Часть 4 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Одним словом, Кропивницкий валялся на нарах и лопал пирог с капустой, а я ждал у моря погоды…
Теперь – сошахматист (употреблю это словечко собственной выдумки по аналогии с «собутыльником») Кропивницкого Липиньский. Вот с этим обстояло где-то гораздо проще, а где-то – и сложнее…
Касаемо Кропивницкого, были основания выдвинуть недоказуемую пока что версию, что он безбожно врет, что он необязательно Ромуальд Барея, но до тридцать четвертого года носил другую фамилию, да и биография, не исключено, была чуточку другой (хотя в том, что он настоящий, без дураков, часовой мастер, сомнений не было). Под этой другой фамилией он, вполне могло оказаться, как раз и наворотил что-то, вызвавшее бы наш самый пристальный интерес, а потому никакого пожара не было, и он сам уничтожил все документы и прочие бумаги, где эта фамилия стояла. Хватало прецедентов.
Вот уж кто казался прозрачным, как чисто вымытый хрустальный бокал!
Самый что ни на есть коренной житель Косачей, которого здесь, как говорится, знала каждая собака. Здесь родился (отец русский, мать полька, крещен в православии, та же ситуация, что у генерала Деникина – ни в какой степени не компромат). Здесь окончил гимназию, после чего два года учился в медицинском училище в Минске, где в пятом году (он с восемьдесят шестого) получил диплом фармацевта. Если не считать этих двух лет, все остальное время он прожил в Косачах, очень редко выезжая в воеводство исключительно по служебным делам. Ну что ж, бывают такие домоседы…
Вполне возможно, ему как раз нравилось сонное царство наподобие Косачей. А это, как мне рассказали, было натуральнейшее сонное царство. Бурные события девятьсот пятого года городишко обошли стороной – разве что однажды кто-то застрелил полицейского пристава, но не было ни малейших доказательств, что это сделали революционеры, могли постараться и уголовники, водившиеся и в сонном царстве. В семнадцатом году вдоволь помитинговали солдаты расквартированного в Косачах пехотного полка, но в противоположность тому, как это бывало в других местах, обошлось без погромов и беспорядков, если не считать того, что со склада пивного заводика (существовавшего уже тогда) солдатики унесли все запасы пива (конечно, забесплатно). В восемнадцатом заскочила банда какого-то батьки (которых тогда было как блох на Барбоске), но особенно покуролесить не успела, разве что выгребла из аптеки весь спирт – времена стояли относительно вегетарианские, пружина зверств еще не раскрутилась на всю катушку, да и банду уже через два дня вышиб из Косачей красный отряд.
В двадцатом (и до тридцать девятого) эти места попали «под пана». Вот тут притеснения обозначились: как и в других местах, новые хозяева здесь поселили так называемых осадников, крепких кулаков, чистокровных ляхов, свою опору на «кресах всходних». И чтобы обустроить им этакие латифундии, отобрали у здешних крестьян больше половины пахотной земли (которой здесь и так было мало) – конечно, как легко догадаться, зная повадки панов, лучшую ее часть. Ну что же, когда пришли наши, крестьяне, не дожидаясь указаний сверху, восстановили справедливость…
В оккупацию Косачи, если судить по общебелорусским меркам, пострадали прямо-таки микроскопически. В Белоруссии немцы (в компании своих цепных псов, украинских и эстонских полицейских батальонов) лютовали вовсю. Уже после войны подсчитали – погиб каждый четвертый белорус. Но здесь все было иначе. Немцы, сволочи кровавые, кое-где на оккупированной территории вели очень хитрую политику. В Брянской области создали даже целый район, пышно поименованный «Локотской республикой». Всю власть, и военную, и гражданскую, отдали своим местным прихвостням (за которыми, конечно, зорко наблюдали издали). И это была вовсе не оперетка – «армия» в несколько тысяч человек с несколькими танками и броневиками, воевавшая с партизанами, «свобода частной инициативы», полдюжины «независимых газет» и тому подобные недетские игры.
Примерно так было и в Косачах, где немцы создали этакую витрину – «вольный город», управлявшийся «настрадавшимися под большевистским игом белорусами». Рулила жизнью города и окрестных деревень городская управа, где ни одного немца не имелось, но при этом немцы в штатском и разнообразных мундирах обитали тут же, вот только «дружеские советы» своим шестеркам давали с глазу на глаз, за закрытыми дверями, а не на публике. Выходили три газеты на белорусском, работала аптека, начальная школа, больничка, даже городской театр и кинотеатр. Танков и броневиков на вооружении у здешних полицаев не было, и было их не несколько тысяч, а человек триста, но немецкие части, в отличие от «Локотской республики», здесь стояли. А чтобы создать видимость «братства по оружию», по улицам шлялись смешанные патрули: на парочку фельджандармов – два-три «дубравника».
Не было и особого террора. За все время оккупации немцы публично повесили, расстреляли и увезли в неизвестном направлении лишь сто тридцать с лишним человек – при населении городка тысячи в три (близких родственников партизан, пойманных партизанских связных, советских активистов). Причем и арестовывали, и вешали не сами немцы, а «бобики».
Иногда наезжали штатские немцы с киноаппаратами и фотокамерами. Снимали городской рынок, действующие церкви, идущих в театр горожан, а потом в немецких газетах появлялись трескучие репортажи о процветании «вольного города»…
И уполномоченный НКГБ, и те двое бывших партизан, досадливо морщась, говорили мне с глазу на глаз, что такая немецкая политика определенную роль сыграла. Не было здесь той ненависти к немцам, что пылала в других местах, где оккупанты отметились массовыми расстрелами мирных жителей и пожарищами. Здесь от немцев не видели лютости, а что творится в других местах, горожане знали плохо, к тому же следовало учесть местную специфику – при советской власти Косачи с окрестностями жили всего-то два неполных года. Даже все выходки «квакиных» на них самих и списывали («такие уж разгульные хлопцы»), как-то упуская из виду, что это немцы их сделали безнаказанными. Эта особенность местного сознания повлияла и на подпольно-партизанское движение – и в подполье, и в действовавшем в здешних местах партизанском отряде «Великий октябрь» очень мало, по сравнению с другими районами, было местных уроженцев – в основном жители изначально советской Белоруссии…
Я так подробно рассказываю об истории Косачей, чтобы пояснить, в каких непростых условиях приходилось работать, очень часто учитывать местную специфику. В освобожденных от немцев районах Советской России и Советской Белоруссии было, что греха таить, гораздо легче. Черт, мне иногда казалось, что я оказался за границей, хотя люди говорят на том же языке. Впрочем, нечто похожее я испытывал и осенью тридцать девятого. Мы тогда действовали километрах в ста севернее Косачей, но все равно порой ощущения были те же самые, в точности…
Теперь о Липиньском. В некоторых отношениях с ним было гораздо проще – в отличие от Кропивницкого, вся его жизнь прослеживалась четко, словно под рентгеном. В девятьсот пятом стал работать в здешней аптеке провизором, а через девять лет стал заведующим, на каковом посту и оставался при всех сменявших друг друга властях, вплоть до сегодняшнего дня. Абсолютно аполитичный человек. С немцами сотрудничал исключительно в рамках своей должности, в сорок втором году вежливо, но решительно отказался, когда ему предложили стать в управе, по нашим меркам, начальником райздравотдела. Сказал, что ни малейших способностей к административной работе не чувствует и не сможет наладить дело должным образом (возможно, это была и не отговорка, от аналогичных предложений он отказывался и при поляках, и после прихода наших).
Классический старый кавалер[19], как выражаются поляки. Женат никогда не был, в связях с женщинами не замечен (впрочем, с мужчинами тоже). Один из информаторов НКГБ, ровесник фармацевта, упоминал, что у него еще до революции была какая-то сердечная драма, вроде бы девушка, в которую он был безумно влюблен, предпочла ему другого, вот Липиньский и остался вечным холостяком. Разрабатывать эту линию никто не стал – к чему? Очень редко, но такое случается не только в романах, но и в жизни…
Никаких компрматериалов, позволивших бы зачислить его в немецкие пособники. Даже наоборот. Постоянных связей с подпольем не поддерживал, но в сорок третьем неделю прятал у себя легко раненного партизанского связного, что было делом смертельно опасным. И не выдал, парень и сейчас жив, после освобождения приходил Липиньского благодарить.
Я промолчал, но потом с ноткой здорового цинизма подумал, что сам по себе этот факт еще ничего не доказывает. Во-первых, гитлеровцы могли оформить все так, чтобы на Липиньского не пала и тень подозрения – скажем, устроить повальный обыск всех домов на той улочке. Правда, они этого не сделали. Во-вторых… У тайной войны свои законы. По большому счету, обычный партизанский связной – не велика добыча. Могли и посмотреть на него сквозь пальцы – подобное практиковали порой и немцы, и мы, чтобы агент заслужил больше доверия…
Жил через два дома от аптеки в пятикомнатной квартире, оставшейся от родителей, где наверняка будет обитать и дальше: это в Советской России его быстренько уплотнили бы, а здесь своя специфика, попросту не было достаточного количества людей, нуждавшихся бы в улучшении жилищных условий (Косачи лежали в стороне от больших дорог, и гражданских беженцев здесь практически не было).
Много лет его хозяйство вела, по-нашему говоря, домработница, а по-здешнему экономка. Как водится, насчет нее и аптекаря лениво сплетничали, но толком никто ничего не знал. Месяца за полтора до освобождения она умерла от какой-то тяжелой болезни, однако Липиньский прожил в одиночестве недолго: то ли в последние дни перед уходом немцев, то ли через несколько дней после нашего прихода у него поселилась девчонка Оксана, шестнадцати лет, родственница, вроде бы дочка его двоюродного брата, приехавшая откуда-то издалека, кажется, из Гродно. Она с разрешения облздравотдела стала временно работать продавщицей в аптеке. Немцы аптеку не закрыли, но отправили на все четыре стороны и провизора (умер в сорок втором), и продавщицу (уехала к родичам в деревню и пока что не вернулась, оставив «на хозяйстве» одного Липиньского. Вообще аптеку они снабжали очень скудно, самыми дешевыми и простыми лекарствами и медикаментами вроде порошков от головной боли, йода и скверной ваты. Вновь организованный облздравотдел снабдил аптеку лекарствами по довоенным меркам (насколько удалось в военное время) и собирался восстановить довоенный штат. Конечно, этой Оксане следовало бы не за аптечным прилавком стоять, а учиться, но со здешней школой пока что обстояло не лучшим образом: директор и оба преподавателя сбежали с немцами (некоторые говорили, что их угнали насильно, как порой немцы с мирным населением поступали), новых пока что не было, и школа не работала…
Итог? Итог печальный: мы в тупике. У нас ничего нет на Липиньского, если не считать анонимки. Нет смысла не то что его арестовывать, но и устраивать у него обыск – а если не найдем ровным счетом ничего компрометирующего?
Кое-что отдаленно напоминавшее оперативно-разыскные мероприятия, я все же предпринял – оба раза у объектов это не должно было вызвать ни малейших подозрений. Сначала зашел днем в аптеку, купил пузырек йода и немного поболтал с откровенно скучавшей Оксаной (я там оказался единственным клиентом). Что же, красивая черноволосая девушка, выглядевшая на пару лет старше своих шестнадцати (разумеется, ее точного возраста мне по роли знать не полагалось). С девушками никогда ничего не известно, но у меня осталось впечатление, что кое в каких областях взрослой жизни она, как бы получше выразиться, ориентируется неплохо. Откровенно со мной кокетничала – нельзя сказать, чтобы вульгарно, но с ухватками вполне взрослой девушки. И кажется, была чуточку разочарована, когда я откланялся, не назначив ей свидания. Ну да, снова местная специфика. Те шмары, что добровольно и по-взрослому путались с «квакиными» на их «явочных квартирах», тоже были годочков шестнадцати-семнадцати – это потом, на допросах (мы допрашивали тех, кто имел хоть малейшее касательство к абверовской школе и никак не могли обойти вниманием этих малолетних шлюшек), они распускали слезы и сопли, строили из себя этаких невинных первоклассниц, хотя там пробы ставить было некуда…
Подставить ей Петрушу, чтобы назначил свидание, порасспросил о том о сем? Парень видный, обаятельный, язык подвешен, к красивым девушкам дышит неровно. А смысл? Не тот случай. Не может же он у нее спросить: «Оксаночка, а что, твой дядюшка, часом, не работал ли немецким стукачом?» Идиотство было бы форменное. Рассуждая рационально, откуда ей о таком знать? Первый раз в Косачах она появилась только после освобождения, да и кто бы стал признаваться юной родственнице «А знаешь, Оксаночка, я при немцах с абверовцами путался»?
Назавтра, после того как доложили, что Липиньский (тоже чертовски педантичный, с устоявшимися привычками и маршрутами) вернулся домой после закрытия аптеки, я к нему на квартиру и отправился. Когда дверь открыла Оксана, разыграл удивление, и, смею думать, небездарно, кое-какой опыт лицедейства имелся, не всегда мы устраивали с клиентами лихие перестрелки, порой приходилось и актерствовать.
Легенда была железная: я – офицер комендатуры, и начальство мне поручило узнать, не нуждается ли в чем-либо аптека. Как я и рассчитывал, Липиньский документов спрашивать не стал (хотя у меня, кроме смершевского, имелось и другое удостоверение, где я значился просто офицером такой-то дивизии без указания конкретного места службы).
Липиньский сказал то, что я и без него знал – обо всем уже позаботился облздравотдел. И пригласил попить чаю. Я не отказался. Чай, конечно, был жиденький, но дареному коню в зубы не смотрят.
Немного поболтали о всяких пустяках. Я его не стал наводить на какие-то конкретные темы – кто бы подсказал, на которые следовало наводить? Не мог же я спросить в лоб: «Пан аптекарь, а как у вас при оккупации обстояло с потаенной работой на немцев?» Такого и зеленый стажер не допустит. И о Кропивницком расспрашивать не мог: откуда офицеру комендатуры вообще знать, что они с часовщиком много лет приятельствовали?
Оксана при нашей беседе не присутствовала, только принесла чай с самодельными местными конфетами, продававшимися на том же городском рынке (дрянь, конечно, но вряд ли ими отравишься). Несомненно, аптекарь жил бедновато, в отличие от приятеля-часовщика не имел возможности копить золотишко и даже серебришко. Иные аптекари на неоккупированной территории как раз ухитрялись, скажем так, обеспечить себе побочный приработок, но у Липиньского, даже если подумать о нем плохо, попросту не было таких лекарств, которые он мог бы втридорога сбывать из-под полы.
В присутствии дядюшки (неважно, родной он или двоюродный) Оксана со мной не кокетничала, но послала из-за его спины определенно женский взгляд – положительно торопилась жить девочка…
Как и с Кропивницким, я этот визит предпринял, чтобы лично составить об аптекаре некоторое впечатление. Что ж, составил. Интересное осталось впечатление. Вроде бы с ним все было в порядке: спокойный, словоохотливый, не чувствующий за собой никакой вины перед новой властью человек. И все же в нем – я не мог ошибиться – чувствовалась некоторая внутренняя напряженность, некая зажатость. Вот так с ходу при коротком разговоре о пустяках я ни за что не мог определить, чем она вызвана. Затаенный страх? Не исключено. Но в чем причина? Вообще-то я не впервые сталкивался с этим у местных – и у тех, кто не знал за собой ровным счетом никакой вины, при общении с советским офицером как раз и проявлялись напряженность, зажатость, легонький беспричинный страх. Трижды за последние пять лет здесь менялась власть, причем самым решительным образом: наши, немцы, снова наши. И перемены в обычном жизненном укладе всякий раз получались крайне серьезными. Начнешь тут бояться всего на свете…
Вот и всё. Я аккуратно завязал тощую папку с надписью «УЧИТЕЛЬ» и убрал ее в сейф. Не было смысла перечитывать все в двадцатый раз, а думать и ломать голову пока совершенно не над чем. Так что я с четверть часа сидел за пустым столом, лениво курил и смотрел от нечего делать, как размеренно ходил за стеклом громадный маятник – привет от Кропивницкого…
Потом дверь открылась, и вошел Петруша – не то чтобы с азартом на лице, но с несомненным оживлением, наблюдавшимся у него впервые за все время с тех пор, как нас бросили на это дело. Правда, руки у него были пустые – значит обещанные материалы еще не пришли, тут что-то другое…
Называл я его так, уменьшительным имечком, вовсе не оттого, что усматривал в нем нечто детское. Ничего в нем не было детского – здоровенный парень, двадцать четыре года, на фронте с февраля сорок второго, до ранения командир взвода полковой разведки, три ордена и три медали. Ничего детского. Просто так уж получилось, что он как две капли воды походил на Петрушу Гринева с иллюстрации к довоенному изданию «Капитанской дочки» из нашей училищной библиотеки. Вот я и прозвал его Петрушей и объяснил почему. Он все понял и не обижался.
Это его оживление внушало определенные надежды, что сдвинулось что-то с мертвой точки, и я спросил:
– Есть новости, Петруша?
– По нашему делу – ничего. Тут другое. Товарищ подполковник велел немедленно выехать в Косачи.
– Ага, – сказал я. – Проявлю-ка я нечеловеческую проницательность. Коли уж мы и так в Косачах, речь идет не о городе, а именно что о палаце?
– Ну да, – сказал Петруша, ничуть не пораженный моей «нечеловеческой проницательностью» – это было все равно что сложить два и два, – «Виллис» я уже подогнал ко входу.
– Случилось что-то?
– Представления не имею, и подполковник не знает. Капитан Седых звонил дежурному. Сказал, у них там безусловно не ЧП, но какое-то происшествие случилось. А поскольку мы…
Он не договорил, пожал плечами, но я его прекрасно понял. Поскольку рота из отдельного разведбата, временным командиром которого и был Федя Седых (и, по достоверной информации, вот-вот будет утвержден командиром полноправным), занималась там кое-чем, как раз и связанным с делом «Учитель», кому, как не нам, выезжать на происшествие. Вот только что могло стрястись в этой сонной глуши? Ладно, что бы ни стряслось, лучше ехать на происшествие, чем сидеть в кабинете и тупо смотреть на маятник…
Я встал, убрал в левый нагрудный карман гимнастерки сигареты с зажигалкой и снял с крючка фуражку с вошедшим недавно в моду длинным козырьком. «Шмайсер» с другого крючка забирать не стал – спокойные были места, да и ехать от городской окраины километра два, не забираясь в чащобу. Настоящая чащоба начинается километрах в десяти от городской околицы.
Ночные гости
С тех пор как я впервые приехал в Косачи, город на меня производил странное впечатление, ничуть не ослабевшее за прожитый здесь месяц.
Город был несоразмерный его жителям. Если подыскивать подходящее сравнение, больше всего он напоминал малолетнего карапузика, напялившего взрослую солдатскую каску.
Очень многие дома и жилые, и разнообразные склады, и объекты культуры вроде театра, гостиниц и ресторанов были порой не просто большими, громадными, никак не подходившими к нынешним Косачам с тысячами тремя жителей. Трехэтажное здание бывшей городской управы с колоннами, башенками и вычурными балконами подошло бы даже не областному центру – столице немаленькой республики. И так далее. Причем построено все было на века, из отличного кирпича и хорошего камня, так что даже те дома, что не один десяток лет простояли пустыми (были и такие), вовсе не выглядели тронутыми разрушением, хотя часто стекол в окнах не было, а крыши прохудились.
И снова – специфика Косачей. После последнего раздела Польши и присоединения этих земель к Российской империи именно через Косачи проходил большой тракт Варшава – Санкт-Петербург, по которому туда и оттуда возили превеликое множество разнообразных товаров и пролегал путь перевозки пассажиров и почты. Так что город, даже не уездный, был крупным торговым центром с большой ежегодной ярмаркой, и в пору расцвета здесь обитало вдесятеро больше народу, тысяч тридцать.
Потом процветание обрушилось. Через несколько лет после освобождения крестьян проложили железную дорогу Варшава – Санкт-Петербург, до сих пор пролегавшую километрах в пятидесяти севернее. Возить по ней товары оказалось и быстрее, и дешевле, туда же отхлынули и путешественники, туда перебралась почта. В какие-то несколько лет город опустился до нынешнего своего убогого состояния…
Что интересно, мой добрый приятель Федя Седых увиденному нисколько не удивился. Оказалось, у них в Красноярском крае когда-то имела место быть схожая картина. В нескольких километрах севернее Красноярска лежал город Енисейск, и через него когда-то проходил главный тракт из Европейской части России. Переместившийся позже южнее, стал проходить через Красноярск, но все равно до самой революции губерния именовалась не Красноярской, а Енисейской. Федя говорил, что видел в Енисейске совершенно ту же картину: множество построенных на века большущих зданий, частично заброшенных. Захолустный райцентр и не более того…
Точно так же обстояло и с Церковной площадью, мимо которой мы как раз проезжали: не вплотную друг к другу, но в прямой видимости вздымались горделиво православный храм, католический костел и лютеранская церковь – опять-таки возведенные с нешуточным размахом. Православных и католиков в Косачах хватало до сих пор, так что оба храма работали (с приходом наших никто их не стал закрывать, не та была политика в отношении церкви), а вот лютеранскую кирху закрыли еще в начале века, когда лютеран практически и не осталось…
За городом Петруша прибавил газу, вскоре свернул с дороги с оживленным движением на узкую проселочную, где не попалось ни встречных, ни попутных машин, не было ни единого человека. Вокруг была, конечно, не чащоба, но с обеих сторон к дороге вплотную подступали сосны и ели с редкими вкраплениями берез. Свежесть, запахи хвои, спокойная тишина… В таких местах плохо верится, что где-то не так уж далеко гремит война.
– Остановишь у спуска, – распорядился я. – У нас ведь не было приказа нестись сломя голову…
Вскоре он остановился у пологого спуска длиной примерно с полкилометра. Вид оттуда открывался великолепный, на несколько километров вокруг, и я им откровенно любовался – впервые был в этих местах.
Внизу, в полукилометре, почти сразу за спуском стоял не просто особняк – и в самом деле «палац», по-польски дворец, фамильное гнездо шляхтичей Косач-Косачинских, когда-то владевших всей округой, в том числе и землями, на которых расположился город Косачи. Громадное красивое трехэтажное здание постройки начала восемнадцатого века, с двумя крыльями, большими полукруглыми парадными лестницами и десятком кирпичных домиков вокруг – флигеля, конюшни и прочие службы, вплоть до псарни. В башенке над главным входом часы, опять-таки оформленные, как выразился бы Остап Бендер, с пошлой роскошью – светло-синий циферблат в человеческий рост, соответствующих размеров ажурные золоченые стрелки, золоченые вычурные цифры. Что ж, шляхтичи былых времен (подсеченные под корень вовсе даже не большевиками, а царской администрацией Александра Второго) знали толк в роскоши и денег на свои прихоти не жалели…
Стрелки уже восемьдесят с лишним лет как застыли на семнадцати минутах четвертого, неизвестно, дня или ночи – кто бы интересовался такими пустяками? С тех самых пор, как тогдашнего «старшего пана»[20], ввязавшегося во второе польское восстание, лишили всей нажитой непосильным трудом недвижимости и со всей семьей определили в сибирскую ссылку, откуда он вернулся лет через пятнадцать, но ничего из конфискованного назад не получил, кроме двухэтажного дома в Косачах, по сравнению с палацем выглядевшего прямо-таки собачьей конурой. Там он, а потом его сын и обитали до семнадцатого года. Сын куда-то пропал после семнадцатого, внучка запропастилась в вихре революции и последующих бурных событий – вроде бы вышла замуж и приняла фамилию мужа, в точности никто не выяснял, не было такой надобности. Одним словом, род пресекся.
С тех самых пор палац и остался бесхозным. Земли перешли к новым владельцам, а вот на домину никто не польстился – во второй половине девятнадцатого века было бы чересчур накладно содержать этакую махину. Перед революцией здесь были постоем солдаты расквартированного в Косачах пехотного полка, немцы устроили здесь склад боеприпасов, а в остальное время палац был необитаем, так что, понятное дело, никто не озаботился починить часы или хотя бы забрать в музей циферблат. В городе ходили вялые слухи, что в палаце обитает привидение кого-то из старых Косач-Косачинских, а где-то в подземельях зарыт клад, но никто никогда не искал клада и не стремился проверить рассказы о привидении. Слишком много таких легенд кружит о старинных зданиях, и насчет призраков, и насчет кладов, но если они, как в данном случае, вялые и особого распространения не получают, ни к каким конкретным действиям не приводят. (Когда мы занялись и палацем, нам подготовили краткую справку о его истории, а заодно и по последним Косач-Косачинским.)
Вокруг палаца далеко раскинулся парк из вековых лип (явно завезенных когда-то сюда из других мест, сами по себе липы в этих местах не росли). Неподалеку от палаца идиллически протекала неширокая медленная речушка с прозрачной водой (Федя Седых говорил, они там ловили и рыбу, и раков). Наличествовали и кое-какие приметы уже обустройства военных лет: вокруг палаца почти безукоризненным кругом шла просека, деревья убраны, а по просеке тянется ограда выше человеческого роста из колючей проволоки на аккуратно вытесанных кольях (очень может быть из тех самых срубленных лип). Это уже немцы постарались, когда устроили здесь склад боеприпасов: просека шириной метров в пять, ограда, высокие деревянные ворота (обе створки со времени драпа немцев так и остались распахнутыми, и меж ними уже выросла трава).
А это уже наше обустройство: аккуратным рядком вытянулись семь больших, выцветших армейских палаток, способных вместить взвод солдат (одна из них, надо полагать, продсклад). Восьмая гораздо меньше – явно для офицеров. Тут же дымит полевая кухня (ну да, время к обеду), и тут же – немаленькая поленница. У ворот стоит «Виллис», должно быть, Федин. Людей не видно, все, нечего и гадать, заняты делом. Тишина, безоблачное небо, солнышко светит, речушка поблескивает, отменный пейзаж, палац – благодать, курорт…
– Поехали, Петруша, – сказал я, притушив окурок о подошву сапога – трава еще не сухая, но с огнем надо быть аккуратнее.
Он кивнул, включил мотор и на малой скорости стал спускаться в низину – спуск был пологий, но все равно не было никакой надобности нестись во весь опор…
Сам я палацем не занимался, но так уж вышло, что он вошел в круг моих интересов – пока не доказано обратное, есть основания подозревать, что имеет прямое отношение к делу «Учитель». О чем мне сразу сообщил подполковник Радаев. Кто-то в армейском управлении высказал толковую, в общем, идею: а что, если архив абверовской школы, коли уж он здесь, упрятан как раз в палаце? Это гораздо рациональнее, чем зарывать где-нибудь в лесу согласно классическому методу приключенческих романов «Сто пятьдесят шагов на восток от кривой сосны». И уж гораздо надежнее, чем прятать где-нибудь в городе. В этаком домине нетрудно подыскать место для тайника. К тому же обеспечить секретность гораздо легче: на немцев, копающихся в лесу или вносящих ящики в мирное городское здание, обратят внимание. На склад боеприпасов ежедневно приезжало и уезжало множество грузовых машин, в том числе и крытых. Никто из немцев, исключая немногочисленных в таких случаях доверенных лиц, не обратил бы внимания ни на очередной грузовик, неотличимый от прочих, ни на самых обычных солдат, заносящих на склад самые обычные ящики, – дело житейское, каждодневное…
Своя сермяжная правда в этой версии была. Из армии спустили указание в дивизию, из дивизии – в полк. И вот уже третью неделю в палаце работала рота единого разведбата, взвод полковой разведки и саперный взвод. Пока безрезультатно (а параллельно такая же группа вела поиски на территории бывшей абверовской школы – тоже пока безрезультатно, но надежды мы не теряли: укрытый архив – материя интересная, тут возможны самые разнообразные варианты).
Когда подъехали совсем близко, я увидел, что живые люди здесь все же есть: у ворот прохаживался часовой с автоматом на плече, а у кухни, рядом с кучей свеженаколотых дров, возился повар в белом колпаке. Слева обнаружился еще один живой: не так уж далеко от ворот, за просекой, у крайних ее деревьев сидел на толстом пне солдат с карабином меж колен и курил «козью ножку». А совсем рядом с ним лежал какой-то продолговатый предмет, укрытый выцветшим брезентом. Что бы там ни находилось, солдат явно не был часовым – не такой уж и молодой: лет тридцати, с двумя медалями, безусловно не новобранец, прекрасно должен знать, что часовому, на каком бы посту он ни стоял, категорически запрещается сидеть и курить. Тем более светлым днем, в двух шагах от начальства. Значит, как это частенько бывает, кто-то из офицеров ему сказал что-нибудь вроде «Присмотри тут…»
Дальше все шло по привычному порядку: часовой подошел к воротам, окликнул меня, я назвался, он вызвал свистком разводящего, тот проверил мое удостоверение и сообщил, что капитан Седых назвал ему мою фамилию и предупредил о моем приезде. Так что я могу проходить, товарищ капитан вон в той палатке (и он указал на ту, которую я сразу определил как офицерскую). Я прошел в ворота, велев Петруше оставаться в машине – он мне был пока что без надобности.
Теперь было прекрасно видно, что ни в одном из многочисленных окон нет стекол, но и осколков битого стекла что-то незаметно в рамах. Походило на то, что стекла старательно вынули хозяйственные люди, вполне возможно, еще в прошлом столетии, когда разнеслась весть, что палац стоит заброшенный и власти не объявляли касательно него никаких запретов. Оконное стекло – вещь в хозяйстве ценная и в иные времена весьма даже не дешевая. Видно было, как в некоторых комнатах ходят солдаты, простукивают стены (видимо, в подозрительных местах), слышались негромкие спокойные разговоры.
Я вошел в палатку без стука – в армии не стучатся, да и будь это в обычае, стучаться в палатку гораздо затруднительнее, чем в комнату. Шесть железных походных коек (трофеи) были аккуратно застелены и пусты, а на седьмой, заложив руки под голову и свесив ноги в начищенных сапогах, лежал Федя Седых в распоясанной гимнастерке с расстегнутым на верхние пуговицы воротом. Спокойно встал, когда я вошел, и мы пожали друг другу руки.
– Прохлаждаешься? – спросил я без подначки.
book-ads2