Часть 21 из 39 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Приходившие из Европы телеграммы заполняли страницы газет хроникой боевых действий. В столичном обществе большинство молилось на мессах за победу Франции, и те, кто никогда в жизни не слышал слова «Реймс», раздирали одежды и посыпали головы пеплом, скорбя из-за разрушения тамошнего собора, а те, кто понятия не имел об Арденнах, уверяли, что боши ведут себя там как дикари. Впрочем, многие с восхищением следили за продвижением германских войск, восхваляли германскую цивилизацию, вздыхали: «Будь мы хоть вмале похожи на них – глядишь, справились бы тогда с растленным влиянием негров и индейцев». В середине мая прошел слух, вскоре превратившийся в известие, а затем – в подобие легенды, о том, что на поле битвы пал некий колумбиец, сражавшийся в Иностранном легионе. Хотя эта новость вызвала известный интерес у читателей газет, она никогда бы не разошлась так широко, не будь погибший любимым сыном столичной буржуазии. Однако он был им, и в течение нескольких дней, покуда Ансола занимался своим расследованием, о гибели соотечественника в сражении под Артуа, где 2-й маршевый батальон 1-го Иностранного легиона получил приказ занять и удерживать высоту 140, говорили во всех кафе, во всех светских гостиных и за обедами в домах высшего общества Боготы.
Не это ли оказалось необходимым боготанцам, чтобы на несколько дней или недель выйти из глухой душевной изоляции и сдерживаемой паранойи, в которые ввергло их убийство генерала Рафаэля Урибе Урибе? Так или иначе, смерть Эрнандо де Бенгоэчеа (как и его короткая жизнь) привлекла всеобщее внимание и во всех подробностях описывалась в некрологах, воспевалась в стихах, которые публиковались в журналах, разбиралась в воспоминаниях друзей. Рассказ Хоакина Ачури о том, какую боль вызвала смерть Эрнандо в душе его сестры Эльвиры, появился в журнале «Патриа», воздавая хвалу тем, кто «отдал жизнь не просто за свою отчизну, а за всю нашу цивилизацию». В Лондоне на печальное известие отозвался журнал «Гиспаниа», издаваемый журналистом и поэтом Сантьяго Пересом Трианой. В Париже Леон-Поль Фарг, близкий друг покойного, посвятил ему несколько прочувствованных страниц и начал посмертное издание его стихов. И граждане Боготы узнали, что Эрнандо де Бенгоэчеа был великим поэтом, вернее, к своим двадцати шести годам он стал бы великим поэтом и с полным правом унаследовал бы лиру Хосе Асунсьона Сильвы, если бы не пал безвременно смертью героя.
Марко Тулио Ансола заинтересовался историей этого поэта-солдата. В середине 1915 года он особенно часто думал о нем и следил за тем, что появлялось в прессе, словно читал роман-фельетон. Он и сам бы не сумел объяснить, откуда взялся этот экзотический интерес, подобный страсти коллекционера – может быть, оттого, что смерть колумбийца в далекой Европе вызвала такой отклик, меж тем как здесь ежедневно погибало столько людей, и это оставалось незамеченным; может быть, оттого, что они принадлежали с ним к одному поколению – Эрнандо был всего на два года старше его, и Ансола не в силах был отделаться от нелепой мысли, которая хотя бы раз в жизни приходит в голову каждому: «На его месте мог быть я». Да, в другой жизни или в параллельной реальности Ансола мог быть Бенгоэчеа. Ничтожное изменение судьбы, сдвиг на миллиметр причин и случайностей – и юношу, убитого во Франции, могли бы звать Ансолой, а не Эрнандо де Бенгоэчеа. Если бы отец Ансолы был преуспевающим коммерсантом из богатой семьи, если бы учился в Йеле и отыскал способы открыть свое дело в Париже и обосновался бы там, подобно стольким молодым латиноамериканцам, потянувшимся туда в конце прошлого века, то Ансола родился бы в Париже и говорил бы по-французски, как на родном языке, и читал бы Флобера и Бодлера, как читал их Эрнандо, и писал бы статьи в парижские испаноязычные журналы – в «Ревю де л’Америк Латин», к примеру, – где аккуратно появлялись бы мнения Бенгоэчеа об импрессионистах, о русском балете, о никарагуанской поэзии, создаваемой на парижских бульварах, о германских операх-фантази, где Фирмин Туш играл на саксофоне. Ансола продолжал расспрашивать свидетелей – и те отправляли его к другим свидетелям, продолжал получать путаные показания, – и пытался их прояснить, продолжал беседовать с темными личностями, уверявшими, что они своими глазами видели такого-то или сякого-то врага генерала Урибе при компрометирующих обстоятельствах, но сам при этом неотступно размышлял о Бенгоэчеа, читал о Бенгоэчеа, сочувствовал родителям Бенгоэчеа, которые, наверно, проклинали день и час, когда решили остаться в Париже, и сейчас же спрашивал себя, где в Боготе живет прочая его родня, и соболезновал ей тоже.
В те же дни, когда он расспрашивал двух монахинь, клявшихся, что накануне убийства видели, как Галарса и Карвахаль бродят на задах Новисиадо возле дома генерала (и это в очередной раз доказывало, что покушение не было спонтанным и замышлялось задолго до осуществления), Ансола обнаружил, что Бенгоэчеа в свое время принял сознательное решение стать колумбийцем: в двадцать один год он должен был определиться с гражданством и выбрал страну своих предков и родного языка. Газеты преподносили это как пример высокого патриотизма, а когда стало известно, что он был еще и рьяным католиком, восторг принял немыслимые масштабы. Колумнист газеты «Унидад», подписывавшийся Мигель де Майстре, расточал убитому солдату цветистые похвалы, ибо непросто было сохранить веру в стране неверующих, в республике атеизма, объявившей католицизму войну. Следовали пространные упоминания принятого в 1905 году французского закона, по которому церковь отделялась от государства, и сообщалось, что этой дорогой народы направляются прямо в ад. Говорилось и про энциклику Vehementer nos, в которой папа Пий X, осуждая принятие этого подрывного закона, обвинял его в том, что он отрицает сверхъестественный порядок вещей. И завершалась статья так: «…и среди нас тоже находятся такие, кто тщится отрицать предвечную роль Святой Матери Церкви, кто попирает традиционные ценности нашего народа и в одностороннем порядке пытается расторгнуть Конкордат, источник нашего постоянства и страж нашей совести», а потому «Господь Бог, который по обыкновению Своему карает не бичом и не палкой, сделал так, чтобы плачевная участь этих людей послужила к остережению другим».
Ансола читал все это не без ужаса и не мог оторваться. Этот самый Мигель де Майстре на пространстве в несколько строчек сумел перейти от панегирика в память солдата, павшего во Франции, к диатрибе (пусть и непрямой) на генерала, застреленного в Боготе. Да, колонка в «Унидад» повествовала о Рафаэле Урибе Урибе, и Ансоле пришлось перечесть ее, чтобы убедиться – в тексте не было никаких иных аллюзий, как если бы колумнист просто использовал гибель молодого Бенгоэчеа как предлог для перехода на иные темы. И кто таков был этот Мигель де Майстре? Не он первый и, вероятно, не он последний, кто так или иначе будет оправдывать убийство генерала – подобными суждениями, как и карикатурами в «Сансоне Карраско», начавшими высмеивать Урибе за несколько месяцев до его смерти, уже пестрели страницы других газет, а теперь журналисты стали позволять себе двусмысленные замечания насчет того, что хоть Господу порой и приходится писать по кривым строчкам, однако все равно выходит прямо. Ансоле вся эта риторика была, к сожалению, хорошо знакома. За несколько недель до гибели Бенгоэчеа он выслушал монолог чистильщика ботинок с площади Боливара – подростка по имени Кортес, – желавшего рассказать о том, что он видел и слышал 15 октября. Когда убийцы набросились на генерала, паренек занимался своим делом на углу у Капитолия, перед кафе Энрике Лейтона. Клиент – низкорослый толстяк с крупным красным носом и черными курчавыми волосами – был полон воодушевления.
– Вот так и надо убивать эту сволочь, – сказал он, стряхнув рукой в перчатке что-то со своего сюртука. – Не палкой и не бичом, да и не пулей – а топором!
И вслед за тем, второпях позабыв, что должный глянец обрел только один башмак, бросился бежать к Капитолию.
Неизвестно, кто был этот человек, выказавший такое удовлетворение при известии о гибели генерала Урибе. Да это и неважно: таких, как он, в Боготе множество, – думал Ансола, – очень многие откровенно возликовали и сочли, что это не преступление, а кара; очень многие, наподобие этого Мигеля де Майстре, отнеслись к убийству с более или менее откровенной снисходительностью. Как одинок был генерал Урибе в конце своей жизни! Как решительно отвернулся от него этот переменчивый город! Ничего удивительного, что из сознания его жителей гибель Бенгоэчеа вытеснила убийство генерала – пусть ненадолго, пусть хоть на несколько дней. Подобно тому как это преступление заслонило смерть доктора Манрике, скончавшегося от бронхопневмонии в Сан-Себастьяне, так теперь пуля, пробившая под Артуа шею колумбийскому солдату, отвлекла внимание от этого убийства, затронувшего, казалось, нас всех, преступления, в которое все мы так или иначе вовлечены. Ансола вспоминал процессию, сопровождавшую прах генерала Урибе, и думал: «Кругом ложь. Везде лицемерие». Но тотчас признал, что неправ, потому что, без сомнения, за гробом генерала шли и те, кто защищал его или следовал за ним, – они об этом не распространялись, и – что было еще печальней – генерал об этом так и не узнал. Те, кто окружил его 15 октября, поддерживая его пробитую голову, кто вытирал ему кровь носовыми платками и потом хранил их как реликвию; те, кто, толпясь во дворе его дома, молился, чтобы генерал выжил; кто потом, разыскав Ансолу, сообщал ему факты или делился подозрениями, которые позволили ему выбраться из трясины обмана и фальсификаций к свету истины. Да, они тоже существовали, и именно им был обязан Ансола тем – пусть немногим, – что успел прояснить. Он был благодарен этим людям – Мерседес Грау, Леме и Карденасу, мальчишке-чистильщику ботинок, докторам Сеа и Манрике. И до них были свидетели, чьи имена он уже стал забывать, будут и после – их он тоже когда-нибудь, в какое-нибудь далекое пока время, когда такое станет возможно, забудет. Он слышал и еще услышит их говорящие о преступлении голоса, голоса приятные, или грубые, или сиплые, рассказывающие точно и подробно или бегло и расплывчато, голоса, марширующие по Боготе, подобно некоему воинству, навстречу другой рати, на знаменах которой – ложь, искажение, укрывательство.
И один из этих голосов – едва ли не самый важный – принадлежал Альфонсо Гарсии, видевшему, как накануне убийства шестеро хорошо одетых господ разговаривали с убийцами. Сапожник Томас Сильва, выслушавший показания Гарсии, когда никто из представителей власти не желал принять их, однажды явился в кабинет Ансолы. Это произошло в середине октября, когда при Артуа разыгрывалось третье сражение, а германские, австро-венгерские и болгарские части объединялись, чтобы вторгнуться в Сербию. Сапожник Сильва был встревожен, но не тем, что творилось в Европе.
– Хочет продать, – сказал он.
– Кто? – спросил Ансола. – Что? И кому?
– Гарсия, свидетель. Он человек достойный, но бедный. И сейчас сказал мне, что больше ждать не может. И если прокурорам не интересно, что он может рассказать, то, может, Педро Леон Акоста заинтересуется этим.
– Не понимаю, – сказал Ансола.
– Сломался он, – пояснил Томас Сильва. – Жрать стало нечего. Я сам подкидываю ему то пятерку, то десятку, чтоб не загнулся, а мои подмастерья даром чинят ему башмаки. И вот сейчас он додумался до того, что Акоста заплатит ему за его свидетельство. «С доктором Акостой у меня выйдет лучше, чем с дознавателями», – это собственные его слова. «Выйдет лучше», – так и сказал. Он в отчаянность пришел, а если так, то всего можно ждать.
– А почему Акоста? Почему именно Акоста должен заплатить ему, чтобы рассказал, что знает?
– Вот и я себя спрашиваю. Однако мы целый год умоляли следователя снять с Гарсии показания. Просили, чтобы добавил к материалам заявление, которое тот написал в моем присутствии. Все впустую – и я теперь даже не знаю, где это заявление.
– Понятно, – сказал Ансола. – Но при чем тут Акоста?
Имя генерала Педро Леона Акосты уже несколько раз всплывало в ходе расследования. И для Ансолы с каждым днем становилось ясней, что тот каким-то образом причастен к убийству Урибе. Имелись основания так считать: разве не Акоста был одним из уцелевших участников заговора против президента Рафаэля Рейеса? Он был в прошлом сторонником крутых мер, – размышлял Ансола, – а от прошлого не отделаешься – оно всегда будет сопровождать тебя, а кто хоть раз попробовал убить, попробует снова. Да, конечно, доказательств не было, но были верные приметы. Акосту видели с будущими убийцами у водопада Текендама, хоть следователь и не счел нужным как-то проверить этот факт. А сейчас Альфредо Гарсия имел основания думать, что этот человек заплатит ему за свидетельство. Ансола обдумал эту ситуацию и пришел к выводу: Акоста заплатит Гарсии не за рассказ, а за молчание. И тотчас, как во сне, увидел Педро Леона Акосту, который вечером 14 апреля стоял у плотницкой мастерской в окружении соучастников или заговорщиков, и услышал его слова, обращенные к убийцам: «Ну, все в порядке?», их утвердительный ответ и то, как он добавил, выслушав его: «Стало быть, и вы будете в порядке. В полнейшем порядке».
– Акоста был там, – сказал Ансола. – Акоста – один из них.
– Вот и мне так кажется, – ответил Томас Сильва.
– И, вероятно, Альредо Гарсия тоже так считает?
– Он хочет, чтобы Акоста заплатил ему за молчание.
– Нет. Он знает, что Акоста заплатит ему. Думаю, что такое уже бывало раньше.
– Думаете, ему уже предлагали денег?
– Думаю, что нам надо действовать немедленно. Надо взять его, доставить к следователю Родригесу и не слезать с него, пока не запишет показания Сильвы.
– А если не запишет?
– Надо сделать так, чтобы записал.
– А если все же не запишет?
– Прежде всего надо привести к нему Гарсию. Дальше видно будет.
И на следующий день они отправились на Шестнадцатую калье, где Гарсия снимал большую квартиру. И не застали его там. Повторили попытку два дня спустя – и на этот раз тоже впустую. Почти через неделю, в то утро, когда телеграф принес известие о том, что Соединенное Королевство объявило войну Болгарии, решили попытать счастья снова. Они так настойчиво взывали у запертых дверей, так громко выкрикивали имя Альфредо Гарсии, что оказавшийся неподалеку полицейский спросил, что случилось. Покуда они объясняли ему, что ничего не случилось, а просто они разыскивают Альфредо Гарсию, появилась соседка (сначала в приоткрытой двери возникла ее голова, а потом уже и туловище, причем – весьма объемистое) и сообщила, что знает сеньора Гарсию и уверена, что он – в отсутствии.
– Что это значит – «в отсутствии»? – спросил Ансола.
– Это значит, что нету его, доктор, – сказала соседка. – Уже несколько дней ни слуху о нем, ни духу.
Ансола со всей силы пнул дверь ногой, а женщина в испуге зажала себе рот.
Со дня убийства Рафаэля Урибе Урибе минул год. В салонах произносились поминальные речи, по улицам ходили процессии, участники которых порой размахивали белыми платками и тихо молились, а порой – во всю мочь выкрикивали лозунги и требовали правосудия или возмездия. По всему городу ораторы скорбели о потере генерала, оплакивали невосполнимую утрату политического лидера и морального авторитета, горько сетовали, что сокровенную истину, очевидную им, несмотря на противоречивость его позиции, не дано заметить его врагам. На зеленых балконах выставляли свежую герань, к дверным петлям или косякам привязывали черные ленты.
Ансола принял участие в одной из таких траурных манифестаций. И сделал это, повинуясь чувству долга, и без отрады: он шел в многосотенной толпе, одетой в темное, от Базилики до Центрального кладбища, повторяя путь, проделанный год назад, когда генерала Урибе хоронили. Год прошел, размышлял он, а до сих пор нет ни одного ответа на те тысячи вопросов, которые мучили всех, которые задавал он сам и заставлял задавать всех вокруг. Ансоле доверили получить ответы на них, а он провалил это поручение, и то, что о его неудаче пока никто не знал, унижало и мучило его еще сильней. Вот, еще один свидетель пропал. После Аны Росы Диэс бесследно исчез, словно сгинул, Альфредо Гарсия. Свидетели скрылись сами или кто-то заставил их скрыться, и Ансола ничего не мог с этим поделать. И страдал от своего бессилия, неумелости и от того, что не выполнил своего обещания, что задание оказалось ему не по плечу, что он ввязался в игры взрослых, не будучи готов к этому: он чувствовал, что вступил в противоборство с силами, которые ему неведомы до такой степени, что он даже не знает, кого-взять под подозрение, и еще он чувствовал, что ввязался в неравный бой. Шагая, он взглянул на свои руки в черных перчатках. Вот так, с пустыми руками, придет он чуть позже с визитом в дом покойного генерала, обнимет вдову и поздоровается с братом. Ничего нового? – спросит его Хулиан Урибе, и Ансола ответит: пока ничего.
Ему было стыдно идти к западу по этому широкому проспекту, молча и с трудом двигаясь посреди моря людей в этой похоронной процессии, где не было покойника, соприкасаясь плечами с живыми телами других – симпатизировавших генералу при жизни и скорбящих по нему, когда его не стало. Ансола чувствовал, что подвел Хулиана Урибе и что недостоин его доверия. И ему было больно от этого. Он сознавал, что ему небезразлично, что подумает о нем Хулиан: ему было важно это, как важно всем нам мнение старших, когда им есть чему научить нас или когда они обрели достоинство житейского опыта. Ансоле хотелось выбраться из этой толчеи, укрыться дома, чтобы там, в тишине и одиночестве, глубже прочувствовать всю меру своего разочарования и усталости. Каблуки скорбящих звонко постукивали по мостовой, и почти беззвучно, по немощеным улицам, разбрызгивали порой грязную воду из луж, старались не вляпаться в собачье дерьмо. Ансола же был сосредоточен на том, чтобы не отдавить кому-нибудь ногу. Люди окружали его так плотно – рукава касались рукавов, – что он не всегда видел, куда ступает. Он поднял голову, увидел впереди и позади процессии серое небо, а еще дальше – огромную тучу, лежавшую на холмах, как дохлая крыса. И понял, что скоро пойдет дождь.
Шествие завершилось у мавзолея. Там покоились останки генерала (кроме теменной кости, разумеется, которую Ансола держал в руках, трогал и поглаживал). Людской поток, сузившись, чтобы втечь в ворота кладбища, теперь опять разлился по всему пространству перед памятником, и в холодном воздухе слышались ропот и шевеление толпы. Звучали речи, которые Ансола едва слушал и тотчас забывал. Ораторы сменяли друг друга перед мавзолеем, привставали на цыпочки в ударных местах, рубили воздух ладонью одной руки, держа в другой измятые листки с текстом, а слушатели уважительно внимали их словам, иногда же – отвечали угрюмо и тут же молча уходили прочь. Ансола смотрел им вслед. Смотрел и на белый камень склепа – кипенно-белый камень, до сих пор хранивший лоск новой вещи – и думал, что скоро уж и он, разделив судьбу всех памятников над могилами всех покойников в этой стране, потускнеет и потемнеет. В эту минуту по толпе прошел сдержанный гул, и Ансола, подняв голову, увидел, как на постамент поднялась женщина в чем-то вроде туники и принялась размахивать колумбийским флагом. Прежде чем эта картина показалась ему банальной или нелепой, он заметил в первых рядах братьев Ди Доменико, целившихся своим черным ящиком в эту женщину. Один из них (наверно, Франсиско, а может быть, и Винченцо: Ансола не был с ними знаком и потому не умел различать их) поднес черный ящик к лицу, правой рукой продолжая крутить какую-то ручку; второй же оттеснял присутствующих назад, как надоедливый сброд, чтобы не мешали заниматься делом, требовал посторониться, словно посторонними здесь были те, кто пришел оплакивать генерала, а не те, кто наматывал их скорбь на ленту в своем назойливом и непонятном аппарате.
Да, размышлял Ансола, за этим и пришли сюда братья Ди Доменико. Собирать образы – без сомнения, собрали и виды процессии, и один бог знает, что еще они соберут в свою машину. Связано ли это как-то с объявлением в газете? Повстречали они какого-нибудь писателя, склонного создать жизнеописание генерала Урибе? Ансола не мог этого знать и не решался подойти и спросить: присутствие итальянцев казалось ему вопиюще неуместным, бестактным, корыстным и шкурными. Женщина в тунике меж тем прохаживалась вдоль постамента, помахивала флагом, но лицо ее при этом не выражало никаких чувств, с губ не срывалось ни звука. В чем заключалась ее роль? Какова была ее цель? Зачем она в театральном костюме стояла у мавзолея? Тогда Ансола не мог ответить на эти вопросы, но спустя несколько дней, к концу ноября, узнал: братья Ди Доменико громогласно объявили, что в зале «Олимпия» состоится премьера их нового творения, ленты под названием «Драма 15 октября».
Огромные афиши со стен домов возвещали о премьере. Жители Боготы привыкли, что на них с этих бумажных прямоугольников взирают тореро, фокусники или цирковые клоуны, и потому изображение генерала Урибе, которого многие видели не иначе как на официальных портретах, показалось больше чем святотатством. Вдова генерала отказалась присутствовать на просмотре, но зато Хулиан Урибе в силу своего имени получил лучшие места для себя, Уруэты и Ансолы. Происходило нечто невиданное. Афиши кричали о Великом событии, о Первом появлении такого, чего никогда прежде не бывало на экране, а из репродукторов сулили: Воздаем почести выдающемуся вождю, павшему от преступной руки, и воссоздаем последние мгновения его жизни. Кое-кто из ожидавших вспоминал, что братья Ди Доменико уже создали фильм о славном Антонио Рикаурте [51], убитом в Сан-Матео, но со времени его кончины минула вечность, зато гибель генерала остается непростывшей новостью и продолжает вызывать напряжение и противостояние в обществе и острые споры даже между друзьями. «Олимпия» вместила лишь половину тех, кто выстроился в длинную очередь у входа. В помощь распорядителям пришлось вызвать троих полицейских. Оставшиеся снаружи терзались горькой досадой, попавшие внутрь не верили своему счастью, однако ни те, ни другие не знали толком, чего ждать. И братья Ди Доменико, с удовольствием наблюдавшие за чудесным зрелищем того, как заполняется зал, не могли предвидеть того, что произошло следом.
Фильм начался с того, что на экране возникло изображение Рафаэля Урибе Урибе – высокий лоб, торчащие усы, безупречно повязанный галстук, – обрамленное двумя ветвями, по всей видимости, лавровыми. Публика захлопала, кое-где в зале послышалось и робкое шиканье, потому что даже недруги покойного политика не могли пропустить такое событие. В этот миг, пока зрители еще не успели освоиться, на экране появилось тело генерала, окруженное медиками, проводившими последнюю в его жизни операцию. Ансола не верил своим глазам. Что-то в этих кадрах казалось ему неуместным, словно кто-то переставил мебель без его ведома и позволения, но он никак не мог определить поточнее, в чем именно было дело: вот врачи, которые суетились вокруг генерала, размахивая инструментами, на экране получившимися белыми, а не блестящими, вот тело умирающего Урибе Урибе, который не ведал, что все усилия спасти его напрасны и бесполезны. И тогда Ансола понял, что эти образы не соответствовали действительности – они были сфабрикованы, разыграны, как театральный спектакль.
Все это было постановкой. Но как могли врачи согласиться на участие в этом фарсе? Но, может быть, на экране мелькали не врачи. При виде этого нелепого зрелища в зале «Олимпии», гулко отдаваясь в деревянных стенах, все громче стали раздаваться негодующие голоса. Зрители были возмущены бесцеремонностью, но никто не уходил: словно под гипнозом, они жадно всматривались в каждый эпизод: от неудавшейся операции – к похоронной процессии, выходящей из Базилики, от толпы, окружавшей гроб в день похорон – к запряженным тощими лошадьми катафалкам с траурными венками. На экране беззвучне ораторствовали сторонники генерала, и сидящий в зале кинотеатра Хулиан Урибе вздрогнул, увидев самого себя – он произносил речь в день похорон брата. Камера фиксировала близких и родных, вереницей подходивших к гробу, чтобы проститься с покойным, мужчин с черными шляпами в руках и печально поникшими усами, открытые, но безмолвствующие рты, немой гром надгробного салюта, который давал о себе знать лишь белыми пятнышками на сером экране. Публика, вознегодовавшая было при виде распростертого на столе генерала, теперь вроде бы успокоилась. Ансола же, напротив, встревожился еще больше. А встревожило его то, что на экране, будто исполосованном косым дождем, в первых рядах, вместе с самыми уважаемыми господами стоял, как близкий покойному генералу человек, Педро Леон Акоста.
Да, это был он – с непокрытой головой, в черном костюме-тройке, возведя очи горе€, стоял рядом со священником, чья неприязнь к покойному ни для кого не была секретом; Ансола вспомнил, что он испанец, но имя его забыл. Камера задержалась на непроницаемом лице Акосты всего на два-три кратких мгновения, но этого было достаточно, чтобы Ансола заметил и узнал его. Хулиан Урибе, тоже узнав его, одарил Ансолу взглядом одновременно сообщническим и меланхолично-разочарованным, где товарищеского тепла было меньше, чем смутного сожаления. Здесь, в кинотеатре, среди множества чутко настороженных ушей и внимательных глаз, они не могли высказать все, что хотели: что с 15 октября случилось уже многое и что генерал Акоста, который провожал Урибе в последний путь как один из скорбящих, спустя всего лишь год превратился в одного из главных подозреваемых в преступлении. Ансола увидел, как Хулиан наклонился к Уруэте и что-то сказал ему на ухо. И догадался, что речь идет об этом самом – о присутствии Акосты на похоронах и о том, как всего лишь за год этот кадр приобрел совсем иное значение. Эпизод похорон превратился в место преступления: на экране возникла восточная стена Капитолия, тротуар, где упал Урибе, каменная приступочка, на которую он откинулся. Камера прошлась панорамой по площади Боливара с ее сквером за ажурной решеткой и с прохожими, которые смотрели с любопытством («на нас смотрят», – подумал Ансола). Тут появились убийцы.
– Этого не может быть! – вскричал Хулиан Урибе.
Тем не менее это было: на экране возникла «Паноптико», тюрьма, где Леовихильдо Галарса и Хесус Карвахаль сидели в ожидании откладывающегося суда: вот они разговаривают друг с другом, вот беззвучно, однако с довольным видом хохочут, беседуя с сокамерниками, как с кумовьями в пивной. От свиста в зале у Ансолы заложило уши, а сам он не засвистел оттого, что не поверил или слишком сильно удивился. Убийцы теперь позировали – сперва в своих камерах, а потом на тюремном дворе. Странней всего был их облик – одеты оба были безупречно, словно принарядились к приходу операторов. Ансола знал, что до тех пор они отказывались от интервью и не желали фотографироваться – как же удалось братьям Ди Доменико уговорить их на съемку? В кое-каких эпизодах они словно бы не подозревали, что их снимают, но в других – смотрели прямо в камеру (их заспанный вид выглядел оскорбительно), а в третьих – заносили над головой воображаемый топорик, имитируя удар, как будто снимавшие попросили их воссоздать картину преступления. «Какое бесстыдство», – сквозь зубы процедил Хулиан Урибе. «Позор!» – выкрикнул Уруэта, на миг потеряв самообладание, и Ансола не знал, к кому это относится – к убийцам или к кинематографистам. Одно было несомненно: замысел итальянцев вывернулся наизнанку. Они хотели снискать расположение столичной публики, воссоздав болезненный опыт, но вышло все иначе: собирались воздать должное заслугам генерала, а дали оплеуху, намеревались принести дань памяти великого человека, а нанесли ему оскорбление.
«Негодяи! – кричал Уруэта. – Бесстыжие твари!» Из задних рядов доносились еще более крепкие оскорбления. Ансола повернулся, отыскивая в зале итальянцев, но не нашел их в море искаженных яростью лиц и воздетых над головами кулаков. На экране меж тем убийцы опустились на колени, стиснули ладони, безмолвно прося прощения за совершенное ими, однако на лицах у них не было раскаяния: оба смотрели глумливо и вызывающе. Зал вновь огласился свистом. Кто-то запустил в экран башмаком, и тот, ударившись о полотно, отскочил и упал на сцену, как сбитая птица. Ансола, опасаясь, что страсти разгорятся, стал прикидывать, как в этом случае унести отсюда ноги – наверное, влево, через партер, а там должна быть дверь в парк. Экран меж тем стал черным, а потом на нем появились фигуры, которые Ансола тотчас узнал: это было давешнее шествие. Чуть больше месяца прошло после траурных торжеств по случаю первой годовщины – и вот уже процессия неуклюже движется на экране. Ансола стал искать и себя. Нет, себя он не нашел, но узнал памятник и удивился тому, как все изменилось, став частью фильма: вот женщина в белой тунике – та самая, которую он видел воочию – размахивала в течение нескольких томительно-долгих секунд колумбийским флагом, потерявшим на пленке свои цвета. И понял, что это аллегория: Свобода (или, может быть, Отчизна) возникает над могилой своего павшего защитника. Замысел показался ему детским, а воплощение – посредственным, но он счел за благо ни с кем это не обсуждать. В черноте погасшего экрана беспорядочно и суматошно заметались святящиеся пятна и зигзаги: фильм кончился, и в зале «Олимпии» вразнобой захлопали сиденья кресел – люди стали подниматься со своих мест.
Когда Ансола вышел на улицу, свист и шиканье продолжались. Люди, окружив Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэту, высказывали свое негодование, и Ансола воспользовался моментом, чтобы уйти, не добавив свой голос к этому возмущенному хору. Он обогнул сквер, пересек улицу и двинулся по направлению к своему дому, но, передумав, пошел кружным путем – хотелось подольше побыть в одиночестве. Еще несколько секунд слышал он у себя за спиной бурление толпы. Только теперь он заметил, что с той минуты, как он покинул «Олимпию», четверо мужчин в тонких пончо и шляпах с высокой тульей идут перед ним, оживленно обсуждая только что просмотренную картину. Ансола совершенно не собирался слушать чужие разговоры и прибавил шагу, но, обгоняя попутчиков, все же взглянул на них, чтобы не допустить такой неучтивости, как пройти мимо знакомых и не поздороваться, – и вдруг испытал приступ острой паники, узнав Педро Леона Акосту, а тот в свою очередь узнал его, поднес два пальца к полю шляпы и слегка поклонился в знак приветствия, однако озаботился тем, чтобы его вежливый жест был проникнут такой ненавистью, какой Ансола никогда еще не видал ни у кого на лице, ненавистью, особенно пугающей и жуткой от того, что она сочеталась с полнейшим спокойствием, ненавистью, которой обуреваемый ею человек распоряжался полновластно и управлял по собственной прихоти. «Он знает, кто я, – подумал Ансола, – знает, что я знаю и что делаю». И еще – с непреложностью вынутого жребия – понял, что этот человек превосходным образом может причинить ему вред, что рука у него не дрогнет и совесть мучить не будет и что в его распоряжении вдобавок имеются все необходимые для этого ресурсы, и, на миг представив себе трупы Аны Росы Диэс и Альфредо Гарсии, отправленные на глинистое дно реки Богота или безжалостно сброшенные в водопад Текендама, спросил себя – ждать ли ему такой судьбы.
Он остановился. Акоста уже не смотрел на него, а снова обращался к своим спутникам, и они уже отошли от Ансолы на несколько метров, когда вдруг неким бесовским хором грянул раскат хохота. В этот миг Ансола заметил, что на ногах у Педро Леона Акосты – лакированные ботинки.
Застыв посреди улицы, как потерявшийся пес, Ансола смотрел, как удаляются эти четверо.
Вернувшись домой, Ансола порылся в своих ящиках и достал газеты за тот день, когда был убит генерал Урибе. Он бережно хранил их: сперва как память, словно соблюдая некий суеверный ритуал, потом – как документы и материалы к тому заданию, которое он никак не мог довести до конца, а со временем просто полюбил перебирать и пересматривать их. Прежде всего он развернул четырехстраничный специальный выпуск «Републиканы», вышедшей в тот же самый день 15 октября. Три строчки заголовка занимали половину первой полосы. Первая строчка: «Генерал Урибе Урибе». Вторая: «Подвергся трусливому нападению при входе в Сенат». Третья: «Нападавшие задержаны. Богота скорбит и негодует». Ниже шла передовица, озаглавленная «Мы протестуем», а посередине выделялся взятый в рамку текст, растрогавший Ансолу: «Попытка убийства гнрл. Урибе Урибе». Как прост был мир, встававший с этой страницы – мир, где генерал Урибе еще дышал, где его убийство было пока только попыткой, а не свершившимся фактом, где покушавшихся немедленно задержали, а все колумбийское общество сплотилось в едином порыве негодования… И как непохоже это было на мир сегодняшний, где хладный труп Урибе уже год как лежал в могиле, где виновники преступления скрываются в тумане и мраке слухов, а убийцы берут плату в долларах за то, чтобы появиться в фильме Ди Доменико.
Ансола достал блокнот и на чистой страничке начал набрасывать статью – тем стилем, каким и пишутся подобные статьи, – о небрежности следователя Алехандро Родригеса Фореро и начальника полиции Саломона Корреаля. Однако каждая фраза звучала как обвинение, и вскоре Ансола понял, что у него нет доказательств. И на середине утратил вдохновение и принялся развлекаться, играя канцелярскими формулами: «Не подлежит сомнению, что следователь пренебрегает важными обстоятельствами, проявляя полнейшее безразличие к исчезновению ключевого свидетеля. Не вызывает сомнений и тот факт, что мы, друзья генерала, неустанно и последовательно требовали от властей анализа улик, могущих привести к установлению истинных виновников гибели генерала, всякий раз, однако, натыкаясь на глухую стену замалчивания и небескорыстного утаивания». Нет, все было не так: сомнений это и вправду не вызывало, но доказательств не имелось. «Все это – правда, – прибавил Ансола, – правда, которая не может быть доказана».
Он откинулся на спинку стула, встряхнул вечное перо – автоматическую ручку «ватерман», купленную в книжном магазине Камачо Рольдана, – и продолжил:
«Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что убийцы Галарса и Карвахаль действовали не в одиночку, а легенду эту выдумали сами заговорщики. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что Педро Леон Акоста, покушавшийся на жизнь президента Рейеса и впоследствии помилованный, возглавляет и финансирует вместе с другими влиятельными консерваторами, смертельными врагами либерализма, тайное общество ремесленников. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что была проведена своего рода жеребьевка с целью выбрать тех, кому надлежит исполнить страстную мечту консерваторов – заставить исчезнуть Рафаэля Урибе Урибе. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что вечером 14 октября Альфредо Гарсия видел, как несколько влиятельных консерваторов беседовали с убийцами в их мастерской, и я знаю наверняка, хотя не могу доказать, что с ними был Педро Леон Акоста, который тогда же и условился с убийцами о трагической участи генерала Урибе. Я знаю наверняка, но не могу доказать – чего бы я ни отдал за доказательства! – что Педро Леон Акоста находился на месте преступления 15 октября, хорошо выбритый, одетый в новое пончо и обутый в лакированные башмаки, – башмаки, которые сеньорита Грау увидела и запомнила, и я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что сразу после нападения он подошел к одному из убийц и спросил его: “Ну что? Убил?” Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что убийца ответил: “Да, убил”. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что во всем этом замешаны очень могущественные люди, возможно, даже президент Республики, который по-прежнему хранит в отношении этого преступления молчание, приставшее скорее сфинксу. Я не могу доказать, хотя свято в этом убежден, что Педро Леон Акоста не одинок, генерал Топор не одинок, продажный следователь не одинок. Но кто стоит за ними? Я не могу, не могу ничего доказать! Единственное, что я могу доказать, что знаю наверняка и могу доказать – что у заговорщиков были все возможности выйти сухими из воды. Я знаю это и ежедневно, ежечасно получаю доказательства этого, даже когда я сплю и мне снится, что Господь позабыл о нас».
Вслед за этим он смял листок, скатал его в шар, уложил в камин поверх дров, и пошел искать, чем бы развести огонь, до того как пробьет час вечерней молитвы.
Французы сообщили, что потери германской армии под Ивом и в Армантьере превысили восемь тысяч человек. Британский кабинет министров из-за военных неудач ушел в отставку. Немцы дошли до самого сердца России и завладели всей Польшей, а на Балканах стерли с карты Сербию и открыли прямое сообщение с Турцией.
Ансола читал эти новости с театра военных действий и чувствовал, что и свою войну он проигрывает, однако эта мысль показалась чересчур легковесной и недостойной (впрочем, у каждого своя мера страдания). Тем не менее по сути это было именно так. Расследование застопорилось. Ансола пришел к неопровержимому выводу, что Рафаэль Урибе Урибе был убит в результате обширнейшего заговора, однако его убежденность наткнулась на вполне уже очевидное соучастие следователя Родригеса Фореро, и дело дальше не продвинулось ни на пядь. Ситуация угнетала его все больше. Ему всюду стали мерещиться враги. В «Олимпии» по указанию цензуры прекратили показ фильма Ди Доменико – он был официально запрещен, ходили слухи, что он вообще сожжен, и Ансола видел здесь руку заговорщиков, уничтоживших главную улику, которая прямо наводила на след истинных убийц. Но когда он произносил это вслух, когда рассказывал о своих подозрениях на людях, – при том что люди эти были немногочисленны, входили в его ближний круг и относились к числу его хороших знакомых или родственников, – он слышал в ответ: «Ты спятил».
Или в лучшем случае: «Воображение разыгралось».
Или даже: «Ты видишь врагов там, где их нет».
Ему говорили, что он сильно изменился – сделался угрюмым, молчаливым и замкнутым. Целыми днями просиживал он над папкой с делом Урибе, изучая материалы, пока не начинало резать глаза или ломить шею, словно он таскал сонного ребенка, – и теперь он знал наизусть все показания свидетелей и с беспокойством чувствовал, что знает всех этих людей и долго жил среди них. Ансола часто приходил к Хулиану Урибе, не раз он делал это во время декабрьских праздников и говорил ему о своем бессилии и горьком сознании провала. Брат генерала превратился для него в покровителя и советчика – в того, кто способен создать видимость защиты, ободрить нас, показать, что верит в нас и доверяет нам. Однако на этот раз он принял Ансолу с непроницаемым лицом. И спросил:
– Помните Любина Бонилью?
Еще бы не помнить бывшего начальника следственного отдела полиции. Человека, немедленно после убийства генерала взявшегося распутывать это дело и тотчас, по приказу Саломона Корреаля, отправленного в отставку якобы за то, что распускал антиправительственные слухи. Бонилья же уверял, что своей отставкой обязан собственной хватке – он-де слишком близко подошел к выяснению кое-каких неприятных истин. «Налетел, как мотылек на огонь, – говорил он Хулиану Урибе. – И сгорел».
– Прекрасно помню, – ответил Ансола.
– Ну так вот, он подошел ко мне сегодня после мессы. И мне подумалось, что вам полезно будет поговорить с ним.
– Разве он в Боготе? Я думал, его законопатили в Арауку, с глаз долой.
– Нет, он здесь. Не знаю, только ли вернулся или живет уже какое-то время, но он здесь, и ему остро хочется обсудить кое-что. Я сказал ему, чтобы обсудил с вами.
– И как же я с ним поговорю?
book-ads2