Часть 21 из 61 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но как раз эта архитектура служит блестящим доказательством, что одни и те же мотивы дворцовых фасадов, арок, пилястров и портиков приобретали одно значение у несколько наивно увлеченного ими мастера 1473 года и другое — у гениального пространственного живописца, каким был Перуджино. В то время как архитектура «Чуда» кажется нам только театральной декорацией, на которую мы глядим со стороны, «Благовещение» Перуджино вводит нас самих в гармонические пространства портиков и сквозь дивно нарисованные арки лоджий увлекает нас в изумительно написанные просторы умбрийской долины. Различие здесь так велико и так существенно, что это далеко не различие только между ранним и более зрелым Перуджино. В «Чудесах Сан Бернардино» усматриваем мы совсем иное восприятие пейзажа и архитектуры, не говоря уже о фигурках, и восприятие это не варьируется настолько значительно в восьми картинах, чтобы возникла необходимость делить их между четырьмя художниками.
И почему бы этим картинам не быть работой Фиоренцо ди Лоренцо, почему надо всецело отказываться от традиции, называющей перуджийского живописца учителем и Перуджино, вспомнившего, как мы только что видели архитектуру «Чудес», и Пинтуриккио, подражавшего их пейзажу скал и одиноких деревьев. Ведь что бы ни утверждал Вентури, Фиоренцо ди Лоренцо все же существовал, и в пинакотеке Перуджии видим мы бесспорнейшие его вещи. Относящиеся к 80-м годам XV века, говорят они никак не о молодости их автора и тем самым опровергают утверждение Вентури, будто бы Фиоренцо и Перуджино были сверстниками.
Как бы ни были замечательны по отражению в них старой Перуджии «Чудеса Сан Бернардино», как бы ни были прелестны их краски и убранственны все их подробности, руку изолированного от веяний большого искусства, в существе своем провинциального и в возможностях ограниченного умбрийца видим мы в них, — не новатора, не разрушителя старых взглядов на вещи и слагателя новых чувств, новых эпох, каким был Перуджино.
Другой, еще более провинциальный, еще более изолированный умбриец заставляет нас остановиться в пинакотеке Перуджии. Бернардино ди Мариотто не повезло в художественной критике — о нем нет специальных исследований, и Вентури в своем объемистом труде нашел возможным отвести ему лишь несколько строк. При всем том этот мастер поражает крайним своеобразием — ни у кого другого, ни в какой другой местности Италии не встретишь таких особенных красок, такого неподражаемого в своей исключительности восприятия человеческой фигуры, ее структуры и самого ее материала. Бернардино ди Мариотто работал в Перуджии и в глухих Апеннинских городках в течение первой четверти XVI века. Вентури видит в нем последователя Перуджино, Беренсон — ученика Фиоренцо ди Лоренцо. И тот и другой автор согласны, однако, что наиболее сильным влиянием на Бернардино ди Мариотто было влияние Луки Синьорелли. Работая в Сан Северино и его окрестностях, близких к Адриатическому побережью, умбрийский мастер встретился с живописью Кривелли и был ею как-то затронут. Из всего этого сложилось оригинальное и привлекательное его искусство. В пинакотеке Перуджии оно представлено пятью вещами, из которых значительнейшая — Мадонна с апостолом Андреем и св. Юлианом, являющим портрет Джанпаоло Бальони. Все эти вещи Бернардино ди Мариотто написаны сухо и даже жестко, но вместе с тем твердо и с какой-то особой энергией. Фигуры, кажущиеся вырезанными из дерева, раскрашены бледными «грифельными» красками и бледным золотом. Бернардино владел секретом необыкновенной в своей холодности гаммы цветов. Фоны его ледяно-сероваты или сизы; Мадонна, о которой упомянуто выше, одета в сизо-сиреневое платье, и Джанпаоло Бальони, в виде св. Юлиана, незабываем по изысканнейшим в их холодности отношениям винно-красного камзола, розовых ног и желтого плаща. Вентури удачно называет Бернардино ди Мариотто «раскрашивателем игральных карт». Но если и нашлось бы нечто от таинственного тарока в фигурах и красках странного умбрийского мастера, мы были бы далеки от того, чтобы видеть в том основание для пренебрежения, которое выказывает ему научная критика.
В таких «разрозненных» впечатлениях перуджийской пинакотеки убеждаешься, что, в сущности, умбрийской школы нет — во всяком случае, нет до появления Перуджино. Увлеченные воспоминаниями о святом Франциске и мечтательными пейзажами этой христианнейшей страны, были не правы все же католические писатели, подобные энтузиастическому аббату Бруссель (Pelerinages Ombriennes){175}, пытавшиеся воссоздать стройный мир умбрийского искусства, глубоко отличный будто бы от художественного мира отравленной язычеством и натурализмом Флоренции, единый мир, объемлющий в себе и лепет Оттавиано Нелли, и торжественно-сладостные органные песнопения Перуджино. Не прав был и Беренсон, который искал объяснения поразившему его феномену пространственности в природных традициях умбрийской школы.
Поступая так, Беренсон исходил из представления о Перуджино как об ученике перуджийца, Фиоренцо ди Лоренцо. Но если весьма вероятно, что великий умбрийский мастер прошел в какой-то момент своего развития через мастерскую Фиоренцо, то важнее и значительнее для понимания его искусства оказалось обстоятельство, на которое впервые обратил внимание Вентури. Итальянский историк рассматривает Перуджино как прямого ученика Пьеро делла Франческа, первой работой которого было Успение в Борго Сан Сеполькро, заказанное его учителю в 1454 году, но им не оконченное. Вместе с другим учеником Пьеро, Лукой Синьорелли, работал Перуджино около 1480 года в Лорето. Не только к подлинному всеитальянскому центру, каким было для кватроченто искусство Пьеро делла Франческа, приводится, таким образом, искусство Перуджино, но и дается тем самым правильное истолкование проникающей его пространственности. Сущность искусства Перуджино была верно понята Беренсоном, но ошибочно было интерпретировано им ее происхождение как феномен чисто умбрийский. В искусстве великого мастера из Борго Сан Сеполькро надо искать первый кристалл тех пространственных построений, которые сложились в такие магические призмы, полные света, прозрачности и покоя в искусстве художника из Читта делла Пьеве.
Этот художник принял недаром имя Перуджи. С 1485 года по 1494-й, когда он женился во Флоренции и переселился туда, Пьеро делла Пьеве был постоянным обитателем умбрийской столицы. Он появляется здесь снова около 1500 года для работы над фресками Камбио, и окончание этой работы доставляет ему честь быть избранным одним из приоров Перуджи; он неоднократно возвращается в этот город и в годы старости. Но ни один из этих моментов не был таким счастливым для искусства Перуджино и таким плодотворным для лучших сторон его дарования, как перуджийские годы, предшествовавшие женитьбе.
Волшебная власть Перуджино над пространством, совершеннейшее равновесие композиций, небывалое для кватроченто, изумительная ритмика фигурных групп и ритмика архитектуры — все то, что дано художником в его Сикстинской фреске 1482 года, — все это есть в произведениях, отмечающих десятилетие, лучшее в жизни художника. Перспективы легких портиков, ряды стройных пилястров уводят глаз в глубину идеальных пространств, где дышится так героически свободно и так отдохновенно-радостно; коленопреклоненные Марии склоняют тонко очерченный лик перед ангелом Благовещения или перед младенцем Рождества в уединении и просторе золотящихся вечерним светом перистилей; сквозь арки открываются виды умбрийской долины, с дымными горами на горизонте, с одинокими перистыми деревцами, вычерчивающими свой узор в прозрачности неба. И это небо, эта безмерность воздушных пространств присутствует всюду: зыблется в нежной светотени портиков, разливается в мечтательности пейзажей, овевает фигуры, лишая их какой бы то ни было тяжести материального бытия.
Такого Перуджино видим мы в полиптихе римской Виллы Альбани, исполненном в Перуджии в 1491 году, и еще в алтарном образе в Синигальи и в прекрасных произведениях, которыми гордится Санта Мария Нуова в маленьком адриатическом городке Фано.
Таким является Перуджино в «Благовещении» собрания графа Раньери, но, увы, не таков тот Перуджино, которого видим мы теперь в пинакотеке Перуджии. Из большого числа вещей, носящих здесь имя мастера, более внимательная критика уже отвергла значительнейшую часть.
Вещи бесспорные относятся к старости и упадку Перуджино. Ни в пинакотеке Перуджии, ни в напрасно прославленных фресках Камбио мы не узнаем истинного величия художника из Читта делла Пьеве, истинного очарования подлиннейшего из умбрийцев, лучшие моменты которого были вдохновлены именно умбрийской страной. Обманывая иные ожидания, остается в том верной самой себе умбрийская столица, фатально обойденная высокими достижениями творчества, бедная духовностью, обильная слепыми страстями, бессмысленными распрями, ненужными жестокостями — всем тем, что составляет историю покинутого музами человечества.
ХРОНИКИ
Среди энтузиастов итальянского Возрождения Перуджия давно известна трагическими живописностями истории. В ней нашел Дж. А. Симондс яркую иллюстрацию к главе «Век тиранов», и Якоб Буркгардт обрел в ней разительнейшие примеры ренессансных нравов. От времен Франциска Ассизского и до дней Рафаэля Перуджия была ареной непрекращающейся борьбы партий, сословий, родов, личностей, принимавшей всегда самые неприкрытые формы человекоистребления. Ни один из итальянских городов не упорствовал так в распрях и в мщениях, ни в одном не удерживалась так долго атмосфера средневековой непримиримости. В то время, когда Флоренция Лоренцо Великолепного едва вспоминала об ушедших в прошлое раздорах гвельфов и гибеллинов и мир просвещенного единодержавия, казалось, навсегда утвердился в Милане, в Ферраре, в Мантуе, в Урбино, в Неаполе, одна лишь Перуджия продолжала кипеть мелочными перипетиями междоусобной войны. Новый поворот всемирно-исторической судьбы обозначался перед глазами наиболее прозорливых людей Италии: войска чужеземцев растекались по полуострову, грозя самому существованию нации. Флоренция, Рим, Милан и Венеция вступали в новую эпоху европейской истории, в то время как на улицах Перуджии Бальони и Одди не переставали бороться за призрак власти, беспощадно истребляя друг друга.
Четырнадцатый век Перуджии весь занят борьбой горожан, выступавших под прозвищем raspanti, и нобилей, владевших окрестными поместьями и желавших распространить свою власть на столицу. В противоположность большинству других итальянских городов борьба эта закончилась здесь в первой половине XV столетия преобладанием нобилей. Могущественнейшую поддержку их притязаниям оказал знаменитый кондотьер Браччио ди Монтоне, сам принадлежавший к одной из благородных умбрийских фамилий. Перуджия сделалась на некоторое время столицей Браччио, лишь номинально признававшего права пап на этот стариннейший папский город. Иные историки приписывают Браччио обширные политические замыслы, простиравшиеся будто бы до объединения под его маршальским жезлом всей Италии. На деле Браччио не удалось даже укрепить одну Перуджию за собой и за своим родом и положить начало династии герцогов, как это удалось Федериго ди Монтефельтро в Урбино и Франческо Сфорца в Милане. Последовавший за ним другой кондотьер, Пичиннино, был еще менее способен основать государство: Умбрия осталась во владении пап и во власти нескольких соперничающих между собой помещичьих фамилий.
Эти фамилии, находившиеся в смертельной вражде друг к другу, со времен незапамятных, до некоторой степени сдерживались правлением кондотьеров. В годы Браччио и Пичиннино Перуджия пользовалась относительным спокойствием, и ее сыны проливали свою кровь не на городских улицах и площадях, но в ученых баталиях наемных войск Флоренции или Венеции, приобретя в них славу лучших солдат Италии. Положение вещей изменилось к худшему, когда знаменитые умбрийские кондотьеры сошли со сцены. В 80-х и 90-х годах XV века Перуджия запылала неслыханными для той эпохи родовыми раздорами.
Один перуджийский род — род Бальони — играл в этих раздорах преимущественную роль. Владевшие рядом окрестных кастелли, Беттоной, Спелло, Ла Фратта и проч., селившиеся целыми кварталами в городе, Бальони были несомненно богатой и сильной умбрийской фамилией. Преобладание их над другими нобилями не подлежало сомнениям, но оно не было все же настолько велико, чтобы не быть оспариваемым. Перуджийские роды отличались непреклонной и неукротимой гордостью. Перед возвышением Бальони никак не желали смириться Одди. К тем или другим, смотря по обстоятельствам, примыкали Раньери, Эрмани, Корнья. Многочисленные «клиенты» поддерживали с оружием в руках своих вождей и покровителей. Распри нобилей захватывали и делили на два лагеря горожан. Умбрийские крестьяне вступали наравне с профессиональными bravi{176} в маленькое наемное войско, которое собирала каждая партия. Иные столкновения в стенах Перуджии принимали размеры правильных битв, сопровождавшихся пушечной пальбой и пожарами, от которых в равной мере страдали и воюющие и «нейтральные».
«В конце октября 1488 года, — рассказывает один из историков Перуджии, — напряжение становится крайним. Крики «Бальони! Бальони!» звучат как непрестанный вызов фамилии Одди. Члены этой семьи показываются на улицах Перуджии, лишь приняв все меры предосторожности. Они прибегают даже к странным способам военной разведки. Леандра, дочь Браччио Бальони, равно как и Изабелла, ее двоюродная сестра, дочь самого Гвидо Бальони, вышедшие замуж за Одди, тем самым перешли к этой партии, оставаясь в добрых отношениях со своими родственниками. Они пользуются этим обстоятельством, чтобы проверить, не располагают ли Бальони войсками, собранными из окрестностей. Но их слишком поспешная попытка не открывает им ничего. Войска, созванные Гвидо, прибывают как раз на другой день после визита двух дам, обошедших весь дворец Бальони и не заметивших ничего подозрительного. Что касается до приготовлений Одди, то, веденные довольно неумело, они все были отлично известны Гвидо Бальони, который тем более торопил свои подкрепления. Дома Перуджи наполняются вооруженными людьми обеих партий. Лавки закрываются наглухо среди всеобщего смятения. Из каждого отверстия в стене собора торчит дуло фальконета. Даже на крыше его с северной стороны поставлено несколько пушек, глядящих своими жерлами в направлении домов Одди и их друзей. Палаццо дель Подеста обращен в цитадель, улицы преграждены цепями». Много ли надо в такой обстановке, чтобы дать повод к столкновению? «Два брата Арчипрети, Агамемноне и Джироламо, собрали вокруг себя многочисленных друзей в предвидении битвы. Их дома забаррикадированы, все входы и выходы завалены столами и винными бочками. Неясно только одно: за кого драться? Агамемноне в присутствии матери задевает по этому поводу своего брата. «Я бы желал знать, что ты думаешь о предстоящем деле? Что касается до меня, то я стою за Одди, моих родственников». — «Коли так, — отвечает Джироламо, — я за Бальони, с которыми я еще ближе в родстве, чем ты с Одди». Тон разговора быстро поднимается, и Агамемноне дает брату час на размышление. Тому больше ничего не надо, и он мгновенно присоединяется к группе своих вооруженных друзей. Вместе с ними является он в собор, уже переполненный войсками Бальони».
В результате таких эпизодов по всему городу вспыхивают кровавые стычки, которые длятся до вечера 29 октября. Предупрежденный и встревоженный папа Инокентий VIII успел, оказывается, принять свои меры. Его собственный брат Маурицио Чибо отправлен со званием губернатора в Перуджию, куда вступает он с колокольным звоном вечером 30 октября. Но колокольный звон принят нобилями за набат тревоги, и, когда кортеж губернатора, сопровождаемый видными Бальони, прибывает на площадь, кем-то брошенный камень задевает круп лошади Гвидо. Это служит сигналом к тому, что кровопролитие вспыхнуло с новой силой на глазах у папских посланцев.
Бальони восторжествовали на этот раз: на другой день тридцать семь Одди и несколько сот их сторонников покидают город, удаляясь в окрестности. Вся Перуджия оказывается в руках Бальони. Но власть свою они сознают непрочной и деятельно готовятся к новым битвам. В изгнании Одди деятельно собираются с силами. На заре 6 июля 1491 года значительный их отряд успевает проникнуть в город со стороны квартала Сант Анджело, известного своей враждой к Бальони. На улицах Перуджии вновь завязывается борьба, которая длится весь день и кончается поражением вторгнувшихся. Проливной дождь, разразившийся к вечеру, превращает городские улицы в горные потоки, но вода в этих потоках, по свидетельству современников, хлещет через разбросанные всюду трупы и окрашивается кровью.
Проходит еще четыре года, но изгнанники не отказываются от своей надежды. 3 сентября 1495 года они предпринимают новую атаку, на этот раз лучше подготовленную с помощью подкупа нескольких офицеров враждебной партии. Бальони застигнуты врасплох. Пехота Одди уже преодолела городскую стену, благодаря заранее припрятанным лестницам, и конница их уже въезжает в ворота Сант Андреа, открытые настежь изменниками. Но улицы преграждены цепями, и это обстоятельство замедляет движение всадников. Лишь авангард пехоты успевает быстро проникнуть в центр города с криками: «Фельтро! Фельтро! Одди! Колонна! Савелли!» Разнообразие этих возгласов свидетельствует о разнообразии контингентов собранных партией изгнанников.
Гонец, спешащий с известием о вторжении, встречает Симонетто Бальони. «Стойте, синьоре, — кричит он, — неприятель здесь, он уже на площади». — «По мне, лучше умереть, чем просить пощады», — спокойно отвечает Симонетто. Полуодетый, с мечом в одной руке и щитом в другой, Симонетто один преграждает дорогу врагам в узкой улице, не позволяющей биться с ним одновременно трем или четырем противникам. Без каски, без кирассы, он сдерживает натиск целого войска: тела погибших от его руки образуют вал, который служит ему защитой. Изнемогая от двадцати двух ран, он уже готов закрыться щитом и лечь, ожидая смерти. Ему едва успело исполниться восемнадцать лет.
Но слышится бешеный топот коня по уличным плитам. «Сверкая латами, украшенными золотом, в каске, увенчанной перуджийским грифом и развевающимися по ветру перьями, является всадник, устремляющийся прямо на врагов. Это Асторре Бальони, прекрасный, гордый и непобедимый, как сам Марс…» Еще один критический момент, и положение спасено для Бальони. Сторонники их стекаются со всех сторон с оружием в руках. Старый Гвидо со своими сыновьями и племянниками: Джисмондо, Карло, Джанпаоло, Джентиле и Грифонетто — руководит отпором. После страшного кровопролития Одди и их союзники бегут из Перуджии, снова разбитые наголову.
Все эти кровавые дела на улицах Перуджии и бесконечное множество других, им подобных, описаны в местных хрониках. Бальони посчастливилось: их необыкновенные воинские доблести, необыкновенные физические качества всей их расы нашли преданного летописца, восторженного изобразителя. Франческо Матараццо, эрудит Перуджии и член ее стариннейшего университета, написал хронику, равной которой нет по увлекательности рассказа, по живописности изображения, по непосредственнейшим веяниям жизни, какие удержаны в ней через века. Для историков Ренессанса эта хроника Матараццо истинный клад. Буркгардт пользовался ею, и Дж. А. Симондс пересказал ее замечательнейшие места в своем очерке «Перуджия». В последнее время Матараццо целиком переведен на английский и немецкий языки. Чтобы несколько познакомить с ним русского читателя, мы переводим здесь те страницы его хроники, которые относятся к эпизоду, достойно заканчивающему XV век Перуджии, — к трагедии так называемой «Кровавой свадьбы», разразившейся над домом Бальони в 1500 году.
«Было в доме Бальони два кровных брата, — рассказывает Матараццо, — одного звали Гвидо, другого Родольфо, и в те времена имел светлейший Гвидо, который был старшим, пять сыновей, а именно светлейшего мессер Асторре, Адриано, иначе Морганте, Джисмондо, Маркантонио и мессер Джентиле, аббата. И светлейший мессер Родольфо имел трех сыновей, а именно старшего, мессер Троило, апостолического викария, Джанпаоло и Симонетто. А затем были у них еще внучатые племянники, а именно Карло Барчилья, который был долговяз и тощ, так что поневоле ходил сгорбившись и имел в гербе петушиную голову, отчего и прозывался Карло Барчилья. Другим же племянником был благородный Грифонетто; по красоте являл он собою нового Ганимеда и был богаче, чем кто-либо другой из рода Бальони, и владел домом прекраснее, чем дома всех остальных, взятые вместе. Была там зала с фигурами всех военачальников, какие только были в Перуджии с давних пор по сей день, и равным образом с фигурами всех знаменитых ученых — и все с натуры; и был тот дом с обеими башнями весь расписан, как я о том сейчас рассказал, и стоял он бок о бок с новым университетом. И из всех был Грифоне младшим, а светлейший мессер Асторре старшим, после Гвидо и Родольфо. Хоть и самый младший, Грифоне, будучи сиротой и богачом, имел супругу Дзанобия Сфорца, красивую и приятную, как он сам, от которой у него было трое детей мужеского пола и одна девочка, и сыновей его звали одного Браччио, другого Галеотто и третьего Сфорца, и самому старшему из них минуло шесть лет, не более того. И так великолепен и благоустроен был этот дом, что заключал он в себе великое множество скаковых коней, объезженных и диких, для скачек на Палио, и всякий другой вид коней всякой породы, и шутов, и все прочее, что приличествовало иметь благородным господам. Держали там также большого льва, и кто входил в дом, думал, что попал ко двору короля: такова была его пышность. И когда светлейший Гвидо проходил по площади или если то был мессер Асторре или Джанпаоло, любой горожанин бросал работу, чтобы взглянуть на них, а чужестранец, проезжавший через Перуджию, разумеется, старался повидать светлейшего Гвидо Бальони и главным делом мессера Асторре ради славы его деяний; все в доме у него, даже пажи, были одеты в парчу. Также и незаконнорожденные появлялись в названном роду все в большем и большем числе — среди прочих некий Филиппо, сын Браччио из того дома, постоянно служивший примером поведения для Грифоне, который всегда относился к нему как к наставнику или отцу. И был еще там некий Джироламо делла Пенна, имевший таких близких друзей, которые, будучи бедны, готовы были ради своего покровителя на любое преступление. Имел этот Джироламо от роду 18 лет и был человеком необузданным, лишенным всяких правил в своей жизни, совсем как Карло Бальони, и было у него два кума, немногим благоразумнее, чем он сам. В конце концов тот из Бальони, который был более других вспыльчив и страшен нравом, а именно Симонетто, перестал доверять Джироламо делла Пенна; он задумал его умертвить, рассудив правильно, что если так сам не сделает, то упомянутый Джироламо со всеми ними то же совершит, ибо было очевидно, что это настоящий лжец, исполненный фальши. Стал Симонетто просить позволения у своего дяди, а именно у светлейшего Гвидо, но тот не одобрил этого, напротив, желал отговорить его от подобного умысла. Низко поклонился могучий Симонетто своему дяде, прося позволения, но тот не уступал; подобным же образом обращался Симонетто к своему брату Асторре, который тоже не давал ему своего согласия, ибо, чему суждено быть, того не миновать.
Настало время, когда светлейший мессер Асторре должен был ввести в свой дом жену, которую давал ему король Неаполя, и была его невеста из рода Орсини. И так как крепко любил мессера Асторре его отец, то и распорядился он, чтобы в нашем городе почтили его сына прекрасными празднествами; и каждый квартал тогда собрал свою компанию молодых людей и молодых дам, и все горожане быстро нарядили детей и жен, смотря по положению своему и по состоянию; каждый округ наперерыв старался чествовать мессера Асторре и его супругу, исключая округ Сант Анджело, который, будучи расположен к Джироламо делла Пенна и к дому делла Стаффа, не устроил ничего и никого не снарядил, но остался особняком и малонадежным выказал себя по отношению к светлейшему дому Бальони. Остальными же частями города, всеми вместе и порознь, был этот дом должно почтен, и каждый житель оделся в шелк и бархат, а знатные — в парчу, золото и серебро, по своему достоинству, нарядив так же своих жен; у всех городских ворот было устроено угощение и шествие, чтобы поздравить невесту и жениха».
Матараццо рассказывает далее очень подробно о тех празднествах, которыми была ознаменована в Перуджии свадьба Асторре Бальони. Сам автор принимал в них деятельное участие: «…была воздвигнута триумфальная арка из дерева, затянутого сукном, расписанная подвигами светлейшего мессера Асторре, и под каждым из них было помещено несколько стихов, сочиненных мессер Франческо Матараццо…» Но возвратимся к трагедии.
«Многие полагали, что эта свадьба есть завершение и свидетельство высочайшего положения Бальони, другие же видели в ней недоброе и предчувствовали, что радости суждено обратится в великую печаль, указывая на многие дурные предзнаменования, которые наблюдались во время свадьбы. В те дни появилась комета с чудовищным пламенем в местности близ Фоссато, которая то здесь, то там была видима, а другая появилась в Неаполитанском королевстве, ужасая и вводя в трепет людей: неслись они по воздуху с неописуемым шумом и громом, подобным выстрелу из бомбарды, каковой гром был слышен даже за тридцать миль, и, как это было страшно, я не буду распространяться. Невзирая на то продолжались празднества и потехи в честь новобрачных. И взял на себя заботу еще светлейший Гвидо Бальони женить Карло Бальони, своего племянника: не было у того ни отца, ни братьев, и совсем он был одинок, оттого так и желал Гвидо найти ему жену.
Настало время, пришел час беды для дома Бальони, когда Джулио Чезаре Варани из Камерино мог все козни свои и обманы направить против Бальони, не памятуя, что он с ними был в родстве и в свойстве, не думая ни о благодеяниях, оказанных ему, ни о прежних своих клятвах и уверениях, а только стремясь к тому, на что толкала его собственная натура, побуждавшая быть во всеоружии и наготове для совершения предательств и измен, на каковые он неоднократно уже покушался. И чтобы выполнить дело, на которое предназначен был он самой его натурой, замыслил он против Бальони, что все они во время сна должны были быть зарезаны. Так это и случилось, о чем я сейчас расскажу.
В том заговоре, в том предательстве участвовало трое из светлейшего дома Бальони, в том числе был Карло Барчилья, племянник владетеля Камерино, молодой человек 27 лет или около того, самый бедный из всех в названном роде и самый расточительный; дурную славу он имел среди сверстников и сотоварищей, будучи человеком очень большой силы и ужасного нрава и вовсе беспутным малым. И был он главой и руководителем всех прочих ради того, чтобы угодить владетелю Камерино и чтобы обогатиться самому, а также чтобы захватить в свои руки управление, принадлежавшее светлейшему дому Бальони. Обо всем он стакнулся и условился со своим свояком, Джироламо делла Пенна, у которого в сердце пылала давнишняя ненависть. Этот Джироламо, как я уже говорил, успел совершить в своей жизни многие предательства, хотя было ему только 28 лет или двадцать девять или около того и был он погружен в беспутство и расточительность, совсем как Карло, с той разницей, что у Карло было больше силы и смелости, а у Джироламо было много душой и телом преданных ему людей, готовых на всякое злодеяние. С некоторых пор, впрочем, держал и Карло возле себя головорезов, изгнанных из Сан Северино Делла Марка, помимо других своих обычных компаньонов, совсем не смыслящих еще по молодости лет. После того как они обо всем уговорились и твердое решение было ими принято, начал Карло подговаривать некоего Филиппо ди Браччио, незаконнорожденного из дома Бальони, обещая, что выведет его в благородное сословие и что отдаст ему четверть квартала Порта Соле, где он жил, и что всем государством он будет управлять вместе с ними, а чтобы лучше удалось их дело, пусть постарается он, чтобы и благородный Грифонетто принял участие в их заговоре. И так как этот Филиппо был человеком уже лет 40 или около того и отличался острым умом, то он не только охотно вступил в заговор, но принялся и Грифонетто запутывать, и, хотя этот последний великое доверие к известному Филиппо питал, сначала он не хотел согласиться на такое предательство.
Однако настойчивость Филиппо была так велика, что он принудил его дать согласие, прельщая, что будет он отныне первым вместе с Карло и в полное обладание получит земли и дома Бальони. А чтобы окончательно его склонить на свою сторону, дал он ему понять, что светлейший Джанпаоло, который был собою виднее всех в доме Бальони, будто бы спит с мадонной Дзенобией, женой Грифонетто, которая была красавицей и которую помянутый Грифонетто пылко любил, а она пылко любила своего супруга, ибо и тот и другой имели вид райских ангелов. Однажды, когда Джанпаоло, Грифоне и мадонна Дзенобия между собою беседовали, нашло на Грифоне от самого сатаны такое затмение, что вообразилось ему, будто бы его жена к Джанпаоло обращается с непристойными словами и знаками, из коих он с уверенностью признал, что светлейший Джанпаоло и собственная супруга обманывают его, хотя противоположное всеми свидетельствуется и все думают, что тут впутался сам дьявол. Благородный же Грифоне впал в сомнение и в ревность, он дал заговорщикам свое согласие и принял твердое решение тотчас же с прочими приступить к совершению предательства. И пришли тогда к согласию все четверо, а именно Карло, Грифоне и Филиппо Бальони, и Джироламо делла Пенна, и были они весьма рады принять в свою компанию Грифоне, который глупым мальчиком себя показал и не помнил уже ни об отце, ни о дяде, ни о братьях и ни о ком другом, милом сердцу, допустив вовлечь себя в бездну такой великой измены. И так как предприятие их было рассчитано на немалое число людей и нелегко было оно выполнимо, то убедил Карло еще другого свояка, Джироламо делла Стаффа, который равным образом к ним присоединился. Человек то был еще незрелый и нездравого суждения, ибо был молод, в возрасте Карло Барчилья. Кроме того, они выписали Берардо да Корнья, у которого было два брата, один по имени Пьетро Джакомо, другой — Оттавиано, кроме того, еще их родственника по имени Джован Франческо; двоим последним было по двадцать два года или около того, а Оттавиано тот был славный, дюжий солдат. Этому Берардо было сказано, что если они дело сделают, то есть помогут всех Бальони умертвить, то под их власть отойдет квартал у порта Сан Санне, и так как этот квартал был тогда под властью их собственных родственников, сыновей мессера Пьер Филиппо да Корнья, то, раз убивали Бальони, могли бы убить и вышеназванных сыновей мессер Пьера Филиппо и весь квартал перешел бы тогда к ним! И когда упомянутый Берардо услышал, как обстоит дело, согласился он на великую измену и, подобно тому как Карло и Грифоне предавали своих дядей и братьев, решился и он предать своих родных. К таковому предательству своих обоих братьев он привлек, хотя и не без сопротивления они согласились, ибо постоянно светлейший мессер Асторре выказывал великую любовь Оттавиано. Таким образом все наименованные выше пришли к соглашению, и все были они весьма юны, а тому Берардо исполнилось приблизительно тридцать восемь лет, и отличался он большим умом и сметливостью; его одного исключая, да еще Филиппо ди Браччио, не было никого среди прочих, кто достиг бы тридцатого года. И когда они между собою вступили в договор и согласие, не было никого среди них, кто для подобного предприятия собрал бы столько людей, сколько собрал их Джироламо делла Пенна, каковое предприятие задумали они исполнить в то время, как устраивались празднества по случаю свадьбы светлейшего мессера Асторре, когда все члены светлейшего дома Бальони были в сборе, за исключением Маркантонио, сына светлейшего Гвидо, который, как я вам говорил, находился в Неаполитанском королевстве на лечебных купаниях. Вступившие в заговор увидали, что пришло время, когда можно с ними всеми разом покончить, по случаю описанной свадьбы, ибо поистине много было Бальони, и в другом случае не удалось бы их всех истребить, и, что бы там ни было, до этого не дошло бы, если заговорщики не видели, что можно окончить дело начисто, одним ударом.
Тем временем светлейший Морганте (Джисмондо) покинул город и вернулся в Спелло, где из Бальони постоянно кто-нибудь имел пребывание. Как раз тогда жители Тоди совершили нападение на земли вплоть до замка Панталла и пожгли посевы Сфорцино, который был незаконнорожденным братом светлейшего Джанпаоло и Симонетто, юношей восемнадцати лет. Тогда светлейший Джанпаоло за себя и за своих братьев пожелал отомстить горожанам Тоди и прискакал в упомянутый замок Панталла с двумястами пятьюдесятью всадниками и начал в окрестностях их города производить набеги и разорения. И когда тодийские жители об этом узнали, послали они гонцов к светлейшему Джанпаоло Бальони с просьбой, не угодно ли будет его милости заключить договор с коммуной Тоди, обещая возместить все убытки и исполнить другие условленные пункты. Заметя, что члены светлейшего дома Бальони начали разъезжаться и что, таким образом, всех вместе они не захватят, предатели отложили немного свое дело, чтобы по крайней мере дождаться, когда вернется Джанпаоло, а покамест все они были лицемерно ласковы на словах, как Иуда некогда по отношению к Христу, имея мед на устах и желчь в сердце. И пока они поджидали, чтобы вернулся светлейший Джанпаоло, и пока его милость пребывал в Панталле, прибыл из Читта ди Кастелло светлейший Вителоццо с тремястами всадников, и многие утверждали, что отправлялся он в поход против графов Маршано, чтобы отомстить за смерть своего брата Паоло Вителло, который флорентинцами был убит, однако чего-либо достоверного по этому поводу не известно. Самолично отправился он к светлейшему Джанпаоло, когда этот последний оказался поблизости, чтобы переговорить, не согласится ли милость его на то, чтобы солдаты и люди их вместе расположились лагерем, на что светлейший Джанпаоло охотно согласился, и в конце концов лагери, тот и другой, были соединены и оба военачальника поселились вместе и ели из одной тарелки, как два родных брата. Наконец четырнадцатого числа месяца июля возвратился светлейший Джанпаоло в Перуджию, и ни малейшего слуха до светлейших Бальони не дошло о замышлявшейся измене, поговаривали только недоброе о Джироламо делла Пенна, но тому они нисколько не верили, полагая, что у него недостанет ни храбрости, ни дерзости поднять на них руку. Тем более подумать они не могли, что кто-нибудь из их же семейства, в ком текла их же благородная кровь, решился бы войти в подобный заговор, и совсем не предполагали, чтобы дом делла Корнья мог надвое расколоться. Вечером перед той ночью, в какую великое событие должно было произойти и великое предательство должно было свершиться, все заговорщики направились в церковь Сан Лука, где попросили отпущения грехов и друг у друга попросили прощения, тая великую свою измену, после чего вместе на ночь поужинали, как делает то молодежь, и не расходились, когда пришло время спать. После чего каждый собрал некоторое количество верных людей, и, как только решили они, что те, кого собирались они убить, уже спят, так направились в дом Карло Бальони. И тогда робость и упадок духа овладели ими, и как мертвые стояли они, боясь поднять руку на столь значительное предприятие.
Но у Карло Бальони нашлось больше смелости взяться за дело, чем у всех остальных, взятых вместе, и всех приободрил он, а когда духом он их укрепил, приказал, чтобы по пятнадцати человек отправилось к покоям каждого из членов светлейшей семьи Бальони и по стольку же встало на посты у Порта Марцо, у Порта Сан Савино и в других местах. И чтобы совершилось дело в должном порядке, приказал он: пусть будет сброшен большой камень с лоджии в доме светлейшего Гвидо, и, как только они стук этот услышат, пусть бросятся они к дверям тех комнат, где спят намеченные синьоры, а если какие комнаты окажутся заперты на засовы или цепи, пусть взломают их дубовыми бревнами, которыми пусть начнут они бить с такой силой, что немногими ударами не только деревянную дверь, но и любую крепкую стену смогут проломить. И вот кинулся Карло с одним своим приспешником по имени Фьораванте из своего дома к дому светлейшего Гвидо, который был с его домом стена в стену, намереваясь открыть дверь, но она оказалась открытой. И тогда вернулся он к остальным, и все сразу двинулись в разные стороны, и он сам направился к покоям Симонетто, а Грифоне — к покоям светлейшего Джанпаоло, а Филиппо ди Браччио — к покоям светлейшего мессера Асторре, вместе с Оттавиано делла Корнья, а Джироламо делла Пенна — к покоям Джисмондо, которого он был первым врагом, а к покоям светлейшего Гвидо направился некто, носивший имя Бернардинелло ди Николо да мессер Григорио из Антиньоли. Но светлейший мессер Асторре спал в ту ночь в доме Грифоне — он не возвратился спать в дом отца.
Наконец подан был знак, а именно сброшен был большой камень, и, когда услыхали они грохот от падения той глыбы, все сразу принялись проламывать двери, дверь же в комнату мессера Асторре была отперта ключом, потому что предатель Филиппо приказал заранее подделать ключ. Открыли они упомянутую комнату и застали светлейшего мессера Асторре вставшим с постели без всякого оружия. Или, как мне еще более верные люди говорили, окликнул его Филиппо, и его милость встал и сам отпер дверь, доверяя врагу, но едва отпер, сейчас же увидел множество вооруженных и догадался о злодейской измене. Филиппо и Оттавиано да Корнья — вот кто убил его, и его милость ничего не сказал, кроме того, что назвал предателя по имени и потом прибавил: «Бедный Асторре, ты умираешь как мямля», и больше ничего он не промолвил. И все это видела его молодая жена, и, желая спасти супруга, бросилась она к нему, стараясь заслонить его, как щитом, своим благородным телом; но они нанесли ему столько ран, что должен был умереть светлейший Асторре, и пятой части тех ран было бы достаточно для умерщвления его. Жене его также была нанесена рана, а потом предатель Филиппо сквозь отверстие широкой раны всунул руку в грудь светлейшего господина и с силой вырвал у него сердце и впился в него зубами, ибо и раньше был его смертельным врагом и имел на него большую обиду. Потом поволокли они его по лестнице, как слугу, как простолюдина, и бросили на улице голым, в чем мать родила. А Бернардино из Антиньоли уже ворвался в горницу Гвидо, и другие проникли в нее. Его они застали вставшим, он бросился в угол, где имел обыкновение ставить одну из своих алебард, и не нашел там ее, и первый удар был нанесен ему секирой, и этот удар его милость отпарировал рукой. Тогда схватили они его за волосы и с такой свирепостью повергли на пол, что и для молодого, крепкого человека такого удара было бы достаточно, и потом набросились враги на его милость и с дикой злобой били его. И так как он, о чем я уже вам рассказывал, был из тех людей, которые верят в предназначение, то произнес он такие слова: «Вот наступил мой час», после чего с поношением и опозорением они его прикончили. Уже и Джироламо проник в комнату Джисмондо, проломив в нее дверь, и тот только отвратил свое лицо назад, чтобы не видеть своей смерти. Когда же светлейший Симонетто услышал шум в доме отца и увидел свет, догадался он об измене и громко раздался повсюду его голос: «Не робей, брат мой Джисмондо!» Восклицая так, услышал он громкие удары в дверь, то Карло Бальони ломился, неся ему смерть, и хотя встревожился Симонетто, но не растерялся, схватил меч и щит и начал обороняться против предателя. Возле него был ранен оруженосец, который в ту ночь в его комнате спал, по имени Паоло, молодой, как он сам, и очень им любимый. И когда светлейший Симонетто увидел, что его верный спутник ранен, стиснул он зубы и принялся упорно теснить врагов из комнаты, пролагая себе сквозь них путь. Он добился того, что ему удалось проскочить через зал в прихожую, он спустился по лестнице и, все еще окруженный со всех сторон врагами, очутился во внутреннем дворе. Вышел он затем и на улицу, где оказались вновь люди, и, насколько было возможности, отбивался и силою своих рук ранил двоих из врагов, из которых один, как я слышал после того, умер. Но все умножались враги, и убили-таки они этого благородного христианина, одетого в одну лишь сорочку, а пока он был жив, столько было в нем силы и доблести, что никакому человеческому языку того не описать. Поистине был он единственным, кто в течение всей жизни не ведал страха, и, пока он имел еще силу хотя одно слово произнести, проявлял он высокую бодрость, будто не он был побежден, а, напротив, победил других. Если бы только достиг он хотя тридцати лет, то совершил бы такие великие подвиги, что оказались бы они более удивительными, чем совершенные кем-либо другим из всех людей, когда-либо живших; оттого я предоставляю судить вам самим, какой известности достиг бы он и какие деяния, заслуживающие вечной бессмертной славы, совершил бы, если бы только достиг до старости. Вполне уверен я, что Никколо Пиччинино таких великих подвигов не совершил. Он мог бы, конечно, спастись, но чрезмерная храбрость была причиной его смерти, ибо он и не пытался бежать.
Тот, кто направился в покои светлейшего Джанпаоло, — был это Грифоне, который был на то ими назначен; туда же явился и Карло, хотя это было не его дело, ему на долю выпало ведь идти к Симонетто. Но так как он особенно опасался Джанпаоло, то и направился сам туда вместе с Грифоне и прочими. Пробираясь к горнице, где Джанпаоло обычно спал, вошли они в комнату, где оказался только один из его приближенных; его они и убили, именно Карло убил его собственноручно, полагая, что то светлейший Джанпаоло. Когда они вслед за тем различили, что то не он, решили они подняться наверх и, когда всходили по лестнице, увидели наверху, кого искали, с круглым щитом и мечом в руках. Был он в одной рубашке, и при нем находился его очень им любимый оруженосец по имени Маралья, перуджиец, который держал копье в руке, и когда враги, намереваясь убить его господина, стали подниматься по лестнице, то помянутый Маралья первого из них ударил копьем в нагрудный панцирь с такой силой, что сбросил его головой вниз по ступеням, и далее он так ловко действовал копьем, что его господин успел отступить назад к слуховому окну и выскочить на крышу дома. Он побежал по крышам, достиг кровли дома Грифоне и хотел спуститься во двор, так как еще не знал, что Грифоне участвует в заговоре, и даже беспокоился о нем и оттого хотел проникнуть к нему сквозь слуховое окно соседнего с его домом Нового Университета. Но потом заподозрил он, как бы не стали враги его тут поджидать, что и было в действительности, ибо они считали вероятным, что он спустится в этот двор. На сей раз умудрил его Господь осторожностью, и пришло ему на ум спуститься в дом одного горожанина. Так он уже было и сделал, но горожанин тот был боязлив и отказался впустить его к себе. Тогда повернул он назад по крышам и спустился в дом, где жили некие студенты; они все тоже перепугались, за исключением одного, по имени Акилле де ла Мандола, который проявил мужество и обещал умереть за него.
И пока происходило все, о чем я сейчас рассказал, направился Грифонетто убивать сына светлейшего Гвидо — мессера Джентиле, протонотария. Застали они его садящимся на коня у лестницы Сант Эрколано; он как раз собирался ехать на шум, и многие удерживали его, умоляя не ездить. И когда он встретил врагов, не будучи еще уверен в их намерениях, приблизился он к ним, и те устремились на него. Он же быстро повернул коня и ускакал, шпоря и хлеща плетью лошадь, которая все норовила остановиться, и угодно было Господу, что выскочил-таки он из города. И так как мессера Джентиле они упустили, то двинулись к дому Ридольфо Бальони, который в своем саду у Порта Сан Пьетро жил; недавно он этот сад завел, и была его калитка рядом с церковью Санта Мария Дельи Анджели; через калитку и скрылся светлейший Ридольфо в церковь Санта Мария Дельи Анджели, переодевшись женщиной, и как был он болен французской болезнью и не мог ходить, то дожидался там, пока приведут ему коня. И когда уже он сел верхом, показались враги, и он дал шпоры коню и от них ускакал. И тогда они отправились умерщвлять сыновей мессера Филиппо да Корнья, но когда дошли до их дома, смутились духом, и представилось им, что надо кончать смертоубийство.
Уже почти вовсе рассвело, и светлейший Джанпаоло очень тревожился тем, что не мог узнать, кто из своих мертв, а кто жив. Он немного подкрепил силы, так как казалось ему, что весь он от жажды горел, затем взял студенческий плащ и закутался в него. Один из студентов вышел на улицу и, увидя, что никого нет, дал знак, откашлявшись. Тогда вышел и светлейший Джанпаоло на улицу и, идя меж двумя студентами, достиг Порта ди Борнья и так покинул город».
Матараццо рассказывает далее пробуждение Перуджии в утро 15 июля, сменившее ночь «Кровавой свадьбы». Неубранные трупы, лужи крови на улицах свидетельствуют о случившемся и собирают толпы любопытных. «Когда было найдено на улице тело Асторре Бальони и тело Симонетто, собравшиеся вокруг них люди и в особенности иностранные студенты сравнивали их с древними римлянами. Настолько черты их были исполнены благородства и величавости, и у Симонетто находили они то выражение отваги и гордости, которое никогда не покидало его при жизни и с которым сама смерть не могла теперь совладать». Убийцы же не встретили ни в ком сочувствия. Апология совершившегося, которую искусный оратор Карло Барчилья счел нужным произнести перед видными гражданами Перуджии в зале Делла Мерканция, была встречена холодно. Среди заговорщиков немедленно начались раздоры. В семье Грифонетто участие его в измене вызвало бурю негодования со стороны женщин.
Его мать Аталанта Бальони и его жена Дзенобия надели траур и бросили его дом, захватив с собой детей. Мужественная Аталанта взяла при этом под свою защиту и детей Джанпаоло Бальони. Упавший духом Грифонетто ожидал возмездия, и ему пришлось очень недолго ждать. Оставшиеся в живых и ускользнувшие от врагов Бальони проявили замечательную энергию. В один день Джанпаоло успел собрать войско и уже 16 июля двинулся на Перуджию. Почти без сопротивления жаждавшие мести Бальони ворвались в городские ворота. Начались поиски виновников злодеяния. Но предоставим опять Матараццо рассказать жалкий конец Грифонетто.
«Уже весь город взялся за оружие, те за эту партию и те за другую, и Грифонетто услышал тревогу, когда он вновь был у матери, чтобы упросить ее, а она вновь не пожелала его слушать, и он расстался с нею очень неохотно, много вздыхая и говоря: больше уж не вернусь я к вам и не раз вам захочется говорить со мной и будет уже нельзя, о мать жестокая к впавшему в отчаяние сыну! И так, с рыданиями и проливая слезы, сел он в полном вооружении на коня и поехал навстречу врагу. Достигнув Порта Сан Пьетро, наткнулся он на спасавшегося Джиролама делла Пенна, и Джироламо уже было устремился на него, приняв его за врага, но он крикнул «Гриффа, Гриффа» — и Джироламо ускакал. И так как благородный Грифонетто уже заметил врагов и не нашел ни Карло Бальони, ни кого-либо другого из своих единомышленников, то повернул коня и направился к площади, где встретил Филиппо ди Браччио с другими людьми, которые не знали, что делать, ибо ни Джироламо, ни Карло не было среди них. Карло уже успел бежать и скрыться за пределами городских стен, а Джироламо делла Пенна послал только своих людей навстречу врагам, чтобы выиграть время и успеть спастись. Светлейший Джанпаоло въезжал тем временем в город как сокол на своем боевом коне и повстречал одного из вражеских людей, ехавшего верхом на кобыле, принадлежавшей светлейшему мессеру Асторре. Он тотчас же узнал лошадь, приблизился к нему и собственным мечом нанес ему такой удар в горло, что почти совсем отделил голову от туловища, и тот умер прежде, чем, свалившись с лошади, достиг земли. Была то первая кровь, пролившаяся у врагов, и сделал то Джанпаоло собственноручно. И уже получили подкрепление враги, и, первого из них уложив, Джанпаоло заметил Джован Франческо да Корнья, и тотчас устремился на него, и вступил с ним в жестокое единоборство, и, долгое время не будучи в состоянии ни свалить, ни поранить его, встал он на стремена, и замахнулся мечом с такой яростью, что, промахнувшись, потерял равновесие и едва не упал вместе с лошадью. Сопровождавшие быстро его подхватили, так что он не упал, и конь его встал опять на ноги, и в это время вышеназванный Джован Франческо успел бежать. Лилась уже кровь предателей, и кто из них являл больше смелости, тот скорее других и погибал. Бились Джанпаоло и его воины с великим рвением, стремясь проникнуть в середину города, относительно которой опасались, что не взять ее силою оружия, а если бы и удалось взять, то боялся Джанпаоло пролить слишком много крови со своей стороны, и оттого употреблял он все усилия, чтобы ворваться туда, и наконец посчастливилось ему, с небольшим количеством конных людей, прорваться у церкви Сант Эрколано сквозь ворота под госпиталем Мизерикордия.
Хотя Карло и Джироламо уже бежали, все же догадался Грифоне, что надо занять те ворота, куда хотел ворваться светлейший Джанпаоло, и когда он направился к тем воротам и приблизился к входу в госпиталь, у мужской палаты как раз столкнулся он со светлейшим Джанпаоло, который уже успел в ворота проникнуть. И когда признал его светлейший Джанпаоло, то бросился на него и приставил меч к горлу его со словами: «Прости тебе Господь, изменник Грифоне, так это ты! Ступай же с Богом, что до меня, то я не стану по-твоему марать руки в крови своего рода, как ты их измарал! И, произнеся такие слова, повернулся к нему спиной светлейший Джанпаоло и не пожелал его прикончить. Но едва отвернулся его милость, принялись тут солдаты наносить юноше раны. И многие утверждают, что это начал мессер Джентиле Бальони, а другие — что сделал то Филиппо Ченча, командир отряда всадников светлейшего Асторре, и последние особенно настаивают и доказывают свою правоту. И столько ранений было нанесено благородному телу юноши, что распростерлись наконец на земле прекрасные его члены. Когда весть о том дошла до дорогой его матери и возлюбленной его супруги, тотчас явились мать и жена, чтобы увидеть его еще живым, и, когда они к нему приблизились, все нападавшие поспешно покинули его, ибо никто не желал быть узнанным матерью его или женой. Те же застали его еще живым, и, рыдая, сказала мать: «Сын мой, вот твоя впавшая в отчаяние мать, которая хотела бы говорить с тобой, но ты уже не можешь, как тогда верно сказал!» Обратил сын взор свой к лицу матери, а она настолько была благоразумной и мудрой, что принялась плача увещевать его, чтобы он простил всех, кто причинил ему смерть, и чтобы сделал рукой знак прощения. Протянул тогда благородный юноша правую руку матери и сжал ее руку и тотчас вслед за тем испустил дух, расставшись навеки с тою, которая благословляла его теперь, а не проклинала, как прежде. Какими горькими слезами залились те крепко любимые им мать и жена, когда увидели уличный камень, омоченный его кровью! Какова была печаль супруги при расставании с нежно любимым супругом — этого я не берусь описать, также и горя матери, которая ради любви к нему оставалась вдовой. Перенесли тело в госпиталь, и так поражена была скорбью безутешная мать, что вместе с невесткой, еще омоченные кровью благородного Грифоне, отправились они на площадь, и не нашлось никого, кто был бы так жесток, что убил бы их, покорно встретивших бы всякую смерть, напротив, от всех было оказано им уважение. Взяли затем тело Грифоне и вынесли на площадь для устрашения врагов. И по Промыслу Божьему, как ровно в двадцать два часа лег в гроб светлейший мессер Асторре, так в тот же час следующих суток и Грифоне лег в гроб».
Горе Аталанты, отчаяние Дзенобии увековечены Рафаэлем в его «Снятии со Креста» галереи Боргезе. Картина эта была заказана Аталантой пять лет спустя после перуджийской трагедии. В фигуре юноши, несущего Тело Спасителя, Рафаэль написал портрет его сына Грифонетто. На нас эта композиция не производит того впечатления, которого, вероятно, искала в ней Аталанта Бальони. Для передачи человеческих страстей, человеческой драмы не был призван полубог искусства, обладавший сердцем холодным, как мраморное сердце вырытых из земли муз и богов. Нет большего контраста между слепыми силами, владевшими жизнью и смертью в стенах темного средневекового города, и светлым разумом классического века, который, в лице юноши Рафаэля, с бесстрастным восхищением глядел на прекрасные героические тела Асторре и Симонетто, не помня о насилии, бросившем их на мостовую, и не видя источаемой ими горячей крови.
ПУТЯМИ ПЬЕРО ДЕЛЛА ФРАНЧЕСКА
1
Лет десять тому назад, в туманное утро марта, я шел по улицам Перуджии, чтобы сесть в ранний дилижанс, поддерживающий сообщение умбрийской столицы с городами и деревнями долины верхнего Тибра. Гостиничный слуга, принесший за мной чемодан, снял фуражку, желая доброго путешествия; кучер взял вожжи в руки, и маленькая каретка, почти заполненная тремя-четырьмя сонными фигурами, медленно заколебалась мимо темных стен. Уж нет давно этого столь мало совершенного умбрийского дилижанса: большие автомобили возят теперь путешественников гораздо удобнее и быстрее в Умбертиде или Тоди. Но жалеть ли о тех четырех часах, истраченных в веками пахнущей провинциальной «почте», о неторопливости сменяющихся сельских картин, видимых сквозь ее дребезжащие стекла, — весенних виноградников, цветущих деревьев в коричневой ограде, бесшумно катящейся желтой реки с встающим над ней молочным утренним паром… Умбертиде лежит на самом берегу Тибра, в том месте, где река круто поворачивает на юг и ее долина заметно сужается. Была ярмарка на приречных песках и лугах этой большой зажиточной деревни; по всем дорогам, ведущим к ней, тянулись, скрипя, повозки, запряженные белыми волами; со всех сторон вели и гнали на мену или продажу этих священных зверей. Повсюду слышалось их мычанье, прерываемое лишь блеянием овец, криком осла, коротким возгласом погонщика или хлопаньем пастушеского бича. Прислушиваясь к утреннему хоралу умбрийской деревни, стекались к незамысловатой траттории коренастые знатоки воловьих достоинств, медлительные, серьезные, в черных, надвинутых на глаза шляпах, с длинными тосканами в зубах и кнутами в руках.
В церкви Умбертиде маленький краснолицый священник кончал свой урок разместившимся на скамьях детям. Довольные неожиданным интермеццо, они весело помогали снимать фарфоровые подсвечники, стеклянные цветы и прочие украшения, собранные деревенским вкусом на алтаре, увенчанном одной из превосходнейших картин Синьорелли. Священник самолично отдернул занавеску, и картина открылась. То был действительно выдающийся Синьорелли хорошей поры. Два старца, взобравшиеся по лестнице, снимали тело Спасителя с креста перед взволнованной группой женщин. На розоватом, бледнеющем к горизонту и зеленом вверху небе Синьорелли вырисовывались драматические кресты разбойников; белое скипевшееся облако проплывало над ними, как парус. Все было полно равновесия в этой искусной композиции и важного изящества в фигурах и лицах, в широких одеждах, написанных золотисто и жарко.
Вместе с детьми и старым священником мы разглядывали узенькие пределлы, окаймлявшие внизу алтарный образ. Несение Креста и Голгофа были изображены в двух правых из них, но в левой художник дал волю обычному своему любопытству к военным эпизодам кватроченто. Отряд всадников, с длинными копьями, знаменами и геральдически разубранными конями, переходил здесь вброд реку, на берегу которой виднелись палатки военного лагеря. Так вспоминал Синьорелли ученый маневр какого-нибудь современного ему gran capitano{177}. Долина верхнего Тибра была излюбленным театром «гуманных» войн Ренессанса, и Ангьяри, прославленное битвой не в силу того кровопролития, которым славятся битвы наших варварских времен, но лишь благодаря связанному с ним воспоминанию о художественном единоборстве Леонардо и Микельанджело, находится невдалеке от Умбертиде, в верховьях исторической латинской реки. Тибрский пейзаж с уходящими одна за другую цепями гор видим мы в фоне предела Синьорелли. Мы видели его вновь, выйдя из церкви, бродя среди шума сельской ярмарки, спускаясь к плещущим водам желтой реки, где грузно залегли шелковисто-белые волы с меланхолическими и влажными глазами, отразившими бледность весеннего утреннего неба, серебро облаков и синеву горных далей.
2
Борго Сан Сеполькро, родина Пьеро делла Франческа, было целью этого весеннего путешествия. Маленький городок, обнесенный со всех сторон сохранившейся крепостной стеной, гостеприимен, тих, приветлив. Статуя великого художника возвышается на площади, свидетельствуя, что не забыта память о нем согражданами. Сам Пьеро, при всех своих многочисленных путешествиях, оставался верен родному городу. Вазари рассказывает о нескольких домах, которые приобрел он здесь к концу своей жизни. Быть может, и не совсем верно предание, по которому стена в доме Колакионни, сохранившая почти до наших дней фрескового Геркулеса Пьеро, слыла уцелевшей частью мастерской художника. Напрасно, впрочем, стали бы мы искать теперь этого Геркулеса в доме сенатора Колакионни: в новейших указателях значится он в бостонском собрании Mrs. Gardner, и, что печальнее всего, испорченным.
Коллекционерское рвение принесло, конечно, немало ущербов искусству, но ничем не лучше его во многих случаях и государственное ученое собирательство. Все эти огромные и великолепные музеи чужих столиц хочется помянуть недобрым словом, когда в скромном соборе Сан Сеполькро видишь пустое место, до сих пор оставшееся после «Крещения» Пьеро. В шестидесятых годах эта дивная картина была куплена за три тысячи лир и вывезена в лондонскую Национальную галерею. И как недостает ее здесь, с волшебностью ее пепельно-серых тел, серебристым воздухом, сурово-нежными ангелами в венках из роз и оливковых листьев и осколком фаянсово-голубого неба в реке! Краски Пьеро, такие единственные, ни с чем не сравнимые краски, можно еще видеть, по счастью, в маленькой пинакотеке Сан Сеполькро, сохранившей в своих стенах некоторые вещи художника, перенесенные сюда из церквей. Сложный полиптих «Мадонна делла Мизерикордия», состоящий из многих отдельных фигур святых, расположенных вокруг центрального изображения, относится несомненно к ранним работам Пьеро. Лишь в самое последнее время художественная критика вступила, кажется, на правильный путь в розысках о происхождении искусства Пьеро делла Франческа. Доменико Венециано, с которым Пьеро в молодости работал в Перуджии и во Флоренции, не был, по-видимому, первым его учителем, но если бы и был, не объяснил бы вполне всех колористических необыкновенностей, отмечающих живопись Пьеро с первых шагов. Кое-кто из историков Сьенского искусства обратил внимание на близость «пепельностей» Пьеро и его угашенно-розовых и серебристо-голубых красок к сходным краскам Доменико ди Бартоло и особенно Сассетты, работавшего одно время в тибрском городке. Позднее один из виднейших мастеров сьенского кватроченто, Маттео ди Джованни, был как раз уроженцем Борго Сан Сеполькро, и в его первых вещах, равно как и в некоторых работах другого сьенца, Бенвенуто ди Джованни, заметно влияние Пьеро. Эта связь великого мастера со Сьеной делает его прежде всего художником «всей Тосканы», ибо надо ли здесь напоминать, что именно Флоренция, с другой стороны, напитала его энтузиазмом архаического и героического искусства в дни, когда свежи еще были росписи Мазаччио в Кармине и когда работали в благородном соревновании Паоло Учелло, Андреа дель Кастаньо и Доменико Венециано.
Сияющему воздуху картин Пьеро не могли его научить, однако, ни сьенцы, ни флорентийцы. После всего, что видено было в Италии, с величайшим восхищением вглядываешься в тайну его «Воскресения», занимающего одну из стен маленькой пинакотеки. Фреска эта торжественна и проста, и перед ней никому не пришлось бы объяснять, что такое монументальное искусство. Христос, бодрствующий за весь мир, и воины, погруженные в тяжелую дрему у пустеющего саркофага, окутаны очарованностью весеннего рассвета. Все светится так тихо и волшебно в этот таинственный час — бледное, серо-голубое небо с белыми облачками, гладкие стволы деревьев и тонкие сети их безлиственных ветвей, пепельная земля и серебристо-розовый плащ Спасителя. И в этом всюду разлитом сиянии — душа искусства Пьеро. Его глубокая и древняя религиозность, более мудрая, более важная и более всеобъемлющая, чем церковная религиозность какого-нибудь Фра Анджелико.
Фреска Пьеро спиритуальна насквозь и в то же время полна энергии формальных борений. Чисто флорентийскому энтузиазму остался предан художник в этих трудных и разнообразных позах уснувших воинов. Кто мог бы так верно найти изгиб спины у солдата в зеленом плаще и красноватом шлеме или с такой силой посадить великолепную римскую голову на мощную шею следующего воина и с такой чуткостью передать напряженность его правого плеча. В четырех этих фигурах флорентийское кватроченто, поглощенное фигурной страстью, нашло одно из высших своих достижений. Но с неизвестной Флоренции впечатлительностью чувствовал Пьеро, кроме того, значение отдельных красок — зеленой, алой, лиловой и золотисто-коричневой, красок одежд — и общую их гармонию, их «сгорание» в жемчужности и серебре рассвета. Дыхание каких-то безмерностей мира, природы, ощущаемой так, как ощущали ее лишь древние, господствует здесь над всем: над формальной темой фигур и даже над темой христианского воскресения.
Пейзаж тибрской долины, который глубоко любил Пьеро, не уставая писать его и в фоне лондонского Крещения, и в фоне Иеронима венецианской Академии, — этот пейзаж видел я воочию, направляясь из Борго Сан Сеполькро в Монтерки. Был нежный и матовый весенний день с облаками, сиявшими от скрытого позади них солнца, с благотворным теплым дождем, перепадавшим время от времени на тосканскую землю. Борго Сан Сеполькро — Тоскана, в этом нельзя сомневаться, встречая свешивающиеся карнизы крыш, группы черных кипарисов, возникающие то здесь, то там впервые, после бедной ими Умбрии, кубические и коричневые зубчатые кастелли на вершинах пологих холмов.
Один из этих кастелли обозначает место селения Монтерки. В стороне от него, в укрытой ложбине расположилось кладбище, где на стене часовни Пьеро делла Франческа написал Богоматерь Рождения. Старик сторож медлил принести ключи, удивленный и как бы даже испуганный редким иностранцем. Пока он совещался со своей старухой, я видел сельские могилы, заросшие весенней травой и дикими голубыми гиацинтами, слушал птиц, гнездившихся в еще безлиственных ветках деревьев. Я видел потом, когда открылась дверь часовни, благоговейный светло-мистический облик Мадонны дель Парто: ее трепетно-неправильное лицо с живыми глазами и опущенными книзу углами губ, ее странно расстегнутое на чреве серебристо-голубое платье, ее ангелов в вишневой и зеленой туниках, которые откидывают симметричным движением балдахин, усеянный увядшими золотыми букетами и сияющий внутри перловым атласом. Я видел в тот изумительный день одно из величайших чудес сельской Италии.
3
За перевалом, делящим воды Тибра и Арно, на склонах Казентинских гор, перед широчайшими горизонтами Вальдикьяны лежит Ареццо. Жившее большой исторической жизнью в ранних веках Возрождения, оно лишено, однако, и тени той во всем подчеркнутой самостоятельности, которой переполнена Сьена. Против Флоренции этот четвертый по значению город Тосканы не боролся с неукротимой энергией, с какой боролась Пиза. Он покорился своей участи давно, без напрасных усилий, без затаенной вражды, и мы тщетно стали бы искать какое-то особое историческое лицо Ареццо, кроме являемого им всюду флорентийского лика.
book-ads2