Часть 16 из 139 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Губу его видел? Она ж как ксива — всем её сразу предъявляет…
Артём покачал головой:
— И ты общаешься с этой мразью?
Афанасьев саркастично скривился:
— А здесь есть другие?
Артём пожал плечами: было очевидно, что есть.
— Ты думаешь, на любом бывшем чекисте из девятой роты меньше крови? — поинтересовался Афанасьев. — Там у каждого по дюжине таких корзин в личном деле.
— Я не про них.
— А про каких? Посмотри на Бурцева — что с ним стало за день! Отделённым назначили! А Мстислав наш из дворян наверняка. Плётку скоро себе заведёт, бьюсь об заклад. Чекисты, думаешь, суки, а каэры все невинные, как они сами про себя здесь рассказывают? Ага!
— На каэрах другая кровь, — сказал Артём тихо.
— Какая другая? Такая же. Сначала мокрая, а потом сворачивается.
— Ты понимаешь, о чём я, — упрямо повторил Артём.
— И твоего Василия Петровича я не люблю, — весело, но не без стервозной нотки продолжал Афанасьев. — Неровный тип. Знаешь, как мы с ним познакомились? Иду с посылкой от мамки, он ловит меня за рукав в коридоре — это ещё когда я в карантинной роте был: хочешь, говорит, посылочку сберегу?
Артём помолчал и спросил:
— А что такого?
— А чего мне с ним посылкой делиться?
— Тогда придётся делиться с блатными.
— Вот именно. И первый твой вопрос был: «Почему ты дружишь с этой мразью?»
Артём выдохнул и сказал миролюбиво:
— Да ну тебя.
Афанасьев хохотнул, очень довольный собой.
— Ты циник, Афанасьев, — сказал Артём уже совсем по-доброму, не без некоторого, признаться, уважения. — Ты мог стать замечательным советским поэтом. Никаким не попутчиком, а самым правоверным.
— Мог бы, — согласился очень серьёзно Афанасьев. — Но не стану. Мне и карт хватает, чтоб жульничать. А этим я не торгую.
— А ты совсем не веришь большевикам? — спросил Артём минуту спустя.
— Я? — встрепенулся Афанасьев и даже схватил свой чуб в кулак, слегка подёргивая. — В чём-то верю, отчего ж. Только большевики мне не верят совсем!
И снова захохотал.
Они нарубили-наломали дубовых и берёзовых ветвей и вязали выданной бечевой веники, ими же обмахиваясь от комарья.
Сегодня выпал день солнечный, высушивающий давешнюю сырость, и место они выбрали такое, чтоб подпекало, — так что было очень хорошо, даже чудесно. Нисколько не хотелось думать, кто там сегодня студится и надрывается с баланами.
— А вы где играете? — спросил Артём, имея в виду карты. — За это ж могут на Секирку сослать.
— На Секирку… — сказал Афанасьев насмешливо. — И что теперь? Играем где можем — это сильней страха, игра — она вместо этой блядской жизни соловецкой, затмевает её… Мест, чтоб громать, пока много: в оконных нишах играем… есть пара обжитых, ещё не пропаленных чердаков, за дровами место есть… В роте тоже играют иногда, разве не видел? Но ловят, суки, давят.
Афанасьев мечтательно смотрел куда-то далеко, будто мысленно раскидывал карты.
— Ты хорошо играешь? — спросил Артём.
— Играю? — засмеялся Афанасьев. — Нет, тут другое. Это не игра — это, Тёма, шулерство. Играть там — без смысла, важен только обман. Я в детстве хотел фокусы показывать в цирке, с ума сходил просто. Фокусам так и не научился толком, а вот с картами могу кое-что… А сама игра — это уже дело пятое. Главное, если хочешь выиграть, — чтоб была своя колода. Или, на крайний случай, третьего человека. Всё дело в колоде: как ты её растасуешь — так и поиграешь, Тёма.
Артём помолчал.
— А карты откуда?
— Святцы сделать — тоже своя забава, — с видимым удовольствием рассказал Афанасьев; «…Во поэт», — подумал Артём весело.
— Идут блатные в библиотеку, продолжая плановый процесс перековки, берут роман потолще… Режут страницы из книг, бумагу склеивают хлебным клеем — это когда хлеб обваривается кипятком и отжимается; отжатая жидкость, клейкая. А потом через трафаретку рисуют мылом, разведённым на чернилах, карты, они же «святцы», они же «колотушки», — с учительской интонацией закончил Афанасьев и, подняв веник, спросил: — Жаль, на венике нельзя улететь, как Баба-яга, да, Тёма? Сейчас бы уселися с тобой — и адьо, товарищи!
— Баба-яга ж — на метле, — отвечал Артём.
— А метла что? Веник! — не соглашался Афанасьев.
Веников они сделали уже полторы сотни, и надо было ещё пятьдесят.
— Давай-ка мы сделаем метлу, может, полетит? — сам себя развлекал Афанасьев.
Сходил до обильно наломанных ветвей, выбрал самые длинные, связал из них уродливый, в половину человеческого роста веник.
— А? — смеялся Афанасьев, пытаясь на него присесть и так разбежаться.
— У нас верёвки кончились, — подсмеиваясь, сказал Артём. — Вязать веники нечем. Урок не сделаем, хлеба дадут триста грамм, а у меня и так кончился.
— А я знаю чем, — тут же сообразил Афанасьев. — Я тут брошенную колючку видел.
— Думаешь, надо? — спросил Артём, умиляясь на нового рыжего товарища.
— А чё, не надо? — отвечал Афанасьев. — Сказали: надо веники — вот будут им крепкие революционные веники.
Он сходил за колючей проволокой — и вернулся с длинным хвостом, натужно волоча его за собой. Наломав колючки и заливаясь от смеха, изготовил «веничек соловецкий», связав пышные берёзовые ветви колючкой.
Артём тоже заготовил свой, такой же.
– «…Окровавленный веник зари!..» — продекламировал Афанасьев, размахивая новым изделием. — Знаешь такой стих? «И всыпает им в толстые задницы окровавленный веник зари!» Серёга как в воду глядел!
— Нет, не знаю такой стих, — признался Артём, не очень-то поверив Афанасьеву: наверняка сам сочинил.
Подвязав ветви колючкой, а одну длинную, когтистую проволочную жилу ловко спрятав посреди душистых ветвей, Афанасьев изготовил «веничек секирский».
— Ай, как продерёт! — кричал Афанасьев. — До печёнок! — он попробовал на себе и пришёл в ещё больший восторг.
Артём не отставал.
Закопав готовые соловецкие и секирские веники поглубже среди остальных, обычных, Афанасьев с Артёмом продолжили своё занятие.
«Веничек чекистский» шёл уже с двумя жилами колючки.
Веник с тремя рогатыми жилами наломанной колючей проволоки назвали «Памяти безвременно ушедшего товарища Дзержинского».
— Представь! — заливался Афанасьев, мотая рыжей головой — и ловя себя за чуб кулаком; смех его тоже был какой-то рыжий, веснушчатый, рассыпчатый. — Тёма, ты только представь! Пришла чекистская морда в баню! Ну-ка, говорит, банщик, наподдавай мне! Наподдавал банщик так, что всё в дыму, ничего не разглядеть! Ну-ка, кричит из клубов пара чекист, пропарь-ка меня в два веничка! И как пошёл банщик его охаживать, как пошёл!.. Чекист вопит! Банщик старается! Чекист вопит! Вроде пытается перевернуться! Банщик ещё пуще! Ещё злее! Ещё чаще! Ещё поддал! Ещё пропарил!.. Чекист уж смолк давно! Банщик постарался-постарался и тоже понемногу успокоился… И вот дым рассеялся, стоит банщик и видит: вокруг кровища… клочья мяса!.. вместо чекиста — кровавая капуста!.. где глаз, где щека!.. где спина, где жопа!.. как в мясной лавке!.. и в руках у банщика вместо веника — два шампура с нанизанными лохмотьями мяса!.. и тут входит другой чекист — ты представь, Тёма, эту картину! Входит! Другой! Чекист! И на всё это смотрит огромными детскими глазами! Картина «Банщик и чекист», бля! «Не ждали»! Передвижники рыдали б!..
Артём так хохотал, что закружилась голова: кулак засовывал в рот и кусал себя, чтоб не ошалеть от смеха.
Веник «Суровая чекистская жопа» готовили долго, совместно. Он был огромен и толст — ухватить его можно было только двумя руками, да и поднять не просто. Проволочных жил там было с десяток. По большому счёту таким воистину можно было изуродовать, главное — размахнуться как следует.
Две хилые берёзовые веточки, сплетённые с одной жилой колючки, назвали «Терновый венчик каэровский».
Так было весело, что едва не проглядели десятника.
Пока тот донёс к ним сизую харю, успели немного прикопать свои творения.
— Всё готово, начальник! — отрапортовал Афанасьев, сдерживая смех с таким невыносимым усилием, что, казалось, сейчас его разорвёт всего целиком.
— Тут вроде больше, — сказал десятник, помолчав.
— Гораздо больше! Ударными темпами в порядке боевого задания! — отчитался Афанасьев необычайно звонко.
Артём смотрел в сторону, по лицу его текли самые счастливые за последние месяцы слёзы.
— Возьмите себе попариться! — предложил Афанасьев так громко, словно десятник стоял на другом берегу реки.
— Чего ты орёшь? — спросил десятник.
Афанасьев потупил глаза и больно закусил себе губу. Веснушки на его лице стали такие яркие, словно их поджарили.
book-ads2