хватал, но серьезных промахов или упущений по службе на зафиксировано, как и выговоров с занесением. Явно собирались и в третий раз отправить куда-то под прикрытием, но вместо этого через месяц отправили в отставку…
Не стоило ломать над этим голову – были вещи поважнее, имевшие к нашим делам, в отличие от загадочного увольнения, самое что ни на есть прямое отношение…
Почему таинственный аноним представил Барею-Кропивницкого сотрудником дефензивы? Из личного дела недвусмысленно следовало, что Барея к ней никогда не имел ни малейшего отношения. Служил в совершенно другой конторе. Всегда и везде во всем, что касается секретных (и не особенно секретных) служб, присутствует некая строгая иерархия. Офицер «двуйки» еще мог выступать в облике сотрудника дефензивы (как я сам два раза выступал в облике милиционера, один раз в гражданском, второй – в милицейской форме), а вот наоборот никак не могло оказаться, не та субординация в отношениях между двумя сугубо разными службами. И уж безусловно, «двуйка» не стала бы фабриковать личное дело ни в каких таких целях прикрытия…
Несомненно, Радаев имел в виду именно эту несуразность. По роду службы Барея никаких коммунистических подпольщиков «катувать» не мог, его служебные интересы лежали в совершенно другой плоскости. Точно так же, как интересы Кольвейса. Даже если допустить, что Барея стал работать на абвер, былого противника, с Кольвейсом он никак не мог пересечься. Наш аноним – человек крайне осведомленный. Знает и настоящее имя Бареи, и его чин в «двуйке». А ведь ни одна живая душа в Косачах не знала, что мирный часовщик живет под чужой фамилией. Когда я говорил об этом со здешним уполномоченным НКГБ, он был не на шутку удивлен, что под самым носом у него, как он выразился, произрастал такой гриб-боровик, точнее, бареевик». А ведь работник был толковый, возглавлял здешний отдел НКВД с сентября тридцать девятого и до войны, всю войну был в партизанском отряде по своей линии…
Мало того, аноним откуда-то знал, что Кольвейс служил именно в абвере – что далеко не каждый немецкий офицер знал. Личным, казенно говоря, наблюдением он бы ни за что этого не определил: абверовцы носили общевойсковую форму «фельдграу» без каких бы то ни было отличительных знаков. И фамилию знал. Так что налицо явное противоречие: с одной стороны, аноним знал то, чего не знал обычный немец и уж тем более обычный обыватель, с другой – приписал Барее несуществующие грехи. Ошибся или поступил так умышленно? А если умышленно, то зачем?
Не было пока что ответов, и не следовало ломать над ними голову, приходилось, как иногда бывает, плыть по течению. И что больше всего злит, лежащая передо мной папка ни на шаг не приближает меня к Кольвейсу. Ладно, я теперь совершенно точно знаю, кто такой Барея. И какая от этого польза для дела? Ни малейшей…
Каждый оперативник прекрасно помнит свое первое самостоятельное дело – и многие со мной согласятся, что это как первая женщина или первая награда. В начале октября моим первым как раз и стал майор из дефензивы – вот тот действительно пытал, издевался и насиловал. Передо мной лежало его личное дело, имелись показания доброй дюжины свидетелей – и едва этот жирный боров понял, что его хвост засунули в мясорубку и сейчас, не особенно и торопясь, прокрутят ручку на пару оборотов, запел, как соловушка, так что победа, признаться, мне досталась легко. (Ну, расстреляли, конечно, по приговору, а что с этим скотом еще делать было?)
С Бареей все обстоит совершенно иначе. Мне попросту нечем его прижать, не на чем вести психологические игры. Репрессировать не за что. Его дореволюционная деятельность говорит скорее в его пользу – боролся с царизмом, без дураков, пусть и под другими знаменами. Участие в советско-польской войне само по себе не компромат. Как и то, чем он занимался в «двуйке»: мы сами точно так же гоняемся за оуновцами и абверовцами. Безусловно, он крайне заинтересует наших «смежников»: хотя Барея и десять лет как в отставке, наверняка многое из того, что он знает, ничуть не протухло, не устарело. Его постараются вывернуть до донышка, причем у него есть все шансы при хорошем поведении выйти на свободу. Или попасть в Войско Польское, где его опыт может пригодиться. Он будет далеко не первый такой и определенно не последний. «Смежники» примут его с превеликим энтузиазмом, но вот мне-то что делать? Посмотрит на меня Барея ясным незамутненным взором невинного младенца, скажет, что никакого Кольвейса не знает и в жизни не видел, а на абвер никогда не работал, и что я ему предъявлю? Только законченный дурак в такой ситуации станет стучать кулаком по столу и орать что-нибудь вроде: «Сознавайся, вражина, нам все известно!» Барея на такую дурь не поведется. При всей своей невезучести он был когда-то твердым профессионалом. И царские жандармы его так и не разоблачили, и оуновцы не вычислили и не пристрелили (а ведь такое порой бывало, до войны они убили не просто офицера, а польского министра внутренних дел Перацкого), и абверовцы дважды лопухнулись, когда он к ним два раза приезжал в виде безобидного коммерсанта. Быстро поймет, что у меня ничего на него нет, и что мне останется? Как в школе, уныло стоять в углу и ковырять стенку – да и то если учитель не заметит и не одернет…
В конце концов я пошел по пути наименьшего сопротивления – позвонил Радаеву, может ли он сейчас выслушать мой доклад, и, узнав, что может, взял папку под мышку и отправился к нему, невольно бросив взгляд на починенные Бареей часы. Они шли исправно, массивный маятник прилежно ходил взад-вперед: клятый Барея и в мирном своем ремесле был мастером…
Сначала веселая, а после – ничуть
Делать вечером оказалось решительно нечего – с Бареей я собирался побеседовать завтра (в потаенной надежде, что к завтрашнему дню всплывет что-то новое, хотя прекрасно понимал, что убаюкиваю себя пустышкой, как ребенок). А загадочный абверовский обер-лейтенант (эти слова следовало бы взять в кавычки) еще не приехал. В конце концов я решил, высокопарно выражаясь, приобщиться к прекрасному, благо удобный случай подвернулся. И мы с Петрушей, как всегда, сообщив дежурному, где нас в случае чего искать, отправились в театр, впервые за все время пребывания здесь, раньше было не до того. Всё лучше, чем сидеть в четырех стенах при полном отсутствии следа и ниточки…
Помпезное было здание, опять-таки построенное при Николае Первом во времена безвозвратно сгинувшего процветания, – очень похожее фасадом на Большой театр в Москве, с колоннами и портиком. Зрительный зал человек на пятьсот, сцена, где запросто могли поместиться с полроты хористов, громадный занавес из тяжелого бархата, великолепная акустика. Пожалуй, не во всяком областном центре такая хоромина сыщется, скорее уж подходит столице союзной республики, а не нынешнему захолустному райцентру.
Афиши расклеили за три дня до концерта. «Ирина Шавельская – романсы и песни русских и советских композиторов. Михаил Баратов – рояль, аккордеон. Григорий Лейзер – скрипка». Никогда не слышал таких фамилий, явно не народные артисты и не заслуженные – ну да дареному коню в зубы не смотрят, не знаю, как там обстояло с горожанами, а военнослужащим билеты выдавали бесплатно.
Места нам с Петрушей достались в восьмом ряду. Обошлось без конферансье, просто свет медленно пригас, и тяжелый занавес стал короткими рывками раздвигаться. Там и сям зааплодировали, мы тоже культурно похлопали, чтобы не отрываться от коллектива. На ярко освещенной сцене стояли трое, и я их мимолетно пожалел: на огромной сцене они казались заблудившимися в музейном зале детишками. А они ничего, держались без всякой скованности. Тоже профессионалы, ага…
Ирина Шавельская оказалась довольно красивой блондинкой в концертном платье до пола, с модной прической – то есть модной на начало войны, потом-то было не до женских мод что в одежде, что в прическах. Ее музыканты были совершенно неинтересными: просто двое мужчин непризывного возраста, один седоватый, второй лысоватый, без особых примет и, что характерно, без фраков, в обычных костюмчиках, разве что с белыми рубашками и «бабочками».
Заиграли скрипка и рояль – на мой непросвещенный взгляд, вполне недурно. Но сосед слева, знакомый капитан Ланин из разведотдела полка, шепнул то ли мне, то ли самому себе: «Рояль чуточку недонастроен». А уж ему с горы виднее, он перед самой войной окончил консерваторию.
Ирина запела приятным низким голосом («Контральто» – так же непонятно в чей адрес шепнул Ланин).
В серьезной музыке я не силен и никогда ею не увлекался – еще в училище крепко полюбил оперетту и джаз. Но все же культурки у меня хватало, чтобы опознать классические романсы «Средь шумного бала, случайно…», «Отвори потихоньку калитку» и иже с ними. Только раз, когда зазвучал романс, совершенно мне неизвестный, я вопросительно покосился на Ланина. Он это заметил и шепнул, не оборачиваясь: «Ария Маргариты, Гуно». М-да, что называется, разобъяснил толково… Но голос у Ирины был приятный.
Не скажу, чтобы я заскучал, но и удовольствия не получил никакого – очень уж не мое это было. Можете считать меня малокультурным, но я крепко подозреваю, что большинство сидевших в зале испытывали те же чувства. И все же это был театр, символ чего-то уютного, покойного, мирного времени, которое неизвестно когда наступит и неизвестно, наступит ли вообще персонально для меня – на войне не следует падать духом, но и лучиться дурным оптимизмом не стоит. В конце концов, последний раз в настоящем театре я был в Минске вечером двадцать первого июня сорок первого года, давали «Баядерку». Я на нее пошел третий раз за четыре дня, и дело не в любви к оперетте – была там одна молодая актриса, ничего у нас еще не случилось, но что-то определенно намечалось, пусть и не особенно серьезное, но и не совершенно легковесное. Вручил букет, решили погулять по городу до рассвета, а на рассвете и полыхнуло. В полдень я уже мчал на полуторке с тремя бойцами на запад со строжайшим приказом живым или мертвым вывезти бумаги особого отдела танкового корпуса. И никогда больше не видел Лесю, и не знаю, что с ней сталось, и до сих пор не знаю, что с ней…
Я опомнился, услышав не овацию, но довольно бурные аплодисменты – ага, кончилось первое отделение. Оказывается, далеко можно уплыть мыслями под классические романсы – я ведь начал уже было вспоминать, как ухитрился все же через четыре дня не попасть в окружение и вернуться к начальству со всеми бумагами. Это было ох как трудненько. Ну, посмотрим, чем нас порадует второе отделение – не зря же обещали аккордеон, и тот, что играл на рояле, ушел вслед за певицей, а скрипач остался не сцене.
«Роялист» (почему бы его так не назвать по аналогии с пианистом?) вернулся первым, а вскоре появилась и певица, и я ее не сразу узнал. Совсем другой человек: в модном на день начала войны пестром крепдешиновом платьице, а главное, все моментально стало другим – походка, пластика, озорная белозубая улыбка, словом, образ, ничуть не вязавшийся с только что отзвучавшими классическими романсами и строгим концертным платьем. Задорная девчонка с соседнего двора, в которую все мальчишки тайно влюблены, а она их в упор не видит, бегает уже на взрослую танцплощадку, и вечерами оттуда ее провожает молоденький военный летчик в роскошной довоенной форме: синий китель с галстуком и сверкающими петлицами, пилотка набекрень…
Бывший «роялист» вышел с большим шикарным аккордеоном, определенно заграничным, и они заиграли мелодию, которую до войны знал и стар, и млад – песня «Для меня ты хороша». Вот только с сорок первого на эту мелодию пели другие слова – которые опять-таки знал и стар, и млад.
Ну конечно, а как же иначе? Подбоченясь обеими руками, лихо выкаблучивая стройными ножками, сверкая улыбкой, Ирина Шавельская задорно пела знакомое здесь всем и каждому (кроме горожан, слышавших песню впервые):
Барон фон дер Пшик
забыл про русский штык —
а штык бить баронов не отвык.
И бравый фон дер Пшик
попал на русский штык,
не русский, а немецкий вышел пшик.
Вот теперь равнодушных и скучающих не стало.
Мундир без хлястика,
разбита свастика,
а ну-ка влазьте-ка
на русский штык!
Барон фон дер Пшик,
ну где твой прежний шик?
Остался от барона только пшик!
Вот тут грянуло! Не овация, но посильнее на несколько баллов, чем те аплодисменты, которыми проводили первое отделение. Офицеры из первого ряда бросили на сцену несколько букетов, а сидевший передо мной майор с узкими серебряными погонами медслужбы, видимо, особенно культурный, даже аплодируя, выкрикнул:
– Бис!
Боюсь, большинство присутствующих его попросту не поняли, призыв остался одиноким, и никакого бисирования не последовало (Ланин иронично покривил губы), музыканты заиграли новую мелодию, которую моментально узнал и я, и все наши, наверняка и кто-то из горожан – песня «В далекий край товарищ улетает» из знаменитого довоенного фильма «Истребители», после освобождения в тридцать девятом сюда завезли немало лучших советских фильмов, и многие местные за два неполных года успели их посмотреть.
Пройдет товарищ все бои и войны,
не зная сна, не зная тишины,
любимый город может спать спокойно
и видеть сны…
Резко, громко распахнулась одна из четырех дверей в зал, и властный командирский голос распорядился:
– Минуту внимания!
Замолчала певица, застыв в чуточку нелепой позе, пискнув, замолчала скрипка, умолк шикарный аккордеон. Тот же голос распорядился:
– Капитан Чугунцов, на выход!
Не теряя время, не раздумывая, вскочил и стал пробираться к выходу. Никакого удивления на лицах военных в моем ряду не было: самое обычное дело, когда офицеров вот так вызывают из театра, кино или другого общественного места. Это и в мирное время вовсю практиковалось в городах, где стояли наши гарнизоны. Краем глаза я подметил, что и троица на сцене не выглядит удивленной: ну, надо полагать, не впервые во фронтовой концертной бригаде, привыкли.
Я вышел и прикрыл за собой дверь. В зале вновь зазвучали скрипка, аккордеон и приятный голос певицы, именовавшийся на музыкальной фене «контральто». Незнакомый старший лейтенант с красной повязкой, на которой значилось «Дежурный», козырнул с ухваткой старого служаки:
– Капитан Чугунцов? Старший лейтенант Бадалов, дежурный по театру. Только что звонил ваш дежурный. Подполковник Радаев приказал немедленно явиться к нему.
Он смотрел без малейшего любопытства – ничего нового или интересного, дело совершенно житейское. Я кивнул ему, надел фуражку и быстро пошел к выходу. Не испытывал ни малейшего сожаления от того, что поход за прекрасным был прерван столь неожиданно. Наоборот, испытал радостное охотничье возбуждение. Этот вызов в восемь часов вечера мог означать только одно: дело каким-то образом сдвинулось с мертвой точки. Не случайно Радаев вызвал только меня, а Петруша остался повышать культурный уровень…
Вскоре оказалось, что я прежестоко ошибся, никакого шага вперед, даже крохотного шажка. С точностью до наоборот, прибавилось тягостных неприятностей.
Подполковник Радаев, как всегда, говорил бесстрастно, без тени эмоций на непроницаемом лице.
Примерно около пятнадцати ноль-ноль (точное время никто не зафиксировал) в двух километрах от северной околицы Косачей по лесной дороге проезжал «студер» с пехотинцами. На обочине они увидели «Виллис» с поднятым капотом, и рядом – неподвижно лежащего ничком человека в форме советского офицера. Первое, о чем братья-славяне подумали – банда! Края наши были тихие, «дубравники», аковцы и прочая сволочь не докучали, но иногда все же забредали и они, и немцы-окруженцы, и ховавшиеся по лесам полицаи и прочие немецкие пособники. Поэтому «царица полей» в количестве взвода полного состава с лейтенантом во главе отреагировала соответственно: выскочили из кузова, залегли по обе стороны грузовика, приготовили имевшийся у них ручник, готовые чесануть по лесу из всех стволов. Однако ползли минуты, а в лесу не замечалось ни малейшего шевеления, да и птицы, быстро определил воевавший не первый год лейтенант, там и сям верещали, как непуганые.
Встали, подошли к лежащему, как явствовало из погон и кантов, старшему лейтенанту-пехотинцу. Перевернули на спину и, люди бывалые, моментально определили, что он мертв, начал уже коченеть. Ни огнестрельного ранения, ни следов от раны, причиненной холодным оружием. Осмотревшись, пришли к выводу, что никто на него не нападал. Нападавшие непременно забрали бы оружие и документы, но в машине лежали «шмайсер» и пара «лимонок», пистолет остался в кобуре, а в карманах гимнастерки – серебряный немецкий портсигар, фотография какого-то типа и офицерское удостоверение личности – старший лейтенант Ерохин, командир разведвзвода отдельного разведбата нашего полка…
Они там не задержались – а зачем? Положили тело в кузов, туда же определили автомат и гранаты и покатили в Косачи. «Виллис» оставили на месте – они бы и его взяли, говорил лейтенант, но никто у него, в том числе и он сам, не умел водить машину…
book-ads2