Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 35 из 37 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Выйдя из моей комнаты, где он провел столько бессонных ночей, он встретил крестную, мою маму, которая его нетерпеливо поджидала. – Ты уже убрал кресло няни Рехи? Которую неделю она твердила по многу раз в день: «Не забудь кресло-качалку» или: «Мы должны надежно упаковать кресло-качалку, чтобы она не сломалась по дороге». Так она косвенно давала понять, что семья не бросит старую няню, а заодно и напоминала няне, что она едет с нами и Симонопио тоже. Она старалась внушить ему, что он обязан поехать, с самого начала интуитивно угадывая: Симонопио нет места в нашем будущем. Предстояло прощание. Симонопио помотал головой. Ему больше не требовалось притворяться. – Ах, господи, – вздохнула мама, как вздыхала обычно, когда обнаруживала какую-нибудь мою шалость. Разница в том, что на сей раз вздох ее означал не раздражение, а смирение. – Тебе что-нибудь нужно? Симонопио ничего не было нужно, и он покачал головой. – Что я ему скажу? Как мы будем без тебя? – Мама не дождалась ответа, потому что вопрос был задан не Симонопио, но продолжала: – Ты позаботишься о ней? Он снова кивнул. На этот раз утвердительно. Няня Реха была частью его жизни, и оставить ее он не мог. – Прощай, Симонопио. – Мама пожала ему руку, и он ответил рукопожатием – так они сказали друг другу все, что невозможно было передать с помощью слов. 105 Рассвет той субботы застал их на тропинке няни Рехи, однако не так далеко, как им бы хотелось. Няня шла медленно. Дело было не в сумерках, не позволявших двигаться быстрее, – все равно она шла с закрытыми глазами. Вещей у них почти не было: в одном узелке ее одежда, в другом – его. Днем раньше немногие оставшиеся пчелы тоже мысленно паковали вещи. Идея переезда их не пугала: им было неуютно в слишком большом и пустом улье, и они временно обрели пристанище в одном из ульев, которые когда-то давным-давно доставили вместе с папиным трактором. Они вернулись к Симонопио и ради Симонопио. А теперь с ним и ради него готовы были отправиться куда угодно. Накануне субботы с первыми лучами солнца эти немногие оставшиеся пчелы позволили Симонопио перенести их к началу всего, под мост, – в то место, где судьба сплела историю и впервые связала их жизни; там они выстроят новый улей, в котором рой будет так же успешно увеличивать свою численность, как в предыдущем. Земля и апельсиновые деревья по-прежнему в них нуждались. Перенести нянино кресло-качалку оказалось сложнее, однако Реха наотрез отказалась ее бросать, и Симонопио понимал: бросить качалку для няни – то же самое, как если бы кому-то пришло в голову добровольно отказаться от собственной ноги. На другой день он незаметно вернулся, захватил с собой кресло-качалку и отнес туда, где отныне ей предстояло коротать дни, – наверх, в горы, куда вскоре должна была наконец добрести его престарелая компаньонка. В день отъезда, обремененные не столько тяжестью поклажи, сколько грузом непроизнесенных и ненужных прощаний, с первыми лучами солнца они остановились: Реха притворилась, что ей понадобился отдых, а Симонопио сделал вид, что ему жмут новые башмаки. Оглядываясь назад, они понимали, что отсюда, с высоты, увидят в последний раз, как просыпается дом, и ни он, ни она не в силах были побороть искушения. С вершины холма Симонопио видел, как я обыскиваю сарай. Как выхожу оттуда с перекошенным от горя лицом. Он видел, что до меня наконец дошло: придется ехать одному. Видел, как рот мой, искаженный криком, пытается, но не может произнести простые слова: «Приди-приди-приди-приди, Симонопио, приди-приди-приди-приди!» Мой призыв, оставшийся без ответа, будет мучить его всегда. Как просто было бы прийти на мой зов! Все забыть. Забыть долг и обещания. Забыть об опасности, пожить со мной рядом еще несколько дней. Броситься за мной следом, махнув рукой на свое решение. Но он сдержался: его судьба была подобна судьбе апельсиновых цветков, давших плоды на этих землях. Вдали от них он засохнет. А моя судьба – город. Наша жизнь – вся наша жизнь – зависела от этой разлуки. «Прощай, Франсиско». Симонопио закрыл глаза, чтобы не видеть, как я ухожу. В ушах у него все еще звучал мой крик. Он дождался, чтобы няня повернулась к дому спиной, и они продолжили путь к мосту через ручей, где много лет назад няня, пчелы и Симонопио начали свою историю. 106 Я всю жизнь думал, что Симонопио меня бросил. Мне не приходило в голову, что это я его бросил, оставив слабую надежду на то, что когда-нибудь вернусь. 107 Мое отсутствие длилось больше времени, чем он предполагал, но в итоге я действительно вернулся. Отчасти – и ничего с этим не поделаешь – в моей задержке виноват тот факт, что вскоре я превратился в мужчину, того самого, которого он видел, заглядывая в мое будущее, – мужчину, пусть и не прошедшего испытания, выпавшие на долю его отца, не вынужденного защищать свою землю и загораживать сына собственным телом, пронзенным пулей, однако делавшего все от него зависящее, чтобы противостоять трудностям с решимостью и храбростью, никогда не лишними на этой земле, и оставаться рядом с семьей. Этот мужчина не мог вернуться в детство. В новой жизни он обрел новые узы, пустил корни, которые накрепко привязали его к Монтеррею и зависели теперь от него: кто, как не он, должен был отныне их поливать. Прошли годы с тех пор, как кто-то зависел от меня, будь то пропитание или воспитание характера. Никто и ничто не нуждается во мне как в примере для подражания или спутнике жизни. Я давно чувствую себя лишним, никому не нужным. Все, что я делаю, – сидя в своем шезлонге, ожидаю конца, чтобы воссоединиться с теми, кто ушел до меня. Почему я не сбежал раньше? Почему не слушал свой внутренний голос? Почему не вернулся? Признаю, что своим промедлением обязан также причине, не учтенной Симонопио, и виню за нее только себя одного и никого больше: ту энергию, заставлявшую меня с детства настаивать на своем, пока не добьюсь желаемого, я целиком вложил в обиду, которая зародилась во мне в тот миг, когда я почувствовал себя брошенным. Возможно, из-за того, что я не помнил, как все произошло, моему детскому уму было легче принять смерть отца, несмотря на то что я так с ней и не смирился. Но с исчезновением из моей жизни Симонопио смириться было невозможно. Оно заставило меня, семилетнего, поверить, что вопреки тому, что я думал, Симонопио жил не для меня и не мною одним. Я знаю, в том возрасте я был эгоистом, который полагал, что солнце вертится вокруг него. «Я, мне, меня» – в ту пору это были мои главные слова. Было тяжким ударом понять, что решение меня покинуть Симонопио принял сознательно, что он собрал все необходимые вещи, ничего не забыв, а со мной даже не попрощался и ничего мне не объяснил. Я решил, что Симонопио не привязан ко мне так, как я привязан к нему. Вот почему столько лет настойчиво изгонял его из моей памяти – так же, как он изгнал меня из своей жизни. Но однажды я снова о нем заговорил. С годами я принялся вспоминать его с большей нежностью, за исключением тех случаев, когда в мои воспоминания вновь вторгались неразрешимые вопросы: почему он со мной не попрощался? С какой стати притворялся, что едет с нами, если не собирался никуда ехать? К чему этот обман? Сколько времени я потерял, задавая себе одни и те же бессмысленные вопросы. «Слушай внимательно и мотай себе на ус, Франсиско», – говорил Симонопио, но я не слушал и не мотал на ус. Только сейчас, когда глаза и уши у меня открыты и я наконец-то способен видеть и слышать все то, что он стремился до меня донести, о чем просил в сказанных мне словах, – только сейчас я понимаю, почему он это сделал, к чему были притворство и обман: я был единственным человеком в мире, который благодаря своему упрямству, а в случае необходимости и шантажу, мог бы отговорить маму от переезда. Он знал, что я откажусь покидать Линарес, когда узнаю, что он не едет с нами. Как бы он ни напрягал воображение, он не представлял моего будущего в Линаресе. Не знаю точно, что именно он видел, – возможно, линию моей жизни прерывало колесо водяной мельницы и я захлебывался в реке, а может, меня догнала меткая пуля или раздавили колеса поезда, что однажды уже чуть не случилось в период моего дикого деревенского детства. Не знаю. Знаю лишь, что нечто грозило прервать мои дни и годы. Возможно, в Линаресе мне не суждено было увидеть ни влюбленности, ни учебы, ни детей, ни забот. Не было бы ни вдовства, ни геморроя, ни проблем с пищеварением, мучающих меня последние годы, – разумеется, я уже не тот, что прежде, и Ортензия варит мне овощные супчики. Я очень люблю все, что, оглядываясь сегодня назад, называю своей жизнью: очень много хорошего и не так уж много плохого, включая старость, потому что без старости не было бы и юности. Я такой, каков я есть, моя жизнь – это мое прошлое. Но ничего бы этого не случилось, если бы Симонопио не принес себя в жертву, и я благодарен ему за это. К сожалению, лишь сейчас я ему за это благодарен. 108 Но дело не только во мне. После моего отъезда он остался один, разделив судьбу няни Рехи, цветов и пчел и дожидаясь моего возвращения. Чувствуя ответственность за мою жизнь. Преданный мне, как прежде. Один вопрос терзал мою маму ежедневно и еженощно до конца жизни. Что стало с Эспирикуэтой? Когда ей хватало смелости задать этот вопрос вслух – не обращаясь ни кому, даже к Богу, – я тотчас мысленно дополнял его моим собственным: что стало с моим ружьем? Бог знает, отвечала мама сама себе (а я сам себе). На этот вопрос было невозможно тогда ответить. Вплоть до сегодняшнего дня. Когда отец скончался от двух полученных пуль, мое ружье оказалось со своим новым владельцем на дне оврага. Там оно и лежит по сей день, постепенно истлевая под действием непогоды, возвращаясь в землю, способную переработать все, будь то живая плоть или железо. Впрочем, железо прочнее плоти. Это все, что осталось лежать на земле в память о той субботе, субботе моего седьмого дня рождения: сын Эспирикуэты был уже мертвым, когда летел на дно оврага. Пчелы не проявили к нему милосердия, как бы поспешно он от них ни удирал, как бы он ни отбивался и ни отстреливался до последней пули из моего ружья двадцать второго калибра, заряженного папиными руками. Все впустую. Пчелы погибли, но не от пуль: они погибли, лишая жизни маленького Эспирикуэту. Сын встретил смерть, не зная о судьбе отца, а отец умер, даже не подумав о сыне, на несколько минут позже. Он не упал в овраг, как его сын, не отстреливался от пчел из маузера и не пытался от них спрятаться, понимая, что это бесполезно. Они набросились на него сзади, как сам он напал на моего отца. С головы до ног они облепили его, лежащего ничком, как младенец, и испуганного до ужаса. Он умер, уверенный, что сам дьявол послал этих пчел по его следу, что демон закусал его до смерти. Умер вдали от сына, пробуя на вкус землю, которой так страстно желал обладать. Пройдет совсем немного времени, и пчелы, отец и сын – все превратится в прах. Пчелы, целый рой, сделали это для Симонопио, но все они погибли ради спасения моей жизни и мести за смерть моего отца, за землю, запятнанную кровью их хозяина. Это был мой долг, но его исполнил Симонопио. Я никогда не задумывался о пчелах, не обращал внимания на их отсутствие и не спросил о них Симонопио. Я даже не заметил его грусть и одиночество в дни, предшествовавшие моему отъезду. Я не поблагодарил Симонопио за эту жертву. Я знаю, что лишь малая часть из тех пчел, что бросились по его зову мне на защиту, вернулась в улей. Они ослабели от ледяного ветра и испепеляющей ярости, которую не израсходовали жалом. В сарае их встретила королева и дети, а также тишина, безнадежная скорбь и протяжное эхо. Их встретила полная неопределенность. «Что ждет нас завтра? Что будет с цветами, с деревьями, которые их порождают, с землей, которая так в нас нуждается? Что будет с нами, Симонопио?» Много ночей, до самого моего отъезда, Симонопио провел с этой болью, но ему хватило лишь одной ночи, чтобы понять, как им помочь. Жалкие остатки роя нуждались в заботе, им нужен был кто-то, способный сохранить память и передать карту полетов следующим поколениям. Как некогда они водили Симонопио за собой, так и ему теперь предстояло стать их проводником и учителем. Им нужно было время, чтобы восстановить силы. Я всегда считал, что Симонопио принадлежит мне: он мой брат, мой друг, мой учитель… Но еще до того, как стать моим, он был их братом, их сыном. Симонопио принадлежал пчелам, пчелы принадлежали Симонопио. Так было с самого начала. Это был первое, что он узнал в своей жизни. Они все ему рассказали, впервые прожужжав на ухо на рассвете самого первого дня, когда, укрыв младенца теплом своих крылышек, привели его в жизнь. Они напомнили про это Симонопио в первую ночь, проведенную под холодным опустевшим потолком. Сомнений не было: в Монтеррее Симонопио ждала медленная смерть. Возможно, ради меня – ради того, чтобы избавить меня от боли разлуки, – он решился бы на неполноценную жизнь и неминуемую преждевременную гибель. Он бы смирился с ограничениями, наложенными на нас, глухих и слепых, пятью органами чувств. Но он знал, что немногочисленные пчелы, оставшиеся в улье, те самые пчелы, которые видели, как он родился, которые защищали его и вели за собой всю его жизнь, его самая первая семья, сейчас нуждались в нем больше, чем я. Он принадлежал пчелам, а пчелы принадлежали ему. И все они принадлежали земле, той самой, которую засадили апельсиновыми деревьями после многих лет ожидания и странствий по горам. Невозможно было нарушить их уговор. Ни одна сторона этого треугольника не смогла бы выжить без другой. Если бы он ушел, то бы умер от собственной никчемности. Без него погибли бы пчелы, а без пчел – земля и деревья, за которые они так боролись. Мир не вращался вокруг меня одного. В последующие годы земля Линареса давала очень скудные урожаи апельсинов – и это при отсутствии вредителей и заморозков. Хозяева, привыкшие к изобилию, растерянно пересчитывали собранные апельсины, но результат был все тем же: в ящиках оставалось много места, которое нечем было заполнить. Никто из них не вспомнил о пчелах. Никто не потрудился их сосчитать. Кроме Симонопио. 109 Наконец-то я здесь. И хоть я грубый, упрямый и невежественный эгоист, но я продолжаю говорить с тобой, зная, что все эти годы он спокойно дожидался меня. И ждет сейчас по ту сторону холма, куда ведет тропинка Рехи. 110 Он знает, что я приехал, но он терпелив: он ждал так долго, что не против подождать еще. В его распоряжении все время этого мира. Няня Реха покачивается рядом с ним в кресле-качалке в том самом мире, который некогда с радостью встретил их под мостом, где оба провели свои первые часы и увидели первый свет. В этом мире, где время не движется, они припасли местечко и для меня. Я хочу к ним, но боюсь. Меня пугает, что они увидят, каким я стал, – что я старик. Боюсь, Симонопио будет ждать, что я снова стану карабкаться по апельсиновым деревьям, ловить жаб, щелкать зубами орехи и дам приют потомкам блох, вшей и клещей, которые обитали на наших телах много десятилетий назад. Но я давно разучился быть ребенком. «Слушай внимательно и мотай себе на ус, Франсиско». Теперь я отчетливо его слышу, словно он говорит мне на ухо, но я сопротивляюсь. Он зовет меня до боли знакомым голосом, он напевает мне своим особенным голосом, но мне страшно. Я боюсь, глядя ему в глаза, признаться, что в течение многих лет старался его не вспоминать, что десятилетия оставался слеп и глух к его зову, что последние лет пятнадцать потратил и вовсе впустую. И, поскольку сейчас я слышу, вижу и понимаю то, чего не мог раньше, я осознаю, что всегда слышал его зов, настойчивый, неустанный, сильный. Мне страшно взглянуть ему в лицо и прочесть на нем разочарование.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!