Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 20 из 37 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
45 Итак, в тот далекий апрельский вторник 1923 года я родился весом четыре килограмма и орал во все горло. Рождение мое было преждевременным только относительно планов мамы, которая была одновременно испугана и удивлена. Когда начались схватки, она заволновалась, что недоношенный ребенок вряд ли выживет, а за недолгие месяцы, в продолжение которых мама знала о новом обитателе своей утробы, она успела нежно меня полюбить. Когда вместо тощего заморыша, появления которого ожидали все, причем даже врач был уверен в том, что я обречен, родился полновесный крепыш, мама даже не успела почувствовать облегчение. Меня положили ей на руки, и начались хлопоты. Первым делом она сетовала, что не успела сшить и связать мне распашонки, а те, что заготовила, будут мне малы. Она помнила сестер – двух нежных миниатюрных крошек – и вовсе не ожидала увидеть такого упитанного малыша. Затем она вспомнила, что колыбель так и не покрыли свежей краской, а из матрасика пыль не вытрясали с тех пор, когда на нем спал Симонопио. Эту колыбель даже не достали из погреба, а пеленки и прочую утварь, необходимую для младенца, не разложили по полкам. – Я хотела заняться всем этим лишь на следующей неделе! Маме понадобилось время, чтобы свыкнуться с известием о том, что она ожидает еще одного ребенка. Затем она подумала, что с приготовлениями лучше не торопиться и подождать условленной даты: она не готова была вкладывать свои силы, а в особенности мечты, в беременность, которая могла окончиться неудачно, учитывая ее почтенный возраст. – Не беспокойся, – сказал ей папа после родов. – Голым он не останется: Симонопио уже отыскал одежду, которую надевали на него, когда он родился. Малышу подойдет. Лупита уже принялась за стирку. – Как? Ношеная одежда?! Отец, который в тот день помчался вслед за Симонопио, не подозревая о скором рождении сына, взял на себя домашние хлопоты, пока мама рожала. Если ты помнишь, в то время рождение ребенка было делом исключительно женским, да таковым и осталось, несмотря на то что сейчас во время родов все чаще присутствует отец. В то время мужчины не становились свидетелями разрешения от бремени своих жен и не входили в комнату к роженице, хотя ожидание иногда становилось нестерпимым. Симонопио одним выстрелом убил двух зайцев: помог папе отвлечься на разные дела и, соответственно, успокоиться, а заняв его хлопотами о будущем ребенке, предупредил заботы роженицы. Что-то он знал. – Мы достали колыбель, ее приводят в порядок. Пола занялась пеленками и убирает детскую. Мы все уладим, не переживай. – Но мы не успели покрасить стены! Вероятно, тогда впервые папа вмешался в мое воспитание. – Нас, мужчин, такие вещи не волнуют, Беатрис. Как он был прав! Меня действительно никогда в жизни не волновало, какие стены у меня в комнате – белые, красные или вообще без краски. Не трогали меня и рассказы о моем внезапном рождении, как и о том, что вначале на меня надевали чужие одежки, да и простыни в колыбели тоже были не новые. Меня все это не заботило. В сложном мире, где мне предстояло жить, ясно было одно (и Симонопио постоянно мне это повторял): он был моим братом. 46 Итак, сеньора разрешилась от бремени. Ансельмо Эспирикуэта не понимал, чему все радуются: дождавшись сына, Франсиско Моралес будет из кожи вон лезть, чтобы уберечь свою землю в целости и сохранности, не уступая никому ни кусочка. Все только для себя, и ничего другим. Хозяин ни с кем не делился своими планами. Только приказывал: выращивай маис, убирай маис, режь тростник, выдирай тростник подчистую, копай ямки, сажай деревья. Что было делать Ансельмо? На его глазах хозяин губил землю, засадив ее деревьями и прекратив выращивать продовольственные культуры. Вот он и помалкивал. Но Ансельмо не был ни слепым, ни глухим. Он ничего не спрашивал, делая вид, что ему безразлично, но люди вокруг шептались и без того – одни ругали, другие хвалили за дерзость тех, кто боролся за собственную землю. Земля должна принадлежать батракам, по-хорошему или по-плохому. Аболенго объединяли усилия, стараясь отпугнуть аграриев организованной ими сельской полицией, но те, кто жаждал земли, поговаривали, что скоро наступит черед закона, если же он промолчит, то оружия. Так нарождалась новая сила – безземельные крестьяне. Как-то ночью выйдя из дома, когда сна не было ни в одном глазу, а немолчный гул ветра и дьявольских голосов терзал душу, Ансельмо обнаружил неподалеку от своего дома группу людей, которые тихонько грелись у костра. Он подошел на огонек. Сначала они испугались, решив, что их застукала полиция, но затем потеснились и пустили его к костру. Должно быть, в глазах Ансельмо – как и он в их глазах – они приметили знакомый беспокойный блеск и предложили ему еду, питье, а заодно и дружбу. Они никогда не разбивали лагерь в одном и том же месте – боялись, что их обнаружат землевладельцы. Не в силах дать отпор полиции, незаметно перемещались по самым удаленным и неприглядным уголкам подальше от плантаций, большая часть которых в последние годы превратилась в апельсиновые сады. Они находили в горах пещеры, в которых, как им казалось, в далекие славные времена еще до расстрела прятался Агапито Тревиньо, скрываясь от правосудия. Ансельмо понятия не имел, кто такой этот Тревиньо, пещеры интересовали его мало, однако он навещал всякий раз своих мятежных друзей, когда оказывался непода лек у. В этих людях он обрел товарищей, каких в здешних местах у него не было. Он рассказывал им о погибшей семье или часы напролет молча сидел рядом, глядя в костер, слушая их песни. Иногда они говорили о земле, которая когда-нибудь им достанется, которую они передадут своим сыновьям. – У меня только один сын, – сказал Ансельмо в первый день, забыв о том, что у него еще и дочка. – Так наделай себе побольше детей, компадре. Это несложно. В его воображении тут же возник образ прачки Лупиты, окруженной их общими детьми. Давненько он ее не видел. Эта женщина всегда ему нравилась. В полях она не появлялась, а Эспирикуэту больше не звали на работу в хозяйский дом, но он все равно помнил, как она выходила с корзиной мокрого белья на бедре, шла к бельевой веревке, а затем развешивала белье, не замечая, что каждый раз, когда она поднимает руки, вешая какую-нибудь одежку, у нее приподнимается юбка, обнажая стройные лодыжки и полную грудь, обтянутую тесной блузкой. Он отыщет Лупиту, пообещал он себе. Заведет с ней новую семью, у них будет собственная земля, такая же плодородная, как лоно новой жены. Но перед этим Ансельмо предстояло переделать массу дел. Он примечал все, что творится вокруг. Так, сейчас он отчетливо видел, что Франсиско Моралес что-то замышляет. Новорожденный сын и новый урожай, который понемногу вытеснял старый, не были простым совпадением, хотя Ансельмо не понимал, к чему бы это. Ему говорили: выкопай ямку для дерева, и он выполнял распоряжение, не поднимая глаз и тихо, сквозь зубы, напевая куплет, знакомый из детства: это была песня, которую он выучил у костра и которая преследовала его всю жизнь наяву и во сне. Щегол прилетел, а орел улетел. В небо нырнул, крылом махнул. Значит, будет командовать мул. Вместо погонщика – мул. – Что ты там бормочешь? – спрашивал его Франсиско Моралес. – Ничего, хозяин, – отвечал Ансельмо, смолкая. Молчал закон, молчало оружие, молчал и Ансельмо Эспирикуэта. До поры до времени. 47 После длительного и терпеливого ожидания и стольких усилий жизнь наконец обрела долгожданную полноту: появились цветы, скоро должны были появиться и плоды. Появился и долгожданный ребенок. Тем не менее от Симонопио по-прежнему требовалось терпение: ему все еще не разрешали заниматься малышом, даже брать на руки. Он еще маленький, это женское дело, ты его уронишь, твердили ему. Симонопио разрешали посидеть рядом, когда ребенок засыпал. Его оставляли присматривать за ним, наблюдать, как он спит в своих пеленках, пропитавшихся запахом меда и детского тела Симонопио – их бывшего хозяина, а ныне – неутомимого стража. Симонопио не давал малышу меда, как давали ему самому с первых же часов жизни, но ежедневно, пользуясь тем, что ребенок плачет и рот его широко открыт, осторожно клал под язык немного маточного молочка. Симонопио знал, что молочко нравится мальчику, помогает ему расти и крепнуть. Движения его рук и ног во время бодрствования становились более энергичными, дыхание во сне делалось более глубоким и спокойным, а когда малыш плакал, голос его звучал все громче. Симонопио не сводил глаз с лежащего в колыбели Франсиско-младшего – не хотел упустить ни одной минуты. Он запоминал его лицо, его черты – от мягкой впадины на макушке до круговорота невесомых и нежных, как пушок на персике, волосков между едва наметившимися бровями, которые Симонопио иногда потихоньку поглаживал. Можно ли нарушить порядок этого идеального круга нежной силой чуть загрубевшего пальца? Оказывалось, что нет, порядок этот нарушить невозможно. А еще он узнал, какая песня успокаивала малыша, когда он просыпается в слезах, какие слова заставляют его открыть глаза, выйти из сонливого ступора, хотя все считали, что новорожденный не умеет сосредотачивать внимание и его не интересует окружающий мир. В этом крохотном личике он видел мальчика, в которого скоро превратится младенец, видел дороги, по которым они пройдут вместе, и новые истории, которые их ждут на пути. С присущим ему терпением Симонопио наблюдал сквозь прутья свежеокрашенной колыбели за маленьким Франсиско, который даже во сне не лежал спокойно. Искушение было слишком велико: ему хотелось взять ребенка на руки. Он должен охранять его. Проблема в том, что понимал это только он один, только он знал, что именно на нем лежит ответственность за этого ребенка. Этот день настанет, и он, Симонопио, терпеливо его дождется. Когда они оставались одни, он нашептывал малышу на ушко о сьерре, о горных цветах, о жужжащих за окном пчелах, которые требовали, чтобы их пустили в комнату познакомиться с новым существом. Он не спешил рассказывать ему о койоте. Не хотел, чтобы мальчик испугался. Эти истории он решил держать при себе, пока тот не подрастет и не поймет, что Симонопио защитит его и от койота, и от всего остального. 48 Однажды мама призналась, что после моего рождения долго считала меня неполноценным. То есть у меня все было в норме, все пальцы на месте, но она сомневалась в моих умственных способностях. Услышав это, я не обиделся. При рождении ребенка такое случается со многими: все первым делом пересчитывают пальцы, проверяют уши, пупок, дыхание. Думают про себя: а он нормальный? Какой бы ни была радость от рождения ребенка, почти одновременно с ней, как ни странно, приходят печаль и неуверенность. Когда после рождения моего первенца мама увидела меня в похожем состоянии, она сочла своим долгом признаться в тогдашних сомнениях, чтобы хоть как-то меня утешить: «Поверь, сынок, не стоит волноваться. В первые годы твоей жизни мне тоже казалось, что ты умственно отсталый, а ты у нас вон какой». Мне не приходило в голову, что у сына мог иметься какой-либо когнитивный изъян. Меня беспокоили исключительно физические недостатки вроде шестого пальца или чего-то в этом роде, а потому мамино замечание лишь добавило беспокойства в мое и без того взбаламученное сознание. Рассказать подробнее о моей предполагаемой умственной отсталости я попросил маму гораздо позже, полностью успокоившись и придя к выводу, что у моего ребенка всего хватает и нет ничего лишнего, а реакции у него, как объяснил мне врач, соответствуют реакциям любого другого новорожденного младенца. Доктор Канту тоже уверял маму, что ее ребенок нормален и, несмотря на легкую недоношенность, никакой умственной отсталости у него не наблюдается. Странно, конечно, что десятимесячный младенец носится по всему дому, однако для ребенка этого возраста вполне нормально не воспринимать опасность и не внимать замечаниям, постоянно ввязываясь в неприятности. «Похоже, малыш растет настоящим сорвиголовой», – добавил доктор Канту. Позднее, года в два или три, когда от меня уже ждали определенных поведенческих реакций, доктор заверил, что нет ничего удивительного в том, что я до сих пор не говорю: многие мальчики начинают разговаривать позже. «Но, доктор, дело не в том, что он не хочет говорить. Наоборот, все время что-то бормочет на своем языке, но никто ничего не понимает!» Мама призналась, что заставить меня замолчать было невозможно. Я рос таким разговорчивым и многословным, что папа предрекал мне будущее адвоката, в чем мама сомневалась: моих многословных рассуждений не понимали ни они с отцом, ни сестры, а значит, судья тоже вряд ли бы понял. На самом деле я говорил на секретном языке, который не понимал никто, кроме меня и Симонопио. Симонопио молчал так долго, что никому в голову не приходило усомниться в том, что он нем. Но немым он не был, не был никогда: все эти годы, предшествовавшие моему рождению, он разговаривал сам с собой, рассказывал себе сказки, напевал песенки, но рассказывал и напевал только для себя в уединении гор. Это были те же сказки и песни, которые он слышал по-испански, но из-за его обезображенного рта они звучали иначе. Его тайный язык я изучил еще в колыбели, одновременно с родным испанским. Со мной он никогда не молчал. Почему же испанскому я предпочитал секретный язык Симонопио? Не знаю. Возможно, истории, которые Симонопио нашептывал мне на ухо, нравились мне больше, чем сюсюканье мамы и сестер. Захватывающие приключения гораздо интереснее, чем бесконечные разговоры о том, что пора мыться, ложиться спать, чистить зубы или уши и прочие вещи, ненавистные для сметливого и подвижного ребенка. Все это лишь предположения. Не помню, чтобы в какой-то день я принял сознательное решение: буду-ка говорить по-симонопски, а не по-испански. Зато помню свое удивление, когда обнаружил: никто не понимает того, что я говорю, в то время как сам я отлично понимал, что говорят другие. Не забывай, что я был еще маленький. К тому времени как мне исполнилось три года, я по-прежнему упорно отказывался нормально говорить, и беспокоиться за меня начал даже папа. Так было до тех пор, пока кто-то не застал меня за увлеченной беседой с Симонопио. Тогда все поняли или же вспомнили, что тот тоже пытался говорить в детстве, но его никто не понимал, и теперь под его влиянием я воспроизвожу тот же самый речевой дефект. Много лет спустя мама призналась, что в конце концов попросила Симонопио держаться от меня подальше, пока я не научусь нормально разговаривать. Он согласился. Я бродил за ним по пятам, требуя внимания. Я помню ощущение пустоты в продолжение многих дней – а может, месяцев или всего лишь часов? – когда я думал, что Симонопио на меня злится. Тот больше не ждал по утрам моего пробуждения, как раньше, и не сразу подхватывал меня на руки, когда я радостно бежал к нему навстречу. Поскольку уже во младенчестве я был очень подвижным и мешался у всех под ногами, меня передавали с рук на руки, пока я не доставался Симонопио. Тот с нетерпением меня ждал, чтобы покачать, пока я не усну, а некоторое время спустя, когда я немного подрос, таскал меня на загривке по плантациям, рассказывая свои истории. Симонопио был самым интересным явлением из всего, что меня окружало. Он научил меня лазать по деревьям и читать следы животных и насекомых; кидать камни в ручей, стоя по щиколотку в теплой прибрежной воде; держаться за него, подобно обезьяне, пока мы переходили вброд ручей или вплавь перебирались через реку; полностью сливаться с кустом или камнем, когда он подавал условный сигнал; с осторожностью ставить ногу во время прогулок в ближайших горах, чтобы не шуметь и не оступиться; обходить ядовитый плющ; стрелять из рогатки, которую он для меня смастерил, хотя у меня едва хватало сил натянуть резинку; не стрелять из рогатки по птицам и кроликам, несмотря на мое искреннее недоумение, для чего же в таком случае нужна рогатка; переносить на себе пчел, не пугая их движениями рук; наслаждаться вкусом их меда и использовать его как лекарство, сидя по вечерам у ног няни Рехи. Он научил меня любить барабан. Научил прятаться от чужих взглядов, которые так не любил, проникая в шатры для третьего класса на ярмарке в Вильясеке, где мы бывали, несмотря на запреты, – Симонопио утверждал, что в шатрах для второго и первого класса взгляд у публики еще тяжелее; в этих шатрах мы слушали удивительную Марилу` Тревиньо, исполнявшую его любимый «Вьюнок» или «Девушку, больную чахоткой», которую я полюбил сразу же, как услышал впервые, завороженный образом умирающей девушки и собаки, скулившей возле ее кровати. Он научил меня помалкивать, пока Марилу рассказывает свои истории, не дергать ее и не требовать, чтобы она поскорее добралась до развязки. «Видишь ли, Франсиско, история заканчивается лишь тогда, когда должна закончиться, и никак не раньше, так что сиди и помалкивай, иначе мы не пойдем слушать истории Соледад Бетанкур, знаменитой рассказчицы, когда та приедет в Вильясеку». Это была серьезная угроза, и я слушался. Он научил меня лежать на крыше его сарая, любуясь звездами, когда в теплые дни мне разрешали оставаться вечером на улице вместе с Симонопио; различать в пении птиц приветствие новому дню или сигнал об опасности; следить за пчелами и угадывать, вылетели они за пыльцой или возвращаются назад; различать, какое дерево начнет плодоносить первым; с одного взгляда угадывать, что апельсины созрели и их можно пробовать и не срезать их незрелыми, годными лишь на то, чтобы ими кидаться. И вдруг я всего этого лишился. Лишились мы оба: Симонопио, оставшийся в одиночестве, и я, обремененный учебой и прочими обязанностями, к которым меня принуждали дома. Симонопио готов был к этой жертве, убежденный в том, что все делается для моего же блага, но я, не понимая, что происходит, злился и протестовал. Однажды, когда, по всеобщему мнению, настало время послеобеденного сна, я отправился на поиски и нашел Симонопио под орехом пекан, обозначавшим границы дома и прилегающей к нему территории. Как обычно, по его коже лениво ползли пчелы. Помню, как я на него напрыгнул, подобно еще одной пчеле, которых он вечно на себе катал. От неожиданности он вздрогнул, хотя удивления в его глазах я не заметил. – Бежим к апельсинам, Симонопио! – Нельзя. Возвращайся домой. – Почему?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!