Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 61 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
От Пизы до Лукки только двадцать верст, и из одного города можно было бы видеть другой, если бы их не разделяла гора. Горы замыкают горизонт Лукки со всех сторон. Город окружен чрезвычайно толстой и превосходно сохранившейся стеной с бастионами, эскарпами и широкими рвами. Все это вместе производит впечатление чего-то уединенного и отгороженного от остального мира, впечатление не то крепости, не то тюрьмы. Впечатление остается и даже усиливается в самом городе с его невероятно узкими и запутанными улицами, на которые высокие дома бросают вечную тень. Даже в ясный ноябрьский день там сыро, глухо, мало воздуха, и хочется скорее вернуться на стены, где солнечно, ветрено и откуда видны прозрачные горные дали. Теперь стены Лукки превращены в широкий бульвар, засаженный в несколько рядов великолепными платанами, составляющий гордость «луккезов». Прогулка по этим стенам в самом деле очень приятна. В полтора часа можно сделать по ним полный круг, обойдя весь город и все время видя перед собой стройные белые стволы платанов, зеленые крепостные куртины, за ними поля, деревенские колокольни, синеющие предгорья и, наконец, далекие снега апуанских Альп. За Луккой нет таких исторических заслуг, которые располагали бы заранее в ее пользу. В ее истории было много ничтожного, позорного и унижающего. Многое в ее прошлом оправдывает слова Данте: Del no per li denar vi si fa ita (Inferno. XXI){60} Там нет за деньги становится да. Лукка не может даже гордиться тем, что наравне с Генуей и Венецией сохранила свою независимость до XVIII века. Судьба таких крошечных «независимых» государств бывает, очевидно, одна и та же в разные эпохи. Подобно маленьким немецким герцогствам лет пятьдесят тому назад и подобно современному Монако, Лукка уже в XVI веке стала модным курортом и игорным домом для всей Европы. За три столетия до того, как на луккских водах жили Байрон, Шелли, Гейне и Броунинг, сюда приезжал лечиться Монтэнь. С тех пор в судьбе Лукки не случилось ничего замечательного, если не считать курьезного эпизода с Наполеоном, отдавшим город в удел Элизе Бачиокки. С разговоров в салоне Анны Павловны Шерер об этой фантазии «Буонапарте» начинается эпопея «Войны и мира». Возрождению Лукка дала немного. Единственным художником, родившимся в ней, был скульптор XV века Маттео Чивитали, которому сограждане поспешили воздвигнуть памятник. Сохранившиеся здесь во множестве работы Чивитали дают о нем должное понятие. По ним видно, что луккский скульптор был одним из недурных, приятных и женственных скульпторов, каких было так много во второй половине кватроченто. Кое-что в его работах может нравиться, но решительно ничего не возвышает Чивитали над его флорентийскими сверстниками — Дезидерио, Мино, Бенедетто и другими. Напротив, все в нем показывает флорентийские источники и влияния. Главные произведения Чивитали находятся в соборе, но некоторые его работы есть в городской пинакотеке. Надо сознаться, что это одна из самых унылых галерей во всей Италии. От огромных полотен Фра Бартоломео, несмотря на изображенные экстазы, веет крайним холодом. Что бы ни говорилось о поэтической святости, будто бы свойственной картинам доминиканского монаха и ревностного последователя Савонаролы, они все же остаются только очень опытными и очень академичными композициями. Они лишний раз показывают, что во времена Фра Бартоломео истинный союз искусства и религии был уже невозможен даже и в стенах доминиканского монастыря. Несмотря на все рвение и усердие даровитого монаха, путь к святости в искусстве был закрыт для него, как и для других его современников. Времена художников во славу Божию навсегда миновали, и серьезное, зрелое, ученое искусство Фра Бартоломео было разве только искусством во славу Церкви. Все эти разочарования в Лукке времен Ренессанса отчасти выкупаются обилием и красотой сохранившихся в городе памятников другой, более далекой эпохи. И в Лукке шла когда-то горячая художественная работа: здесь воздвигались одно за другим смелые, оригинальные здания, здесь воспитывались целые поколения искренних и значительных скульпторов. Было это очень давно, в XII веке, в годы того странного и иногда прекрасного порыва к новой архитектуре, который придал совсем особый характер романскому стилю в этой части Италии. Это явление, известное под именем «преждевременного возрождения», обнаружилось впервые в Пизе. Но здесь, в Лукке, пизанская архитектура так привилась и так разрослась, что с полным правом может считаться местной особенностью. Как давно замечено художественной критикой, пизанский стиль потерял в Лукке первоначальную чистоту и ясность. Он был перегружен множеством ненужных деталей и затемнен стремлением к излишней нарядности и крайней выразительности. Наглядным примером этих качеств можно считать безобразный по пропорциям и хаотический фасад Сан Микеле. Пожалуй, здесь не так повинна сама Лукка, как то время, в которое было выстроено большинство луккских церквей. Почти все они на полвека, а то и на целый век моложе пизанских. Почти все они выстроены в тот момент, когда «тосканский проторенессанс» уже начал клониться к западу и в нем тогда, как это бывает в свое время со всяким искусством, беднеющая сущность стала прикрываться внешним богатством и нагромождением частностей. Есть еще и другое объяснение этой излишней цветистости здешней архитектуры XII и XIII веков. Бесчисленные украшения, сложные детали, затейливая пластическая орнаментация, целые горы тонко обработанного камня и мрамора — все это говорит о пробуждении нового и сильного чувства, о непреодолимом стремлении навстречу новому и неизведанному искусству ваяния. В этом отношении Лукка и Пистойя даже опередили Пизу на несколько десятков лет. Существовавшие в этих городах «мастера каменных дел» и многолюдные артели резчиков создали школу, в которой воспиталась пизанская скульптура. Остатки их обширной деятельности и сейчас еще многочисленны в Лукке. Таинственных предшественников Никколо Пизано можно хорошо изучить на рельефах, связанных с легендой о патроне города св. Мартине, украшающих фасад собора, и на целом ряде рельефов в других церквах — в Сан Джованни, Сан Сальваторе, Сан Фредиано, Сан Микеле. Сохранившиеся надписи указывают иногда авторов этих работ. Их имена — Гвидетто и Гвидо из Комо, мастер Роберт, мастер Бидуин — дополняют ряд странно звучащих архаических имен, начертанных на скульптурах в Пистойи, — мастеров Груамона, Рудольфина и Адеодата. Романские скульптуры, особенно такие, как на фасаде собора или как крещальная купель в Сан Фредиано, составляют важнейшую часть в родовом художественном наследстве Лукки. Но самое лучшее, что есть в этом городе, создано все-таки чужестранцем, великим сьенским скульптором Якопо делла Кверчия. В луккском соборе этот современник и достойный соперник Донателло сделал надгробный памятник молодой Иларии дель Каретто. Среди бесчисленных надгробных монументов XV века саркофаг Иларии остается одним из самых простых, ясных и глубоких. Кверчия выказал в нем удивительную сдержанность чувства, подлинное художественное целомудрие. Молодая женщина покоится на крышке саркофага в позе спящей или отдыхающей; любимая собака лежит у ее ног. Вокруг саркофага обходит фриз из младенцев, поддерживающих очень тяжелые гирлянды. Кверчия не прибавил больше ничего, он как будто умышленно даже отнял всякую занимательность у амуров, которые так часто развлекают и докучают своими улыбками на флорентийских гробницах. Стройность и серьезность памятника ничем не нарушена, молодая женщина глубоко погружена в царственный сон смерти. Величие темы просто и сильно выражено в ритме, направляющем массивные гирлянды виноградных лоз. Кроме всех этих вещей, более или менее известных по разным путеводителям, прогулка по улицам Лукки готовит одну неожиданность. Этой неожиданностью оказывается маленькая готическая церковка Санта Мария делла Роза. Такие готические часовни редки в Италии, и луккская, наверно, самая трогательная из них. Игрушечная Санта делла Спина в Пизе гораздо наряднее со своими мраморами и статуями, но едва ли можно отдать за нее маленькую Марию-Розу. Едва ли есть еще в Италии место, которое так напоминало бы о рыцарском и пылком поклонении Вечной Розе. Перед поставленной на углу часовни маленькой Мадонной, держащей розу и улыбающейся особенной улыбкой пизанских мадонн, трудно удержаться от волнения. Здесь точно дано на минуту заглянуть в погребенный мир жарких верований, долгих молитв и ненарушимых обетов. Благоухающим чувством до сих пор полны эти розы на орнаменте, украшающем окна, и серый камень их кажется нежнее живого цветочного лепестка. Часовня Марии-Розы стоит в нескольких шагах от городской стены. Да, жители Лукки могут гордиться своей прогулкой: таких платанов, таких видов на горы немного даже в Италии! Ясный ноябрьский день склоняется к вечеру; заметно свежеет; где-нибудь под большими желтыми листьями, усеявшими бастионы, наверно, найдутся следы ночного мороза. Апуанские Альпы в снегу за Каррарой, и Апеннины уже начали одеваться снегом. Виноградники обнажились печально, и у деревенских домов желтеют связки вывешенной на солнце кукурузы. Здесь на стене праздничные мечтатели — рабочий с бутылью кианти, офицер и болезненная дама, процессия девочек из приюта. Все смотрят вдаль — на горы, на долины, которые, синея, уходят к Флоренции, к Пизе, в большой вольный мир. Как хорошо, должно быть, после вечной тесноты и зимней сырости узких, точно щели, улиц похожего на тюрьму маленького городка выйти на эти стены и замечтаться о далеком путешествии, о свободе, о полной и разнообразной жизни! Какие смутные при этом рождаются надежды и как они потом обманывают! САН ДЖИМИНЬЯНО Глубокой осенью — был уже конец ноября — мы быстро катили в легкой двуколке по дороге, соединяющей Сан Джиминьяно с маленькой станцией Поджибонси. Небо нерешительно хмурилось, было очень свежо; казалось, мы спешили так, убегая от надвигающейся зимы. Нам изредка встречались пешеходы или телеги, нагруженные бочками с вином. Зимний сон уже овладел полями. На виноградниках опали последние листья, оливковые рощи уже дали свой поздний сбор. Все опустело; деревенская жизнь ушла за изгороди ферм, в амбары с хлебом, в подвалы с вином и маслом, в просторные горницы с огромными пылающими очагами. Об этой жизни говорили только столбы дыма, поднимающиеся из труб, неясный скрип за прикрытыми воротами и запах молодого вина, струящийся сквозь окна низких каменных погребов. «Дни сельского святого торжества» наступили. В темноте подвалов, при свете самодельных восковых свечей, на земле, пропитанной красной влагой, начинался зимний праздник зимнего Диониса. Мы были в сердце Тосканы, на пути, соединяющем Флоренцию и Сьену. В тот ноябрьский день нежность и суровая простота тосканских пейзажей выступали с особенной силой. Осень — время деревни, и настоящая деревня была кругом нас, — лоно глубокой и чистой жизни. Но у этой деревни тонкая художественная душа. Самая земля здесь имеет богатый, насыщенный коричневый цвет. Нет ничего благороднее серебристой зелени оливок и бронзовых оттенков увядания на узорчатых виноградных листьях. Даже в серых осенних облаках был жемчужный блеск, и дали казались прозрачными, как драгоценные синие камни. Горизонт Тосканы всегда твердо и тонко ограничен уходящими одна за другую линиями невысоких гор. Таким должен быть горизонт в отечестве великих художников. Нашей неопределенной грусти, невыплаканной жалобы наших лесов и оврагов здесь нет. Мир здесь таков, каким создал его Бог, даровавший людям плодовые деревья, вино и хлеб, даровавший не только заповедь труда и бремя забот, но и сильные, крепкие, как осенний воздух, радости, светлый и легкий гений искусства. Верст за пять на горе показался силуэт Сан Джиминьяно, отчетливый и легкий. Нам пришлось делать большой объезд влево и затем медленно подниматься зигзагами в гору. «Тринадцатибашенный» город на время скрылся из виду. Пока мы поднимались, в небе совершалась перемена: свинцовые оттенки ушли на запад тонкая пелена облаков вдруг засияла, пронизанная солнцем. Мы были высоко; на много верст кругом открылись поля и виноградники Тосканы, побуревшие дубовые леса, дымящие фермы, селения, краснеющие черепицей и отмеченные скромной деревенской колокольней. Нас окружала священная земля — родина чести и высоты человеческой в прекрасном. С сильно бьющимся сердцем мы въехали в старинные ворота Сан Джиминьяно и, проехав немного по безлюдной, вымощенной со средневековым неискусством улице, остановились перед маленьким провинциальным альберго. Знакомая и милая обстановка полудеревенской гостиницы ожидала нас. В большой выбеленной комнате мы отдохнули, погрелись перед камином и позавтракали в обществе офицера, заброшенного сюда командировкой, и молодого художника-француза, приехавшего на этюды. Когда мы вышли на улицу, она была тиха и безлюдна. Только в одном окне показалась голова: кто-то полюбопытствовал посмотреть на приезжих. Медленная, почти остановившаяся жизнь идет за этими потемневшими и пережившими столетия стенами. От сильно выступающих флорентийских карнизов улица кажется еще эже, она погружена в вечную тень. Но башни в конце ее — знаменитые башни Сан Джиминьяно — были ярко освещены. Там, высоко, осеннее солнце пригревало в последний раз перед зимой травы, проросшие в их старых трещинах. Башни составляют гордость и славу Сан Джиминьяно. Они делают его историческим чудом, сбывшимся сном о гвельфах и гибеллинах, о Данте, о благочестивых сьенских «фресканти». В XIV веке их строила крошечная городская республика, строили местные знатные фамилии. Они до сих пор хранят старые имена, еще и теперь одну из них называют башней Сальвуччи и другую, по имени непримиримых врагов этой фамилии, башней Ардингелли. В таких же башнях были когда-то Флоренция и Сьена. Там время и новые потребности жизни их уничтожили. Их сохранил только этот маленький городок, обойденный благами и соблазнами культуры. Он охранял эти бесполезные и странные сооружения, точно лучшее свое достояние. В XVII веке городское управление предписало горожанам под строгою ответственностью поддерживать неприкосновенность башен, а тем, кто допустил их разрушение, приказало восстановить их в первоначальном виде. «Per la grandezza della terra»{61}, — сказано в этом документе редкой и возвышенной народной мудрости. Темный свод и высокая освещенная солнцем башня — в таких резких противоположностях рисуется нам время Данте. Темные страсти на дне жизни и полет в небо одиноких мистических светочей, поднявшихся из ее каменных лабиринтов. Но и не только это. Еще — пестрая ткань жизни, смех, звон лютни, беспечная юность и любовь на время. Так говорит нам один стариннейший поэт, родившийся в этом самом городке, быть может, еще раньше, чем Данте — «fu nato е cresciuto sovra 'l bel fiume d'Arno alla gran villa»{62}. Фольгоре да Сан Джиминьяно посвятил один цикл своих сонетов флорентийскому кружку молодых людей и женщин, собиравшихся для наслаждений, и другой цикл он посвятил такому же кружку в Сьене. Самые названия этих циклов, «Месяцы» и «Дни», выражают его любовь к сменяющимся простым радостям мимотекущей жизни. Стоит ли искать чего-нибудь, когда так хорошо в январский день выйти на улицу тихого Сан Джиминьяно и перебрасываться снежками с красивыми девушками! Uscir di fora alcuna volta il giorno Gittando della neve bella e bianca A le donzelle, che staran dattorno{63}. Или когда придет май и когда станут: Pulzellette, giovane e garzoni Baciarsi nella bocca e nelle guancie…{64} Нам трудно представить себе те игры и те поцелуи на этих узких улицах маленького городка, среди бедных и суровых каменных стен, у подножья непонятно кому угрожающих башен. Улыбка той жизни, ее теплота давно отлетели. История записала все распри и бедствия того времени. Величайший из всех бывших на земле поэтов создал храм, в котором до сих пор обитает высший дух эпохи. Но исчезли навек однодневные мысли, чувства и дела людей, — весь тот драгоценный малый мир, которому суждено исчезать бесследно и который не в силах запечатлеть даже всесильное искусство. Расположенное между Флоренцией и Сьеной, Сан Джиминьяно принуждено было участвовать в историческом поединке этих двух городов. Оно тяготело к Флоренции, Сьена была слишком близка и потому опасна. Несмотря на это, все церкви и общественные здания города в XIV веке были расписаны сьенскими мастерами, а не флорентийскими — еще одно доказательство преобладания Сьены над Флоренцией в искусстве треченто. Живопись художников из Сьены можно видеть в небольшом местном музее, расположенном в зале палаццо Коммунале, главное же — в двух замечательных церквах, Сант Агостино и Коледжиата. Лучшим украшением коммунального музея является большая фреска, изображающая Богоматерь, окруженную сонмом святых и ангелов. В этой фреске Липпо Мемми, ученик Симоне Мартини, повторил сюжет своего учителя — его образ, написанный на стене палаццо Публико в Сьене, известный под именем «Маэста». Рядом надпись: «В этой зале Данте, посланный флорентийской республикой, держал слово». То было 8 мая 1330 г., «на середине жизненного пути» поэта. Другие сьенские художники работали в церквах. Барна и Бартоло ди Фреди написали длинные ряды фресок на стенах Коледжиаты. Судя по здешнему циклу, Барна мог быть самым сильным из последователей Лоренцетти. Но он умер молодым: работая в этой церкви, он упал с подмостов и расшибся насмерть. Рядом с ним другой сьенец, Бартоло ди Фреди, кажется совсем несамостоятельным и беспомощным. Непонятно, как могут приписывать этому ограниченному художнику фрески в церкви Сант Агостино. Эти фрески находятся в одной из полутемных капелл и изображают Рождество и Успение Богоматери. В них много очень красивого и даже необыкновенного — крылатые ангельские сонмы в Успении, величавая простота домашней сцены в Рождестве. Это — одни из самых певучих композиций треченто, и по странной случайности они забыты в многотомных историях итальянского искусства. В XV веке Сан Джиминьяно окончательно подпало под власть Флоренции, и тогда здесь стали работать флорентийские художники. Здесь писали Пьеро Поллайоло, Доменико Гирляндайо и Беноццо Гоццоли. Чтобы вынести окончательное суждение о Гирляндайо, даже для того, кто хорошо изучил его фрески во Флоренции, необходимо побывать в Сан Джиминьяно. Может быть, тогда поколеблется обычный взгляд на него как на художника, не умевшего проникать за внешность вещей. Здесь Гирляндайо пришлось расписывать капеллу св. Фины, девочки-подвижницы, во многом напоминавшей свою северную сестру, св. Лидвину, о которой рассказывает Гюисманс. И Гирляндайо показал, что он был не только художником женских нарядов и женского быта. Он глубоко чувствовал самую женскую душу во всех ее движениях и проявлениях. Иначе он не мог бы задумать и написать божественно чистой группы — двух женщин у изголовья прозрачной умирающей девочки. Св. Фина лежит на полу; на серые стены комнаты легко ложатся тени людей и немногих изысканно простых предметов; лица старших женщин одухотворены сознанием чуда. Видение, предсказывающее смерть Фины, явилось в открытую дверь; оно возникло из голубого воздуха, вошедшего сюда с окружающих полей Тосканы. Гирляндайо работал в Коледжиате; в другой церкви, С. Агостино, Беноццо Гоццоли написал ряд фресок, изображающих легенду о жизни блаженного отца Церкви. Какой это чудесный художник! После Кампо Санто в Пизе, где его фрески тянутся чуть не на четверть версты, он оказывается опять нов, увлекателен, его искусство опять светится и искрится новой улыбкой. Правда, здесь Беноццо достигает своих вершин. То, что сделано им здесь, далеко оставляет за собой Пизу и Монтефалько. С этим может сравниться только поезд волхвов в капелле Медичи во Флоренции. Детски веселая душа Беноццо нигде не выразилась с такой ясностью, как в сцене, изображающей школу. Родители привели маленького Августина к школьному учителю. Под видом отца художник написал одного из своих современников, зажиточного флорентийца с приятным открытым лицом. Его жена — еще молодая, стройная и задумчивая женщина. Школьный учитель — человек с твердым профилем гуманиста. Тут же несколько школьников; один приближается к учителю со смиренным видом, другой выглядывает из-за его плеча, третий тащит на спине совсем крохотного голого мальчугана, оглядывающегося на учительскую розгу. Сзади, под аркадами здания в духе раннего Ренессанса, видна школа, рой белокурых и темноволосых детских голов. Дальше улица, церковь, синее небо с белыми облаками, тонущие в серебряном блеске прекрасного праздничного дня. Все говорит здесь о бесконечной любви Беноццо к этим флорентийским людям, школьникам, улицам и облакам, — о его любви к миру и к жизни. Для этого художника ничего не было обыденного в зрелище жизни. Его воображение всюду находило для себя, что праздновать. На пути в Милан его Августин проезжает сказочные страны, где растут пальмы и еще какие-то невиданные деревья. Фантастический город, в котором могла бы жить царица Савская, виднеется вдали, и прекрасный паж бежит в шаг с лошадью молодого путешественника. Сцена прибытия в Милан дала Беноццо повод для изображения двух фигур — молодого рыцаря и слуги, отстегивающего у него шпоры, проникнутых чистейшим и благоухающим романтизмом. В простом движении этой сценки передана вся целомудренная грация христианского рыцарства. Душа Беноццо так неистощимо весела, что ему трудно не улыбнуться даже среди серьезной и печальной темы. В сцене смерти святой Моники он написал, совершенно неожиданно и вне всякой связи с торжественным и благочестивым сюжетом, двух голых младенцев, играющих с собакой. В таких вводных эпизодах любил проявлять свою «тихую резвость» трудолюбивый, кроткий, простодушный флорентийский художник, всю свою жизнь проведший на подмостах, перед свежими стенами скромной церкви, уединенного монастыря, зеленеющего кладбища. Когда мы вышли из С. Агостино, солнце уже опустилось. Его побледневшие лучи глядели прямо в лицо старухам, которые уселись рядком на высоком церковном крыльце. При нашем появлении они на минуту примолкли и проводили нас взглядом. А мы спешили обойти городок до отъезда. Но он совсем маленький, его можно обойти в полчаса. Блуждая наугад, в одном закоулке мы наткнулись на людей, которые дружно перекачивали и разливали вино. Кажется, это — единственное занятие жителей Сан Джиминьяно. Сколько здесь вина! По желобку мостовой бежала под гору тоненькая красная струйка, и ведь это тоже было благородное искристое кианти. Неожиданно мы вышли на обрыв. Заходящее солнце отбросило на залитые светом поля странную тень города. Тени башен протянулись далеко, похожие на пальцы гигантской раскрытой руки. Мы посидели немного еще над другим обрывом, на узенькой терраске, носящей имя Via degli Innocenti{65}, у старого оливкового дерева, красневшего в последних лучах. Отсюда взор уносится над неизмеримыми пространствами к каким-то неизвестным горам и сумрачным вечерним долинам. Там далеко — Поджибонси, Чертальдо, где родился Боккачио, там Сьена, в которой будет наш ночлег сегодня. Перед тем как уехать, мы прошли еще раз мимо башен. Их верхушки теперь ярко горели красным светом заката, и они казались в самом деле зловещими. Пока мы ждали лошадь за воротами Сан Маттео, дети, похожие на школьников Беноццо, собрались вокруг нас. Мальчик с серьезным лицом просил чужеземных марок для коллекции. Девочки грызли маленькие оливки, они угощали ими нас, мы предложили им яблок. Но вот и тележка; мы прощаемся с детьми и едем. Мы катим вниз; темнеет быстро, и небо на западе становится ослепительно золотым. Вон художник-француз; завернувшись в пальто от холода, он упорно трудится, стараясь написать это золото, эту Gloria in excelsis{66}. Если бы удалось ему сделать это так же мудро и чистосердечно, как удавалось старым художникам из Сьены! Спускается ночь; слабо белеет дорога. Уж небо все в звездах. Так крепко думается, как-то всем существом думается, когда долго едешь на лошадях вот в такие звездные ночи. Вспоминаются другие ночи: зимний путь на санях от Переяславля-Залесского к Троице или еще ночь, апрельская, пасхальная, где-то под Боровском и Малоярославцем. Так много было тогда звезд, будто кто их высыпал из мешка. И сейчас их так же много, много… Веттурин оборачивается и говорит: «Поджибонси». Жаль расставаться с дорогой, с ночью, со звездами. Маленькая станция с жарко растопленным камином ожидает нас, потом зимний тихий поезд, длинный тоннель и за тоннелем Сьена. СЬЕНА Cor magis tibi Sena pandit. Больше, чем ворота, Сьена открывает тебе свое сердце. (Надпись на Порта Камоллиа) COR SENAE{67} Воспоминание о Сьене в ряду других итальянских воспоминаний остается самым светлым и наиболее дорогим. Вдали от Италии образ этого благороднейшего тосканского города, как ничто другое, заставляет грустить о прошедших и счастливых странствиях. В нем соединяется все то, что заставляет сердце биться сильнее при слове Италия, — святая древность, цветущее искусство, речь Данте в устах народа, чувство воздуха, чувство насыщенной тонкими силами земли, производящей веками мирные оливы и хмельный виноград. В Сьене слилось все это с единственной в своем роде стройностью и гармонией. Свой древний средневековый облик она сохранила лучше других итальянских городов. Художественное процветание ее представляет пример удивительной цельности, так что созданное здесь людьми разных поколений и разных одаренностей кажется только разным воплощением ее гения. Итальянская речь, которая слышится на ее улицах, — это язык «золотого треченто». Воздушные пространства нигде не открываются так вольно, как с края ее трех холмов. И земля Сьены, коричневая и красная от неостывших еще сил творчества, кажется обладающей высшей природой, — той землей, из которой была создана первая оболочка человеческого духа. Жизнь в Сьене полна впечатлениями, составляющими истинную радость итальянского путешествия. Многое из этого можно встретить и в других городах, но только Сьене одной свойственна глубокая чистота образов. Ее кристальная душа сохранена через века незамутненной. Сьена не кладбище, не мертвый город, как Пиза или Феррара. Жизнь течет в ее стенах, может быть несложная теперь и невеликая, но не утратившая былой грации, былого достоинства, как не утратил до сих пор народ Сьены той «gentilezza del cuore»{68}, которой он был прославлен в истории. Современное здесь не враждебно прошлому, и жизнь в прошлом так легка, так естественна здесь, так полна всем цветом настоящей жизни. Итальянский странник, направляемый любовью к прошлому, найдет в Сьене осуществление своей лучшей мечты. Он встретит здесь не руины, искусственно сохраняемые наперекор времени, но еще крепкий, цельный и прекрасный образ раннего Возрождения, в котором жизнь не вовсе иссякла, а только стала бледнее, глуше и медленнее. Улицы Сьены почти на всем протяжении остались теми же, какими сделали их строители треченто и кватроченто. Удивительная площадь Сьены, «Кампо», и теперь в главных чертах та же, какой была она во дни бесчисленных переворотов. Городские церкви не опустошены для пополнения музеев, как это случилось с большинством флорентийских церквей. Алтарные образа, фрески, статуи и разнообразные предметы украшения еще сохраняют в них то место, куда поместила их некогда рука благочестивого жертвователя. И даже внутри домов, в скромных выбеленных комнатах с каменными узорными полами и выцветшей живописью на потолке, в маленьких садиках, где в старинных фаянсовых вазах вызревают померанцы, в благородном рисунке каждой двери, каждого окна, каждой оконной решетки живет дух старой Сьены и ее искусства. Благодаря этому каждая прогулка здесь укрепляет связь с историческим и художественным прошлым города. Сердце Сьены раскрывается путешественнику не только перед картинами в музее, не только в соборе, в архиве, в палаццо Публико, но и в часы бездействия, проведенные на тихих площадях перед церквами, на городском бульваре Лицца или на маленькой солнечной террасе одного из пансионов, соседних с церковью Сан Доменико, откуда открывается долина Фонте Бранда и далекий горизонт, увенчанный пиком Монте Амиата. Все здесь участвует в сложении того образа, каким запоминается Сьена. Услышанный в неурочный час отрывок органной музыки в полутемном баптистерии навсегда соединяется в воспоминании с грандиозной аркой недостроенного собора и ведущей к ней мраморной лестницей. Когда поздней осенью здесь бывают ночные морозы и тонкий слой белого инея еще долго лежит утром на городских площадях, то это так странно напоминает мозаичный пол Дуомо, и проступающие сквозь иней узоры камней кажутся тоже начертанными на мраморе фигурами сивилл или изображениями евангельских событий. В эти морозные ясные дни гора, на которой стоит Сьена, бывает по утрам окутана густым белым туманом. Он рассеивается лишь к полудню, постепенно утончаясь, сияя золотом, открывая в прорывах нежную и чистую синеву, подобную той, которую любили старые сьенские живописцы. Солнце заливает тогда улицы города немного бледным, уже зимним светом. Есть что-то хрустальное в воздухе таких ясных здесь дней поздней осени. И когда удлиняются снова тени и вместе с вечером возвращается морозная свежесть, так звонко перекликаются женщины, собравшиеся у Фонте Бранда или Фонте Овиле, и ледяная вода источников шумит в подставленные медные кувшины, разбиваясь о край алмазными брызгами. По мере того как идут дни, Сьена все меньше и меньше остается случайным местом, куда судьба забросила путешественника. Она недаром открывает свое сердце путнику, стучащемуся в ее ворота. Он скоро начинает отвечать всем сердцем на приветные и добрые слова, встречающие его над аркой Порта Камоллиа. Сьена вызывает особенную симпатию, привязанность. Любовь, которую внушает Флоренция, сложнее и восторженнее, тоска по Венеции неотвязнее, чувство Рима так огромно, что оно способно вытеснить все другие чувства. Но ни один из этих городов не мил так сердцу, как мила Сьена. Она до сих пор не знает никаких противоречий обаянию своей старины, ни одной малейшей чуждой ноты не услышит здесь самое чуткое ухо. Все мелкое, будничное и наносное, что приносит с собой современность, бессильно переделать по-своему этот город. Кажется, что все минутное сгорает здесь в красном огне, которым пылает Сьена на осеннем закате. Ее Toppe Манджиа, уходящая в густую вечернюю лазурь, представляется тогда свечой зажженного в веках обета, высокой и недосягаемой. Глубокой ночью, когда спит Сьена, старый колокол на этой башне неутомимо бодрствует над славой города. В Сьене нет ничего печального, мрачного. Строгость ее улиц нигде не переходит в суровость, и внутренняя улыбка ее не так ревниво таится, как улыбка Флоренции. Сьена всегда была беднее мыслью, чем Флоренция, но богаче чувством. Ее камни, быть может, расположены в менее стройных массах, чем камни Флоренции, но красный цвет ее кирпичных стен живее и теплее, чем цвет флорентийских дворцов. От времени он стал только богаче, и старые дома на Кампо ди Сьена наполняют эту площадь вечным золотисто-алым сиянием, светом летнего вечера. В этом мягком свете протекала жизнь старой Сьены, полная любви к наслаждениям и нелюбви к заботам, верная в делах чувства и неопытная в делах государства. Этот город, с его женственной склонностью к прекрасному и неспособностью к политической мысли, с его верой, что заступничество Марии сильнее, чем войско, купленное флорентийским золотом, казалось, давно должен был погибнуть. Но свобода Сьены пережила свободу Флоренции. Ее спасала бесконечная и пламенная любовь этих впечатлительных, легкомысленных и тонких чувствами людей к своему родному городу, — великая любовь, не знавшая ни предательства, ни отступничества, прекращавшая в минуту опасности все раздоры, заставившая Провенцано Сальвани умереть на поле сражения и внушившая целому народу львиную храбрость во время испанской осады. Слова этой любви звучали в проповеди святого Бернардина, обращенной к сорокатысячной толпе на сьенском Кампо. Голос ее до сих пор еще слышен во всем, что было создано художниками Сьены за три столетия ее свободного существования. Такова сила этого неумирающего чувства, что от него непременно передается многое даже случайному путешественнику, когда он рассматривает икону Дуччио в Опера дель Дуомо, фреску Симоне Мартини в палаццо Публико или «Семь возрастов человека», нарисованные скульптором Федериги для мозаичного пола в соборе. Ему становятся понятны старые герои Сьены, жертвовавшие своей жизнью в защиту города, — так легко отдавать себя в жертву прекрасному, так счастливо умирать с мыслью о чистом лике Покровительницы Сьены, выведенном на золотом фоне рукой Нероччио или Маттео ди Джованни! В этом городе искусство не было призвано указывать путь человечества, намечать линии всемирной истории духа, как это было с искусством во Флоренции. Оно было замкнуто в кругу простых верований и ясных непосредственных чувств. Оно не было делом мировых избранников, всеобщих гениев. Зерно художественных произрастаний носил в себе каждый гражданин Сьены. В самой природе ее была тонкая чувствительность, способность увлекаться цветом и ароматом земных вещей и в то же время мечтательная религиозность. Мы знаем это не только из картин и фресок, оставленных сьенскими художниками. Пылкое благородство, нежность и просветленность сьенской души запечатлены в хрониках Сьены. В летописи войн, жестокостей, междоусобий, народных подвигов и в жизнеописаниях великих людей Сьены, гуманистов, художников и святых, мелькает всюду один характер, состоящий из жаркого благочестия, легкой и кипучей, как пенистое вино, страстности и светлых мыслей о свободном человеке. Им проникнута вся история Сьены. Теперь, спустя много веков, эта история все еще внушает живое восторженное сочувствие, заставляя невольно каждого из нас всем сердцем вновь делить вместе со старой Сьеной ее судьбу, — ее торжество при Монтеаперти, черные дни ее гражданских смут, славу ее художников и святых, трагедию ее последней отчаянной борьбы за свободу. МОНТЕАПЕРТИ В огромном и все-таки стройном палаццо Пиколомини, стоящем неподалеку от Кампо, помещается теперь архив Сьены. Путешественники не часто заглядывают в его залы, находящиеся под присмотром старого гарибальдийца с простреленной ногой. Для работы над историей и над искусством Сьены этот архив — целое сокровище. Он чрезвычайно богат документами и с самых давних пор ведется в строгом порядке. Терпеливому исследователю душа Сьены открывается здесь во всем многообразии ее былых явлений. Она становится ближе и понятнее даже после беглой прогулки по залам архива, в сопровождении радушного и словоохотливого ветерана «rinascimento»{69}. Ибо Сьена не только тщательно собирала и сохраняла письменные памятники своего существования. Следуя своим врожденным художественным наклонностям, она вела на протяжении трех столетий единственную в своем роде живописную летопись. На переплетах государственных приходо-расходных книг, «Габеллы и Бикерны», выставленных в залах архива, ее художники из года в год изображали важнейшие события в жизни города. Над этими миниатюрами, то наивными, то искусными, то исполненными религиозным энтузиазмом, то содержащими спокойные бытовые наблюдения, работали сьенские мастера многих поколений, начиная от темных предшественников Дуччио и кончая учениками Нероччио Ланди. История Сьены рассказана в них со всей яркостью изумрудной зелени, эмалевой лазури и густой алой киновари, со всей благочестивой украшенностью старого золота. Здесь есть память о добром правлении Девяти, увековеченная Лоренцетти, и память об избрании папой Энея Сильвия Пиколомини, закрепленная Веккиетой. Здесь есть воспоминания о землетрясениях, о войнах с Флоренцией, об окончании собора, о чуме, о проповедях св. Бернардина, о пышной свадьбе Лукреции Малавольти с Роберто Сансеверино. Но чаще всего здесь встречается изображение Богоматери, принимающей под защиту посвященную Ей Сьену. Фунгаи написал Ее вводящей в тихую гавань государственный корабль Сьены. Франческо ди Джорджио представил, как Она предотвращает город от гибели в землетрясении. Нероччио Ланди изобразил Ее в монашеском плаще, коленопреклоненную, поручающую Богу игрушечное подобие Сьены с тоненькими башнями и кампаниле, над которыми вьется лента с надписью: «Hoc est civita mea»{70}. Ни одно значительное событие в жизни Сьены не обходилось без повторения обета, передавшего город в руки Мадонны. Пять раз в истории Сьены ключи от городских ворот бывали торжественно вручаемы алтарному образу в соборе, известному под именем Мадонны дель Вото. Впервые это было сделано в 1260 г. перед битвой при Монтеаперти. Блестящая победа Сьены над ее вечной соперницей, Флоренцией, послужила свидетельством того, что Богоматерь приняла предложенный дар. Битва при Монтеаперти стала исходной датой для истории города Мадонны. От нее начинается эра политической зрелости Сьены, ее преуспеяния в ремеслах, ее художественного расцвета. Сьена стала жить после Монтеаперти, и день, пробудивший ее к новому существованию, навсегда остался для нее незабвенным. Память о нем до сих пор как-то странно близка здесь; сохраняющееся в Опера дель Дуомо знамя, под которым некогда Сьена шла на поле чести, до сих пор остается живым свидетелем ее подвига. Без рассказа о Монтеаперти, о первом торжестве Сьены и о первом ее обете Мадонне было бы непонятно многое в исторической судьбе города. Его душа пережила в этом свою юность, его характер явил свои важнейшие черты. В переведенных ниже отрывках старинной хроники содержится простосердечное повествование современника тех событий, навсегда наполнивших Сьену счастливой гордостью и верой в неизменное заступничество Богоматери. «В тысяча двести шестидесятом году, — рассказывает неизвестный летописец, — в день второго сентября флорентийское войско из тридцати тысяч годных к делу людей спустилось на равнину между Сьеной и Маленой и отправило оттуда к правительству Сьены двух посланных со словами, которые вы сейчас услышите. Прибыв в Сьену, посланные явились к Двадцати Четырем старейшинам, собравшимся вместе с их камерлингом, и сказали от имени начальника того войска и флорентийских комиссаров: «Хотим, чтобы стены Сьены были разрушены в нескольких местах, чтобы мы могли войти в город, где нам угодно и как нам угодно. И еще хотим поставить в каждом из трех концов Сьены наше управление, а в Кампореджио хотим сделать крепость для спокойствия и безопасности нашего флорентийского правительства и требуем на это ответа, а то ждите нашего войска и величайших бед для себя». Тогда Двадцать Четыре ответили этим посланным: «Возвращайтесь к своим и скажите, что мы ответим им так, что они услышат сами». Так те вернулись и доложили. Теперь расскажем про старейшин. Они собрали в Сан Кристофано совет, которому было передано предложение флорентийского посольства. После различных споров мессэр Бандинелло посоветовал уступить, но его не послушали. Послушали совета мессэра Провенцано Сальвани, что надо послать за мессэром Джордано, наместником короля Манфреда, которому Сьена себя доверила, и с ним сговориться через переводчика, потому что он был немец. И тогда явились туда мессэр Джордано и его помощники и с такой охотой стали советовать, что от этой их охоты все приободрились. Обещали им собравшиеся на совещание плату за неполный месяц, как за целый месяц, и все вдвое, чтобы шли они еще охотнее. И когда били по рукам, понадобились сто восемнадцать тысяч флоринов, которых никак не могли найти. И тогда Салимбене Салимбени сказал: «Почтенные советники, я доставлю то количество денег, какое нужно». Двадцать Четыре приняли это. Салимбене вернулся домой и вывез оттуда на повозке сказанные деньги на площадь Толомеи и вручил их старейшинам. Те условились после этого с мессэром Джордано, подтвердили уговор и заплатили ему и восьмистам его всадникам, которые, по обычаю своей страны, отпраздновали это танцами, песнями и угощением. Потом стали скупать по всей Сьене кожу для лат, и все ремесленники принялись делать эти латы. Весь город всполошился, и народ хлынул от Сан Кристофано по всем улицам. А совет выбрал тем временем одного синдика, уполномоченного всякой властью и всяким правом. И его имя было Буонагвида Лукари. Скажем теперь об этом синдике Буонагвида. Когда собрался народ на площади Толомеи, внушил его Господь и помогла Дева Мария сказать громким голосом такие слова: «Мы доверились уже раньше королю Манфреду, теперь кажется мне, что мы должны отдать и себя самих, и все, что имеем, и город, и деревни, и земли Деве Марии. Вы все с чистой совестью и верой последуйте за мной». После того названный Буонагвида обнажил голову и снял обувь, скинул с себя все, кроме рубашки, надел на шею ремень и велел принести все ключи от ворот Сьены. И, взяв их, он пошел впереди народа, который тоже весь разулся. Со слезами и молитвами шли они все благочестиво до самого собора и, войдя туда, воскликнули: «Милосердие к нам!» Епископ со священниками вышел им навстречу, и Буонагвида упал тогда к его ногам, а народ весь встал на колени. Епископ взял за руку Буонагвиду, поднял его, обнял и поцеловал, и так сделали между собой все граждане, с таким великодушием и любовью, что простили друг другу все обиды. И названный Буонагвида обратил к образу Девы Марии такие слова: «О Матерь милосердная, о помощь и надежда угнетенных, спаси нас! Я приношу и предаю Тебе город Сьену со всеми жителями, землями и имуществами. Вот я вручаю Тебе ключи, храни же город Твой от всяких бед и больше всего храни от флорентийских притеснений. О милосердная Мать, прими этот малый дар нашей доброй воли. И ты, нотариус, засвидетельствуй это дарение, чтобы оно было на веки веков». И так сделано было, и так подписано». Дальше рассказывается, как стала вооружаться Сьена и как в пятницу 3 сентября ее войско двинулось против неприятеля, разделенное на три отряда, сообразно с делением города на три конца (terzo di Cittе, terzo di Camollia, terzo di S. Martino). Противники ночевали в виду друг друга. В ту ночь белый туман покрыл лагерь сьенцев, точно белая мантия, и устрашенные флорентийские часовые вспомнили при этом и другие дурные приметы. «Первое знамя сьенского войска, красное, обещает нам кровь, второе, зеленое, — смерть, третье, белое, — плен». Сражение началось на другой день, утром. Хронист рассказывает, что отличавшийся необычайно острым зрением барабанщик Черето Чекколини взобрался тогда на башню палаццо Марескотти и оттуда сообщал оставшимся в городе о ходе битвы. «Вот наши у Монта Сельволи, — кричал он, — они поднимаются на гору, чтобы забрать верх. Вот флорентийцы тоже пошли и тоже лезут на гору, чтобы захватить место». Два войска сошлись с таким крайним ожесточением и так стремителен был натиск сьенцев, так упорно держались флорентийцы, что громко крикнул Черето Чекколини: «Вот когда началось дело, молите Господа о победе!» Сражение долго оставалось нерешительным, и была минута, когда собравшиеся у подножья башни Марескотти услышали с ужасом крик Чекколини: «Молитесь Богу, мне кажется, что наши немного сдают». Но уже в следующее мгновение соглядатай прибавил радостно: «Нет, я вижу теперь, что это отступает неприятель». Перевес склонился на сторону Сьены, флорентийское войско было разбито наголову. Арбия текла флорентийской кровью, знамена Флоренции были повержены и изорваны в клочья, с высоты башни Марескотти барабанный бой зоркого Чекколини возвещал Сьене ее великую победу. «Был уже вечер, но битва еще не стихла. Даже Геппо-дровосек перебил своим топором двадцать пять неприятелей. Флорентийцы кричали: «Мы сдаемся», но никто их не слушал. Тогда сжалившийся начальник войска Сьены созвал старших, и они решили отдать приказ: «Кто захочет сдаваться — того брать, а кто нет — тому смерть». И как только услышали приказ, так «слава Богу» сказали те, кого брали и вязали! Многие из них помогали тогда связывать друг дружку. И даже Узилия Треккола, родом из Сьены, торговка в военном лагере, видя, что столько их хочет сдаться в плен, связала одной веревкой тридцать шесть человек и отвела в город. Пятнадцать тысяч пленных было отведено в Сьену, и около десяти тысяч было убито, пять тысяч успело бежать, и восемнадцать тысяч лошадей осталось в плену и на поле сражения. В субботу ночью оставалось сьенское войско в лагере. А в воскресенье утром двинулось Кароччио с белым знаменем, и за ним другое со знаменем Сан Мартино, и потом знамя Терцо ди Читта. И за ним шел осел Узилии, навьюченный флорентийскими значками, а главное, флорентийское знамя было привязано к его хвосту и волочилось по грязи. И колокол там везли, так называемую Мартинеллу, созывавшую флорентийцев на совет в их лагере. Потом шел один из тех флорентийских посланных, которые так дерзко требовали разрушения стен Сьены. Руки у него были связаны за спиной и голова вывернута лицом назад, и дети напоминали ему, чего он хотел, и всячески над ним насмехались. Потом шли трубачи, и военачальники, и знаменосцы с венками из оливковых ветвей на голове, и дальше военная добыча и пленные в сопровождении тех, кто их захватил, и все направились так в собор, чтобы воздать хвалу Богу и Марии Деве за одержанную великую победу». На этом мог бы кончиться рассказ старинной хроники о днях Монтеаперти. Но неизвестный летописец пожелал закончить его именем Мадонны. «О Сьена! — восклицает он, — уже сколько раз Дева Мария избирала тебя своим благоволением и прежде, но до этой победы ты никогда того не замечала». Летописец приводит целый ряд счастливых для Сьены событий, которые, как и битва при Монтеаперти, случились в субботу, — в день, посвященный Богоматери. «О, сколько пользы и чести принес Сьене день, посвященный Деве Марии! Было бы слишком долго перечислять все милости, при разных обстоятельствах оказанные нам Матерью Господа, Матерью Заступницей Сьены. И пусть же поэтому мы навсегда останемся послушными детьми названной Девы Марии». ТРЕЧЕНТО
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!