Часть 6 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он тихо, осторожно берёт мою руку:
– Что со мной?.. Больше, чем я сумею сказать…
– Почему вы такой грустный? Случилось что-нибудь?
– Случилось то, что вы завтра уезжаете, что конец этому светлому, незабвенному времени, случилось то, что… я люблю вас.
Он замолчал. Сердце моё громко-громко билось, что-то внутри так тихо и радостно дрожало. Я безмолвно смотрела прямо перед собой в открытое угловое окно.
Окончательно стемнело. Во всех дачах позажигали огни, и они, пробиваясь сквозь густую зелень кустов и деревьев, тепло и приветливо сверкали своими огненными глазками.
– Вы сердитесь? – тихо прозвучал его голос. – Не сердитесь, пожалуйста. – И, тихо прижавшись губами к моей руке, он осторожно выпустил её. – Пройдёмте в сад проститься с нашим любимым уголком.
Он поднялся, и мы молча, медленно побрели по тёмному саду. Безмолвно же просидели мы некоторое время.
– Боже мой! – наконец заговорил он. – Я прямо представить себе не могу, что ни этого сада, ни скамеечки, ни пруда, всего того, с чем сжился, сроднился, сросся душой, всего этого больше не будет. Сколько тут передумано, пережито! А потом ночью: сон бежит, а мысли, грёзы сливаются, словно обгоняют друг друга, сплетаются, рифмуются и требуют выхода из глубины души. Вчера, например… Хотите, я прочту вам то, что сложилось у меня вчера, когда я долго-долго думал… О чём?.. О ком?.. – говорить лишнее. Я постараюсь припомнить. – И, словно читая слова с какого-то ему одному видимого, заветного листка, он начал:
Как желал бы навек я продлить
Сладкий миг роковой с нею встречи,
Как желал бы всегда говорить
Эти первые, робкие речи.
А прощаясь, всё руку ей жать,
Всё желать ей чего-то бессвязно,
И как будто чего-то всё ждать,
И глядеть на неё неотвязно.
А потом до рассвета, всю ночь
Вспоминать её каждое слово,
То на миг отгонять её прочь,
То восторженно звать её снова.
И, заснув в чародейских мечтах,
Вспоминать первый миг с нею встречи,
И румянец на нежных щеках,
И улыбку, и милые речи…
Опять так особенно звучал его голос, так красиво, глубоко. Опять мы оба примолкли, словно застыв; было тихо-тихо. Вдруг среди безмолвия ночи резко застучали по листьям капли дождя, быстрей, быстрей, и, пробуждённая от ночной дрёмы, зашелестела над нашими головами густая, зелёная чаща.
– Дождь идёт, надо домой, а то мамочка беспокоиться будет.
– Минуточку, одну минутку! Марья Владимировна, дайте мне что-нибудь на память.
– Что же? У меня нет ничего такого.
– Что-нибудь. Дайте мне вот эту красную ленту, которой перевязана ваша коса. Можно?
– Хорошо, берите.
– Только я сам, сам отвяжу.
Взяв конец моей косы, он поцеловал её, потом, бережно развязав ленту, спрятал во внутренний карман.
– Спасибо. Теперь я буду не совсем одинок.
– Муся! Муся! – раздался голос мамочки в ту минуту, когда мы подходили к крыльцу.
– Я здесь, мамуся.
Теперь уже поздно, но спать мне не хочется. Я сижу у окна, смотрю на тёмный, совсем тёмный сад и припоминаю весь сегодняшний день… Любит… Теперь и самое слово сказано… Как тепло от него!..
…А я? Люблю ли я его?.. Вот и не знаю… Вероятно… Он такой глубокий, такой искренний. Я думаю, он не сумел бы даже солгать; глаза выдали бы… Одно только знаю я, что он простой, славный, что на сердце у меня тепло и радостно становится, когда он говорит, как сегодня, так прочувствованно, красиво, так необыкновенно красиво!..
VI
В городе. Опять гимназия. Любин секрет
Вот мы не только перебрались, но успели уже слегка обжиться в городе. Первые дни всё, точно по инерции, жила ещё дачными мыслями. «Надо сегодня сделать то-то, пойти туда-то» – думаешь утром в постели, и вдруг: «Ах да! Ведь мы же в городе!» Во всякой встречной пожилой особе мерещилась либо которая-нибудь из моих старушек, либо так дачница, успевшая за лето запечатлеться в глазах; в каждой бабе заподозришь дворничиху, а в любом босоногом мальчугане кого-нибудь из её карапузов. Про военных уж я и не говорю: ни один юнкер с красным околышком или офицер с белым не могли безнаказанно пройти, чтобы не привлечь моего внимания. Почему, собственно, красные юнкера? – непостижимо, разве так, по доброй памяти; белые офицеры, пожалуй, понятнее.
Мало-помалу начинается осенний перелёт, и все знакомые постепенно водворяются в старые зимние гнёзда. В среду возвращаются мои старушоночки, в пятницу – Николай Александрович. Гимназистки наши, конечно, все в полном сборе. Я поражена была их солидным видом. Взрослые, степенные барышни, да и всё тут. Говорю «видом», потому что пока ещё трудно судить об их внутренней солидности: поживём – увидим. Платья у всех до полу, косы безвозвратно исчезли. Даже Полуштофик вытянулся немного, а значительно подросшие кудряшки подобраны в модную причёску, которую красиво оттеняет чёрная бархотка. Она уж больше не резвый мальчуган, а хорошенькая девушка, но всё же малюсенькая; я много переросла её. Теперь моя коса единственная в классе, свободно болтающаяся по спине, даже Пыльнева изменила мне: её каштаново-пепельные косы диадемой лежат на изящной головке. Все такие весёлые, сияющие, ликующие, все рассказывают свои впечатления, похождения, всякий весёлый вздор. С Любы, видимо, слетела вся её летняя меланхолия; она по-прежнему весело, заразительно хохочет-заливается, и глаза её искрятся задорными огоньками.
Но при взгляде на кого у меня душа болит, это на бедную Веру. Она не веселилась, не отдохнула летом. Овал её лица стал ещё тоньше, ещё прозрачнее, вся она точно воздушная, будто тень прежней, и тогда уже xpупкой, Веры. Одни глаза, большие, тёмные-тёмные, светящиеся, полны жизни, блеска, чего-то глубокого и печального; кажется, будто все силы, вся жизнь сосредоточились в них. Мне хочется плакать, глядя на неё, но я стараюсь не показать, какое впечатление она на меня производит, чтобы не запугать её.
– Ну что же, хоть чуточку отдохнула за лето? Ты последнее время и писать совсем перестала, – спрашиваю я.
– Нет, Муся, плохо я себя чувствую, так плохо! Слабость неодолимая, вся я точно разбитая, болит каждая косточка, каждый суставчик, постоянная тупая боль в груди и в боку. Спать совсем не могу, есть тоже, хочется лежать тихо-тихо, даже мыслей нет, начнёшь думать и не кончишь, мысль слабеет, слабеет и расплывается.
– Так ты, значит, совсем не отдохнула?
– Совершенно. Я ещё больше переутомилась в деревне; дети – буяны, ленивые, дерзкие. Хотя по условию я должна была только учить их, но на самом деле они были всецело на моих руках, я весь день была занята. Ну, и сами помещики, родители их, люди грубые, несправедливые, неделикатные; дети у них всегда правы, виноватой во всём оказывалась я. Тяжело было. Уж я человек невзыскательный и довольно терпеливый, но, думала, не дотяну, невмоготу становилось. Да вот, ничего, слава богу, вытянула.
Вытянула? Это она называет вытянула? Мне бесконечно жаль её; меня приводит в отчаяние сознание своего бессилия что-либо сделать для неё; ведь она ни за что ничего-ничего не возьмёт, ни на что не согласится. Вчера приходила посидеть, поболтать вечерком Люба. Вот кто в настоящее время составляет полный контраст с моей бедной Верочкой; насколько печальна и слаба та, настолько весела и цветуща эта. В ней произошла какая-то неуловимая перемена, которая замечательно красит её; что-то изменилось в выражении лица, в голосе, во всей манере держать себя.
– Ну, рассказывай, рассказывай, что ты поделывала? Верно, завеселилась, потому и писать мне совсем перестала, да и вид у тебя такой хороший. Выкладывай же всё, – говорю я Любе, усаживаясь на маленький мягкий диванчик, стоящий в выступе окна моей комнаты, где всегда так уютно и легко беседуется.
– Да, ты угадала. Последнее время было так хорошо, так хорошо!.. Постой, я начну по порядку. Вернулись мы от вас ночью, поздно. На следующее утро общий чай я проспала, выхожу в сад уже часов в одиннадцать и натыкаюсь прямо на Петю, то есть, я хотела сказать, на Петра Николаевича; чудом каким-то один, без своей белобрысой Дульцинеи. Вид и тон, по обыкновению, небрежный.
– Когда же вы поедете на дачу к Старобельским? – спрашивает вдруг.
– Как когда? Но мы сегодня ночью только вернулись, целых два дня там пробыли.
– Разве вы уезжали? Вот не заметил. Мне казалось, что вы дома были. Впрочем, правда, как будто припоминаю. Ну, а когда мы компанией к «Лысому оврагу» ходили, вы были ещё здесь?
Как тебе нравится! Два дня меня нет, и не изволили заметить! От обиды, от негодования у меня прямо дрожит всё внутри, подступают к горлу слёзы, и вся кровь приливает к лицу.
– Как вы страшно загорели, Любовь Константиновна! – начинает он через минуту опять. – Просто ужас! Раньше как-то внимания не обращал, но теперь, когда я избалован постоянным видом нежного, как лепесток розы, личика Евгении Андреевны, ваше поразило меня, как контраст.
Во мне всё кипит, я буквально боюсь разрыдаться, но храбрюсь.
– Напрасно вы тратите время и портите свой изнеженный вкус, глядя на мою чёрную, как голенище, физиономию, когда вон там, между кустами мелькает «нежный лепесток розы», – указываю я ему рукой на бредущую там его Евгению.
– Ах, в самом деле! Наконец-то! Ау, Евгения Андреевна! Мчусь вам навстречу!
Только и видела его, одни пятки сверкают. Пошла я в свою комнату и даже всплакнула, так больно и досадно было.
Вдруг, понимаешь ли, наряду с этим милейшим господином появляется у меня какой-то поклонник, а кто – никак не могу догадаться. Ясно, что кто-то следит за мной, за моим душевным состоянием, и, чем мне тяжелей, тем больше мне оттуда оказывается внимания, словно утешить меня хотят. В этот самый вечер прихожу ложиться спать, – вся моя кровать закидана веточками жасмина. Другой случай. Играли мы в мнения. С некоторых пор ненавижу эту игру потому, что только дерзости получаешь, да ещё публично. Собирают мнения обо мне. Выхожу. Называюсь «книгой». Преподносят мне, конечно, его мнение: «Говорят, что вы книга – бесплатное приложение к газете „Копейка“». Недурно! Второй раз называюсь «картиной». Объявляют мне, что – «картина эта разве на любителя». Тоже мило! А в комнате на подушке нахожу три прелестные пунцовые розы. Через несколько дней на письменном столике большой венок из гелиотропа, а внутри, на крупных зелёных листах чудные громадные вишни. Кто эти сюрпризы устраивает, никак не могу додуматься. Так вот всё и тянулось. Наконец, опять собирается громаднейшая компания соседей и знакомых, человек до сорока, в лес на целый день с самоварами и т. п. Погода роскошная, но настроение у меня самое отвратительное. С раннего утра Пётр Николаевич наговорил мне уже столько неприятных вещей, что мне плакать хочется и даже голова болит. Но ему ещё мало, хочется окончательно досадить мне.
– Боже мой! – восклицает он. – Какая же у вас сегодня похоронная физиономия; к погребальной процессии она была бы как раз под стать, но сомневаюсь, чтобы на увеселительной прогулке приятно действовала на спутников. Что касается меня, то, простите великодушно, постараюсь держаться от вас в сторонке; у меня сегодня так хорошо на душе, я столького жду для себя от этого дня, столько у меня счастливых надежд, что ничем не хочется омрачать его, хочется, чтобы он навсегда остался памятным, светлым днём моей жизни.
Посмотрела бы ты на него: глаза как звёзды светятся, лицо красивое, тонкое, никогда я его таким не видала. Меня так по сердцу и ударило; чувствую, вся кровь от лица отхлынула, в ушах звенит; ну, думаю, грохнусь сейчас. Ещё бы не хватало! Всю свою силу воли забрала, то есть двумя руками, отдышалась немножко и говорю:
– Едва ли я вам или кому-либо испорчу настроение, так как, кажется, не поеду, – у меня сегодня до безумия болит голова.
Смотрю, он так весь и просиял, едва радость сдерживает, а сам равнодушно так:
– Конечно, самое благоразумное: больной человек и себе, и другим в тягость.
book-ads2