Часть 5 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Какие же они славные, скла´дные, аккуратненькие военные! Физиономии их так и сияют, веселье дрожит в каждой жилке, в каждом мускульчике лица, глаза так и искрятся. Глядя на них, и меня охватывает громадное, неудержимое веселье, хочется прыгать, вертеться, дурачиться. Впрочем, всё это мы в точности и выполняем.
Володя с Николаем Александровичем производят впечатление не выпущенных офицеров, а принятых в корпус и сияющих от восторга малышей-кадетов. Я помню, как тогда дурил Володя, но здесь он превзошёл самого себя и буквально ходил на голове.
Чествовали с шампанским наших офицериков один день у нас, на следующий все собрались к моим старушкам, потом пригласили нас всей компанией друзья-приятели Ольги и Марьи Николаевны; скука была там, в сущности, адская, но мы чуть не умерли от смеха.
– Ну-с, знаете ли, с честью обновил я свой офицерский мундир, – в день же приезда за обедом у нас рассказывает Володя. – Еду это я из Москвы в Петербург, с шиком, значит, во втором классе, уже не на солдатском положении. Влез в некурящий вагон, оглядел публику: гм… слабо… Смотрю, у одного окошка сидят два декадентских женских типика: у одной зубы как клавиши, хоть ты мелодии разыгрывай, я даже мысленно примерился на «Вот мчится тройка удалая» – как раз клавиатуры хватает. Откровенная такая особа: губа к носу подъехала, а содержимое всё наружу. У соседки её причёска с большой претензией, шляпа этаким модным не то фургончиком, не то балаболой, сзади точно колёсики, а на отлёте, как на пасхальной бабе, красуется клюквенного цвета роза. Два места vis-а´-vis пусты, – очевидно, не рискуют ехать спиной к паровозу, опасаясь свернуть с прямого пути и попасть «в Ригу без билета». Оно, конечно, даром, но… Одним словом, у всякого свой вкус. На следующей скамейке у другого окошка ещё две особы женского пола. Та, что полевей, очевидно, пожила уже порядочно, во всяком случае, достаточно, чтобы перепутать заветы Священного Писания; вместо того, чтобы лишить возможности свою правую руку ведать, что делает левая, она старается, чтобы левый глаз её не узнал, что творит правый, и они, верите ли, преискусно избегают друг друга, только иногда, на один краткий, но сладкий миг, дружно сосредоточатся на кончике носа своей повелительницы. Случается это главным образом в те мгновения, когда она заслушается неотразимо интересной болтовни своей правой соседки; у той речь льётся, как из водокачки; однако мне, как непосвящённому, кроме упорного «сю-сю-сю» ничего не удалось разобрать; оказывается, девица подшепётывает. Положеньице! И поговорить не с кем! Остаётся ещё один и последний субъект, пожилой полковник, уныло удалившийся в противоположный угол вагона. Что ж, будем вместе горе мыкать!
Подошёл. Шаркнул. Познакомились. Два, три вопроса. Не из болтливых, он то есть, я-то – увы! – да.
– Что, полковник, и вы, видно, невесело время проводите, – сочувственно начинаю я. – В дороге одно развлечение – хоть поболтать всласть и этим дорожную скуку размыкать, и вдруг – извольте полюбоваться (следует красноречивый жест моей руки по направлению четырёх граций) – этакий букет представительниц, с позволения сказать, «прекрасного пола»!
Мой собеседник как-то растерянно взглянул на меня, покраснел, промычал нечто не то отрицательное, не то утвердительное и, прежде чем я успел изречь ещё что-либо не менее негодующее, направился к юной особе с колёсиками и её собеседнице.
– А что, вам не дует? Может, окошко закрыть? – заботливо осведомляется он.
– Нет, папочка, мерси, не надо, – дуэтом благодарят почтительные – о, ужас! – дщери его. А-а?! Недурно? Мне показалось, что окружающая меня температура поднялась до 200 градусов по Реомюру. Вот в положеньице влетел! Хоть в трубу полезай! Да, на беду, и трубы нет. Повертелся я, повертелся, да давай бог ноги, в курящее отделение, туда же больше ни-ни, и уже новых знакомств не заводил, десятому закажу…
Тут появляется шампанское; тосты, пожелания, ура, которое громче всех в свою собственную честь вопят бенефицианты. Ко мне с бокалом в руке подходит Николай Александрович:
– Чего же вы мне пожелаете, Марья Владимировна?
– Конечно, всего, всего хорошего и исполнения всех ваших желаний, – отвечаю я.
– У меня только одно-единственное желание, но такое большое! Выпейте же за его исполнение. – И он опять пристально, особенно так смотрит на меня.
– Ну вот, сегодня за производство милых офицеров пили, а годика через два, бог даст, и на свадьбе кого-нибудь из них попируем, – говорит Ольга Николаевна.
– На моей едва ли, – я закоренелый старый холостяк, а вот Николай, тот живо замуж выскочит, долго в девицах не засидится, уж и теперь, воображаю, сколько юных сердец трепещет и сохнет по его эполетам.
Я чувствую, что глупейшим образом краснею, злюсь и от этого краснею ещё больше. Не дай бог, Володька заметит – житья не будет, я его как огня боюсь.
– И прекрасно; пускай женится, чем раньше, тем лучше, – одобряет Марья Николаевна, – лишь бы выбор удачный сделал.
Я, усердно жуя мороженое, хотя это, кажется, излишний труд, внимательно разглядываю крохотные ванильные пылинки, темнеющие в нём. Предательская краска опять приливает к моим щекам, и внутри что-то шевелится, сама не знаю что.
Но задумываться не дают ни в этот, ни во все следующие дни, вплоть до отъезда Володи. Дом наш, положительно, обратился в сумасшедший дом: такие всё время болтали и вытворяли глупости наши молодые офицерики, особенно Володя – как с цепи сорвался.
Когда мы были у приятелей наших старушек, там собралась преимущественно молодёжь не старше 75 лет, которая засела за скучнейший, снотворнейший винт по десятимиллионной. Священнодействие началось. Мертвящей скукой веяло кругом. Бедная мамочка чуть не умерла с тоски, а мы от смеха.
– Вот, господа военные, вас это интересовать будет, я хотел показать вам своё охотничье ружьё, то есть, знаете ли, замечательное, – стараясь позабавить наших юношей, стал подробно выкладывать им всю биографию сего оружия премилый и добрейший старичок-хозяин.
– Что, в самом деле интересный экземпляр? – спрашиваю я, когда тот опять уселся за карты.
– Замечательный, оригинальнейший и единственный в своём роде экземпляр, – громко, несколько восторженно, начинает Володя, – и старинный!.. Это – то самое ружьё, которым Святополк Окаянный Александра Македонского убил, – несколько понижает он тон. – Теперь даже, к сожалению, таких больше и не делают, – снова громко возглашает он, и сейчас же тихонько: – Потому что ни у одной самой глупой тетерьки не хватит терпенья ждать, пока наконец оно выстрелит.
– Володя, ради бога, ведь он услышит! – с ужасом останавливаю я. – Ты так громко говоришь, что у меня от страха прямо душа в пятки уходит.
– С этим, матушка, не шути, дело скверное, может и совсем выскочить, коли чулки дырявые. А у тебя по этой части того-с… не ладно.
– Вздор говоришь! – Мне смешно, но я краснею и злюсь немножко, потому что стесняюсь сидящего рядом со мной Николая Александровича.
– Нет, не вздор, а правда.
– Неправда, никогда подобного со мной не случается.
– Правда, и всегда бывает. Да даже и не одна дырка, а две – в каждом по одной.
– Отстань! Убирайся!
– Вот и видно, что ты женщина, и логика у тебя женская. «О женщины, женщины!» – сказал ещё Шекспир, и совершенно справедливо. Ну-ка, думни разок: коли бы дыр не было, как же ты влезла бы в чулки свои?
Вот и толкуй тут с ним!
Финальный номер этого вечера был тоже хорош. Наконец нас отпустили домой.
– Что, весело было? – выйдя на улицу, смеясь, спрашивает мамочка.
– Страшно! А-а-а-а-а! – зевает один.
– Замечательно – о-о-о-о-о! – зевает другой.
И пошли нарочно зевать, да как!.. Глядя на них, и мы с мамочкой чувствуем, что нам в челюстях щекотно делается, и мы поддерживаем компанию, но уже искренно и невольно. Смеёмся и зеваем, зеваем и смеёмся прямо до слёз. По счастью, улицы мертвы, – ни души. Подбодрённые нашим сочувствием, кавалеры входят в азарт и делают вид, что засыпают на ходу: руки свешиваются, голова безжизненно опускается. Нежно охватив один – тополь, другой – уличный фонарь, прижавшись к ним головой, они якобы мирно и сладко спят, даже бредят.
– Господа, ради бога! Подумают, что мы ведём домой двух пьяниц, – смеясь, умоляем мы.
Будто с величайшим трудом, отпускают они свою опору и, сделав два-три нетвёрдых шага, заключают в свои объятия следующие фонари. Это было безумно смешно, но слава богу, что ни одна живая душа, кроме нас, не видала этого представления.
Иной день, бывало, до того досмеёмся и додурачимся, что уж нет больше сил хохотать.
– Господа, ну посидим тихонько, почитаем что-нибудь, – прошу я.
– Читнём! – соглашается Володя. – Николай, чти. Впрочем, бери газету, а я другую, по очереди, у кого что интересное найдётся. Самое любопытное обыкновенно здесь.
Газеты переворачиваются вверх объявлениями.
– По случаю отъезда… дёшево продаётся катар желудка, с собольей выпушкой, весь на белом шелку; тут же… коньяк Шустова для грудных детей и прочих вредных насекомых…
Едва дочитывает Николай Александрович, как раздаётся голос Володи:
– Пристал студент, серый в яблоках, уши и хвост обрублены, с личной рекомендацией, ванной и электричеством. Маклаков просят не беспокоиться…
– Ангорский кот с высшим образованием предлагает свои услуги по вставлению зубов на пишущей машине «Ремингтон». Можно в рассрочку. Дети моложе пяти лет платят половину. – И т. д., и т. д. до бесконечности, одна глупость сменяет другую, и смеёшься, смеёшься до упаду.
Бегу, уже ищут меня…
V
Последние дни. Прощанье. Да или нет?
Вчера вечером проводили мы наконец нашего милого затейника на вокзал. Он по-братски разделил свой 28-дневный отпуск: две недели пробыл с нами, теперь отправился к отцу. Николай Александрович тоже поедет в имение к матери показать себя, но попоздней, когда мы уже переселимся обратно в город. Увы, случится это скоро, слишком скоро: сегодня ведь был последний денёк, завтра двигаемся.
А здесь теперь так хорошо! Деревья стоят ещё пышные, нарядные, только где-нигде насыпала золотых червонцев богачка-осень своей щедрой рукой да позолотила высокие, красивые макушки деревьев, и те, переливаясь мягкой янтарной желтизной, купаются в лучах ещё горячего солнца, в прощальном приветствии ластясь к нему.
Запестрели между тёмной, притомившейся листвой яркие коралловые серёжки. Словно пёстрые бабочки, кружатся в воздухе прихотливо раскрашенные затейницей-осенью листья всё ниже, ниже и вот садятся они на тёмную поверхность безмолвного, задумчивого прудика, и таким нарядным, таким особенным кажется он в этом непривычном, своеобразном убранстве. Всюду, кажется, в самом воздухе даже, разлито мягкое золото; словно сквозь решето, пробивается оно через кружевные листья, ложится светлыми пятнами на тёмную землю, горит в голубом небе и блестящими, перегоняющими друг друга огоньками резвится на поверхности воды. Сама красавица, всегда нарядная, художница-осень любит всех наряжать и на пути своём убирать всё своей пышной, прощальной, задумчивой прелестью.
На душе так тихо-тихо, будто сладкая нежная грусть притаилась где-то в уголочке её. Кажется, и на Николая Александровича окружающая обстановка так же действует.
С отъездом Володи затих шумный ураган веселья, и мы присмирели. Сегодня вечером мы опять сидели вдвоём на нашей скамеечке, первый раз после долгого промежутка, первый и… последний раз. Жаль, хорошо тут жилось!..
Весь день провела сегодня у своих старушек. Мы раскладывали наши прощальные пасьянсы, я сразилась в «66» с Ольгой Николаевной, читала им газету и была законтрактована на вечернее чаепитие. Звали, конечно, и мамочку, но она, бедненькая, совершенно заморилась с укладкой вещей, у неё страшно разболелась голова, а в таких случаях её спасенье компресс на голову и лежанье в абсолютной тишине.
Николаю Александровичу было весь день, видимо, не по себе, говорил он очень мало и тихонько сидел в качалке.
– Что с тобой, Nicolas? – несколько раз озабоченно осведомлялись обе старушки.
– Что-то голова сильно болит, – каждый раз тем же ответом отделывался он; к концу чая он попросил позволения пойти покурить и исчез.
– Chère Мусинька, попробуйте вы от Nicolas узнать, что с ним такое, может быть, у него приготовляется какая-нибудь серьёзная болезнь, ведь всё с головной боли начинается. Вы его так осторожненько повыспросите. Или, может быть, у него какие-нибудь неприятности? Впрочем, откуда?
Я направляюсь в сад, но по дороге останавливаюсь в коридоре, у дверей, ведущих в маленький кабинет старушек. Там темно; только в углу перед большой иконой горит лампадка; мягкий голубоватый свет, чуть колеблясь, разливается по комнате. В кресле, у самого окна, я различаю силуэт сидящего человека.
– Это вы, Николай Александрович? – окликаю я его.
– Да, я… Войдите, Марья Владимировна.
Я переступаю порог, делаю несколько шагов и останавливаюсь против окна, почти около самого кресла.
Он продолжает молча сидеть. Я смотрю на него, и сердце у меня сжимается; от дрожащего ли голубоватого пламени лампадки или от другой какой причины, но лицо у него такое грустное, такое страдальческое, будто какие-то печальные тени пробегают и колышутся на нём. Невольно я делаю шаг вперёд и протягиваю руку.
– Николай Александрович, что с вами? – тепло и искренно спрашиваю я. Мне так жаль его в эту минуту.
book-ads2