Часть 18 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В панегирике Нора Эфрон ни о чем таком не вспомнит – ей потребовалось очень много времени, чтобы все это продумать и прочувствовать. Фразу «Жизнь – это материал» впервые сказала именно Фиби Эфрон, но в начале материалом было далеко не все. Лишь когда самой Эфрон было за семьдесят, она смогла признаться в печати, что очень долго желала своей матери смерти. До этого сюжет был светлее, идилличнее: просто передача юмористического таланта от одного поколения к следующему. Эфрон часто пересказывала такую предсмертную сцену:
Понимая, что умирает, она [Фиби] повернулась ко мне. «Ты репортер, Нора, – сказала она. – Записывай». По этой фразе она получается стальной – а на самом деле она такой не была. Да, была в ней сталь – и это хорошо, – но была и слабость, бывала она загадочной и всегда была гордой.
Вот это самое «записывай» Эфрон цитировала снова и снова, однако слова о слабости – об алкоголизме матери – появились только в одном из последних сборников эссе в две тысячи одиннадцатом. Так что Фиби Эфрон, сильная и смешная, научила свою дочь еще и каким-то азам гуманизма.
С самого детства Норе Эфрон приходилось строить некую искусственную личность, своего рода лирическую героиню. Максиму «Жизнь – это материал» ее родители воспринимали очень серьезно. Когда она была еще младенцем, родители написали пьесу «Трое – это семья» о своей с родителями Фиби жизни в Бронксе. Это был легкий фарс, развлечение на вечер, но на пьесу обрушился поток критики. Когда по ней сняли фильм, Босли Кроутер, всемогущий рецензент Times, которого так ненавидела Полин Кейл, назвал его «абсолютно инфантильным». Затем, когда Эфрон училась в Уэллсли, по ее письмам родители написали другую пьесу – фактически последний настоящий их хит «Возьми ее, она моя». Явно гордясь остроумием дочери, они не удержались от прямых цитат:
P. S. Я единственная на курсе, кто до сих пор носит на зубах брекеты – не тот признак, которым мне хотелось бы выделяться из общей массы. Пожалуйста, спросите доктора Шика, действительно ли они мне необходимы. Если он скажет «да», я их, вероятно, потеряю.
Пьесу поставили на Бродвее, когда Эфрон еще училась в колледже. Критикам пьеса понравилась сразу. Журнал Women’s Wear Daily назвал ее «ураганом счастья». В Variety одобрили ее, написав, что она «интересно рассказана, а зал сопровождает диалоги то понимающими усмешками, то взрывами хохота». Пьеса шла почти год, в сезон шестьдесят первого – шестьдесят второго. В кампусе Уэллсли о ней знали все.
Эфрон потом об этом рассказывала со своей фирменной небрежностью. Но ей в самой ранней молодости довелось испытать, каково это – когда тебя используют как сырье для чужой работы: ее жизнь разобрали на пьесы и сценарии. Джоан Дидион это сформулировала знаменитой фразой: «Писатели всегда кого-то продают», и Эфрон это узнала намного раньше многих. О своем отношении к этому она не говорила никогда, но оно сквозит во всем, что она делала.
Впрочем, оглядываться назад явно не самое любимое ее занятие. Уезжая в шестьдесят втором из Уэллсли в Нью-Йорк, она говорила, что ощущает это как возврат домой. Основная часть ее детства прошла в Беверли-Хиллз, но она уверяла, что ей там никогда не нравилось. Она мало писала о старших классах, и на фотографиях того периода она выглядит неловко и далеко не модно. У нее, похоже, не было особых профессиональных амбиций; в отличие от Зонтаг, она в отрочестве не вздыхала по воображаемой Европе. Приехав в Нью-Йорк, она просто пошла в агентство по трудоустройству и сказала, что хочет стать журналистом. В Newsweek было несколько вакансий, но агент ей сказал: «женщины там не пишут».
Мне никогда не пришло бы в голову возразить или сказать: «А вот я буду, сами увидите». В те времена принималось как данность: женщине, чтобы делать некоторые вещи, необходимо стать исключением из правил.
Эфрон поселилась с подругой на Салливан-стрит, в тогдашней южной части Гринвич-Виллидж, и переехала туда в разгар праздника святого Антония [41]. В Newsweek она работала не репортером, а просто искала и проверяла материалы. Для будущей писательской деятельности эта работа была провальной: графу для подписи автора Эфрон видала лишь на столе главного редактора, который ей и давал поручения. Как и многим героиням этой книги, возможность для прорыва ей предоставил не какой-нибудь солидный журнал, а редактор мелкого издания: в данном случае – юмористического журнала Monocle. Этим редактором был Виктор Наваски, впоследствии редактор Nation. Эфрон познакомилась с ним на одной из многочисленных вечеринок его журнала, и Наваски показалось, что она с юмором. Поэтому, когда в конце шестьдесят второго года случилась забастовка газетчиков, он попросил ее написать пародию на знаменитую колонку светской хроники Lyons’ Den [42], которую вел Леонард Лайонс. Пародию заметили редакторы New York Post и тут же предложили Эфрон должность репортера.
Самое большое впечатление пародия произвела на издательницу Post Дороти Шифф, которая и предложила не упускать талант. Шифф являла собой тот же тип финансово независимой женщины, что и Кэтрин Грэм – руководительница Washington Post в более поздние времена. Позже Эфрон дала Шифф уничтожающую оценку, такую злобную, что даже начала с чего-то вроде извинения: «Мне очень тяжело делать то, что я сейчас сделаю». Но без Шифф не было бы той Норы Эфрон, которую узнала Америка. В те годы для нее было важно быть в первую очередь репортером, и уже во вторую – писательницей. Говоря о тех, кто вдохновил ее стать журналисткой, она называла разных людей. Иногда это была Хильди Джонсон из комедии тридцатых годов «Его девушка Пятница». Эфрон любила шутки, любила комедию, и считала чувство юмора необходимым для выживания. Это качество помогло Эфрон очень рано понять, что в общественной жизни она хочет быть не участником, а наблюдателем:
Те, кого тянет в журналистику, – это, как правило, люди, которые из-за своего цинизма, эмоциональной отстраненности, скованности или еще чего-нибудь могут быть лишь свидетелями событий. Что-то не дает им заинтересоваться, втянуться, заставляет остаться в стороне. Что отделяет меня от темы, на которую я пишу, – это, подозреваю, чувство абсурда, из-за которого я мало что могу воспринимать с жуткой серьезностью.
По всей видимости, в New York Post абсурда было достаточно. Эфрон всегда отдавала должное редакции, говоря, что именно в ней ее научили строить репортаж и писать быстро, но само помещение ей не нравилось. Всюду лежала грязь, у репортеров не было постоянных мест, за них приходилось каждый день бороться. Но у Эфрон была внутренняя стойкость, унаследованная от матери, или даже ею выпестованная. Трудности, казалось, только подстегивали ее. Она писала обо всем: о криминальных новостях, местных политиках и даже один очерк о новой, прогремевшей молодой писательнице, по имени Сьюзен Зонтаг. (Статья так себе, проходная: о жизни под прожектором внимания, об отчиме Зонтаг – как он ей сказал, что, если будет столько читать, никогда замуж не выйдет.)
Но не все всегда на работе было хорошо. Шифф не особенно серьезно относилась к репутации своей газеты, как и к своей собственной, и то и дело выкидывала коленца, держа сотрудников в напряжении. Она была скаредной и щедрость к работникам проявлять не любила. Шифф была единственной в то время женщиной-издателем в Нью-Йорке, но феминисткой она не была. Бетти Фридан [43] она просто не выносила: дочь Шифф, прочитав «Загадку женственности», ушла от мужа и занялась политикой. Однажды Дороти Шифф попыталась поручить Эфрон расследование: правда ли, что ее сосед, режиссер Отто Премингер, оборудовал у себя в квартире сауну? В доказательство Шифф сообщила, что у соседа круглые сутки шумит вода. Эфрон терпеливо написала ей записку, объясняющую, что в саунах водопроводная вода не используется. Шифф дала это задание другому журналисту-расследователю. Он тоже ничего не нашел.
Стоит упомянуть, что так много случаев абсурдных заданий, раздаваемых Дороти Шифф, мы знаем лишь потому, что сама Нора Эфрон их записала, иначе они пропали бы для истории. Через много лет после ухода из Post Эфрон в колонке, которую вела в одном журнале, перечислила не только все минусы Шифф, но и недостатки ее газеты. Она написала, что, хотя и наладила отношения с Шифф после своего выступления на радио с рассказом о Премингере, но готовит новую атаку. Главная причина: Post – «плохая газета», а руководящая ею Шифф – Мария-Антуанетта, провозглашающая: «Пусть читают макулатуру!» [44]
Но сама отстраненность, свойственная Эфрон, делающая ее хорошим репортером, вызывала у нее желание нападать на своих работодателей. С годами ее готовность злить знакомых, разносить их в духе Кейл или Уэст или любой своей предшественницы станет профессиональным активом. Именно ярость ее высказываний, скажем, о Джулии Никсон-Эйзенхауэр («По-моему, она паучиха»), пробила ей дорогу на телевидение и создала репутацию критика общественных язв. Это случилось задолго до того, как Эфрон прославилась как добросердечная и незлобивая сценаристка романтических комедий восьмидесятых, но на каком-то уровне привычная отстраненность ее не покидала. «Мне кажется, она была лояльна к языку, а не к людям», – сказала однажды актриса Мег Райан.
Покинув Post, Эфрон стала работать внештатно. Первой редакцией, которая почуяла в ней классного рецензента и стала использовать ее талант во всю мощь, была New York Times Book Review. Именно там Эфрон напечатала пародию на Айн Рэнд, писавшую, по словам самой Эфрон, в стиле «Хемингуэя с сотрясением мозга»:
Двадцать пять лет назад Говард Рорк смеялся. Голый, на краю обрыва, с раскрашенным лицом, с ярко-апельсиново-цедровыми волосами, с телом, сложенным из чистых прямых линий и углов, где каждое закругление упиралось в гладкие четкие плоскости, Говард Рорк смеялся.
В любую тему, полученную от этой редакции, Эфрон вгрызалась с аппетитом. Один из первых ее очерков был о Дике Каветте, ведущем ток-шоу, где писатели дискутировали о понятиях, слишком сложных для содержимого его идеально причесанной головы. Менеджер Каветта называл его «Мистер Телевидение», и поначалу это Каветта, кажется, смущало. Но когда он стал отнекиваться, что такого титула не заслужил, то написал четыре объемных абзаца с перечислением всяких мелочей. Эфрон процитировала их подряд, чтобы читатель увидел, как поглощен собой Каветт:
Еще мне приходят письма с вопросом, почему я всегда в одном и том же галстуке. Это не так. У меня два галстука.
Она написала оценочную статью о журналисте (впоследствии кинокритике) Рексе Риде, в которой заметила, что он «нагл, пронырлив, циничен, смотрит в упор бесстыжими глазами и нас всех успешно превращает в вуайеристов». И этим, как она ясно дала понять, исчерпывается список качеств, которые ей в нем как в писателе нравятся.
Тем не менее Эфрон не сохранила практически ничего из этих ранних произведений, и при сравнении их с более поздними можно заподозрить, что дело тут, на самом деле, в банальности предложенной редактором темы. В шестьдесят девятом она написала для New York Times статью «Куда книжный народ сходится поесть», посвятив ее напрашивающейся на издевку склонности агентов, редакторов и авторов – долгим издательским обеденным перерывам. Подход к теме был выбран деликатный, хотя в конце Эфрон добивается от одного агента признания, что «обед – это два часа вне работы, и можно бы это время потратить на деловые звонки».
Конечно, ей приходилось быть осторожной, чтобы сохранить возможность зарабатывать на жизнь. В интервью того периода (и более позднего) она говорит, что до семьдесят четвертого года зарабатывала самый минимум – не более десяти тысяч долларов в год. Эфрон, как до нее Зонтаг, писала ради денег статьи для женских журналов, особенно для Cosmopolitan. Это редко доставляло ей удовольствие, потому что – в ее формулировке – их нельзя было писать «на том интеллектуальном уровне, который наилучшим образом подходил мне как автору». И вполне оправданно подозрение, что раздражение от этой работы (особенно когда ее заказывала Хелен Гёрли Браун) отчасти подтолкнуло Эфрон к женскому движению. Предлагавшиеся темы были именно такие, как можно ожидать: смена имиджа, путешествия, секс, танцовщицы из клуба Copacabana.
Но один раз Хелен Браун позволила Эфрон сделать кое- что отличное от гламурной плесени Cosmopolitan. Возможно, она обиделась на писания модного таблоида Women’s Wear Daily (там часто отслеживали редакторскую деятельность Браун в выражениях весьма нелестных) и разрешила Эфрон об этом журнале написать. От имиджа, который пыталась создать журналу его редакция, Эфрон не оставила камня на камне. Не журнал, а макулатура со сплетнями, написала она, рассчитанная на узкую аудиторию «Настоящих Леди», изнеженную жизнь которых она безжалостно пригвоздила к позорному столбу: «Какая-то есть в этом неловкость – целый день бить баклуши с перерывом на обед». И даже едкость в этом журнале – суррогатная, предлог посмеяться над внешностью знаменитостью и эти насмешки назвать журналистикой.
Эфрон издевалась над модным журналом в его же стиле: из-под маски доверчивого веселого дурачка, принимающего все за чистую монету, выдавала убийственные замечания о женщинах, известных в своей профессии. Издевалась над их внешним видом, над их личной жизнью, и над их профессиональной деятельностью – тоже. Позже Эфрон писала, что Women’s Wear Daily грозился подать на нее в суд, «не заметив иронического сходства в интонации и стиле».
Но пока Эфрон писала для Cosmopolitan, она – и, наверное, Хелен Гёрли Браун следовало бы это предвидеть – собирала материал на журнал, а конкретнее – на его редактора. Ее статьи привлекли внимание редакторов Esquire, и первой статьей Эфрон, которую они опубликовали, был очерк о Хелен Браун, где подчеркивались все худшие стороны ее личности. С точки зрения Эфрон, главная беда Браун заключалась не в том, что на критику она отвечала криком, и не в «пропаганде морального разложения» – в чем обвиняли ее критики за такой, например, совет молодым женщинам, как встречаться с женатыми мужчинами. Эфрон обвинила своего бывшего редактора в одной вещи, которую с такой ясностью мог увидеть лишь автор, для этого журнала когда-то писавший: в оскорблении интеллекта женщин вообще.
Она показывает, и весьма убедительно, что на свете есть больше миллиона женщин, готовых потратить шестьдесят центов, чтобы читать не о политике, не о женском освободительном движении, не о войне во Вьетнаме, а только о том, как заполучить мужчину.
Эта мнение напоминает мнение о той же Хелен Гёрли Браун, высказанное Джоан Дидион. В своей статье Джоан сетовала на вульгарность редактриссы, желающей быть «маленькой принцессой: женщиной, для которой стал реальностью вкрадчивый шепот обещаний ее собственных книг и всех рекламных объявлений, девушкой, в жизни которой происходят События». Но Эфрон писала без чувства презрительного превосходства: она, в отличие от Дидион, понимала привлекательность этой отвязности, поэтому и Хелен Браун атаковала с более демократичных позиций. Эфрон признавала, что сама была читателем и автором Cosmopolitan. «Как обижаться на человека, который тебя знает как облупленного?» – спрашивала Эфрон. Разумеется, расположение Хелен Браун к Эфрон испарилось сразу. Ее страшно разозлила эта статья, особенно приложенная к ней фотография, но через несколько дней она Эфрон простила.
Следующими мишенями гнева Эфрон стали профессор античной филологии Йельского университета Эрик Сигал, автор романа-бестселлера «История любви», и поэт Род Маккьюэн. Эфрон сразу сказала, что любит треш, особенно романы Жаклин Сюзанн. «Я никогда не считала, будто китч убивает», – написала она. Но сентиментальность Сигала и Маккьюэна она находила невыносимой. Невыносимы были и их образы, созданные СМИ, особенно Сигала. В то время его роман конкурировал за первое место в списке бестселлеров со «Случаем портного» Филипа Рота, и Сигал имел привычку произносить речи, осуждающие «графическое описание» секса у Рота. (В «Истории любви», что для треша необычно, вообще нет сцен секса.) Эфрон отнеслась к этому скептически:
Речь Эрика понравилась всем. Всем – то есть кроме кинокритика Полин Кейл, которая слышала более раннюю ее версию на встрече автора с читателями в Ричмонде, штат Виргиния. Она сказала ему после встречи, что он отшвыривает прочь свободу слова и подлизывается к своим читателям. На что Эрик ответил: «Книги-то продавать надо?»
Это умение говорить из самой гущи распространенного феномена, знать, как он подстраивается под самые низменные стороны личности и обманывает их, и потом разбирать этот феномен с точки зрения участника и сделало Эфрон одним из лучших в семидесятых хроникеров, в особенности женского движения. Она одновременно была внутри и снаружи – беспристрастный наблюдатель в самом центре процесса. Обладая даром глубокого понимания, лучше всего она использовала его именно в те годы. Конечно, потом слава Эфрон-режиссера затмила почти все ее писательские достижения. Но именно труд писателя оставил нестираемый чекан на ее настоящей личности, на ее способности оценивать людей и, когда это требовалось, уверенно ставить их на место. Многие хотели числить ее в своих друзьях, и те, кому удавалось, стремились ей угодить и слегка побаивались. От этого были столь блестящими ранние плоды ее творчества.
Эфрон почти всегда писала от первого лица – и всю жизнь, помня свою репортерскую выучку, чувствовала, будто слегка мошенничает. Поначалу ее, приученную в Post не писать о себе, подталкивали к этому редакторы, но в семидесятом году, решив собрать свои ранние эссе в книге «На оргии под стеночкой», она призналась, что эти ограничения всегда ее несколько раздражали.
Иногда меня охватывает почти неодолимое желание посреди интервью заорать: «Я тоже здесь! Хватит уже о вас, обо мне давайте!»
Через много лет, когда ее сто тысяч раз интервьюировали как истинную знаменитость, она стыдилась этого юношеского тщеславия. Но никакое интервью не дает такого ощущения личности Эфрон, ее голоса и ее точки зрения лучше, чем ее собственная статья «Несколько слов о груди», вышедшая в Esquire в семьдесят втором году.
Тут необходимо отметить, что у Эфрон была необычайно маленькая грудь. Вероятно, это семейное – она вспоминала, как язвительная мать в ответ на просьбы дочерей купить им первый бюстгальтер ответила: «Пластырем заклейте – сойдет».
«Женщины втянуты в вечную игру „оценивающих замечаний о размере груди”», – писала Эфрон. Она признавалась, что когда-то была помешана на этом пункте, настолько помешана, что применяла шарлатанские способы для увеличения бюста, каковых полно было в семидесятых – восьмидесятых годах. Мать ее бойфренда студенческой поры в разговоре намекнула, что из-за своего дефекта она никогда никого не сможет сексуально удовлетворить. Эфрон заканчивает рассуждение приемом, который впоследствии стал ее фирменным клеймом – она рассматривает все альтернативные утверждения, противоречащие ее опыту: на маленькой груди лучше смотрится одежда, ее обладательниц меньше задевают. Это был жест в сторону журналистской объективности – в которую Эфрон, как сама говорит, не верила даже тогда, когда боялась писать от первого лица. А потом она прихлопнула оппонентов одной фразой:
Обдумала я все эти замечания, пыталась встать на место их авторов, рассматривала их точку зрения. По-моему, чушь они несут.
Может быть, стоит отметить, что эта статья, вышедшая в выпуске Esquire за май семьдесят второго, стала первым текстом, опубликованным Эфрон после смерти матери. В редакцию хлынули письма читателей.
После этого текста о собственной груди Esquire предложил Эфрон колонку. Много лет идут споры, то ли сама Эфрон решила писать о женщинах, то ли такую тему выбрала редакция журнала. Чья бы идея ни была, соответствие автора и темы оказалось идеальным.
К началу писательской деятельности Эфрон уже несколько лет участвовала в женском движении, а значит, собрала немало наблюдений. В своей первой колонке она исследовала вопрос, незримо присутствующий в текстах почти каждой феминистки, хотя мало кто из них в те времена готов был его произнести: зажжет ли феминистская революция искру перемен в сексуальных фантазиях мужчин и женщин о сексе между ними? Эфрон из чувства собственного достоинства не стала детально формулировать суть своих фантазий, но лишь сказала, что в них присутствует доминация, а феминисткам, как она уже знала, не подобает хотеть, чтобы в сексе мужчина над ними доминировал. Она оставила вопрос открытым, потому что реального ответа у нее не было, и закончила несколько стеснительной фразой:
Писать в Esquire колонку о женщинах – это, как я теперь понимаю, то же самое, что рассказывать еврейский анекдот ирландцам-католикам. Любая критика женского движения с моей стороны будет выглядеть вдвойне предательской, а юмор, с которым я хотела бы осветить тему, прозвучит пустозвонством.
Эфрон и в самом деле действовала на территории противника – в какой-то степени. В то время Esquire был посвящен звездам куда меньше, чем сейчас, и считался журналом более литературным, чем модным. Но колонки Эфрон были уникальными. В отличие от Зонтаг и Дидион, она не абстрактно критиковала движение с позиции стороннего наблюдателя. С другой стороны, она и не нырнула в него с головой – в том смысле, что не считала свои колонки попытками поддержать ту или иную платформу.
Первый удар она нанесла по другой писательнице, Аликс Кейтс Шульман, которая написала роман «Мемуары бывшей королевы выпускного вечера», который в свое время стал бестселлером. Книга начинается с рассказа главной героини о том, как ее изнасиловал первый муж, затем автор переходит к главной теме – как опасно быть красивой в культуре, где доминируют мужчины. «Если бы я точно знала, что все еще красива, мне было бы легче уйти», – говорит героиня. После этого Шульман заявляет, что на самом деле у красивых людей проблем ничуть не меньше, чем у безобразных, просто эти проблемы иные. В числе прочих она упомянула Мэрилин Монро как пример страданий из-за красоты.
Эфрон, которую никогда не считали красавицей, сочла, что с такой аргументацией тяжело согласиться. «Нет в Америке такой безобразной девушки, которая проблемы безобразия не поменяла бы на проблемы красоты», – заявила она уверенно, имея в виду и себя:
«Говорят, что некрасивой быть хуже», – пишет Аликс Шульман. Да, так действительно говорят, и говорят верно. Также хуже быть бедной, чем богатой, хуже быть сиротой, чем иметь родителей, хуже быть толстой, чем стройной. Это не «другое», это именно «хуже».
Таким образом, автор статьи нападал на тезис, весьма популярный в феминистском движении, где Шульман стала авторитетом после публикации своего брачного контракта в журнале Ms. (все мыслимые домашние обязанности были в нем каталогизированы и распределены между супругами). Больше никто в таком стиле против Шульман не выступал, хотя Дидион и привела ее брачный контракт как иллюстрацию, насколько женское движение вязнет в мелочах. Но Эфрон не воспользовалась случаем Шульман как предлогом для отрицания женского движения в целом и даже закончила эту убийственную статью на слегка сочувственной ноте – признанием, что была несправедлива к Шульман и ко всему движению. «Я над этим работаю, – сказала она. – Сестринство – вещь трудная. Как и все связанное с освобождением».
«Сестринство – вещь трудная» – таким могло бы быть альтернативное название сборника этих колонок, который Эфрон выпустила в семьдесят пятом под заголовком «Сумасшедший салат». Дело в том, что в большинстве своих эссе Эфрон силится описать женское движение (не основные принципы феминизма, а как реальные женщины во всем мире по этим принципам действуют) в позитивном ключе, и это трудно. Одну колонку она посвятила съезду Демократической партии семьдесят второго года в Майами, где стали бодаться Глория Стайнем и Бетти Фридан. На этом съезде феминистки хотели добиться внесения изменений в платформу демократов, и Эфрон стала свидетельницей, как им удалось только поссориться между собой. Зрелище было некрасивым, но его нужно было как-то описать, особенно гнев Фридан, оттесненной новым поколением на второй план:
Это ее дитя, черт возьми, ее движение! И что, ей надо было сидеть и смотреть, как его отнимает красивая стройная леди?
Глория Стайнем, которая тогда была настоящим лидером феминисток на самом пике своей медийной славы, в глазах Эфрон выглядела не лучше. Хотя она была куда высокомернее Фридан, у нее были подруги, которые делали всю грязную работу. Когда лидер демократов Джордж Макговерн, обещавший ей определенные изменения в платформе партии, ее кинул, она заплакала. Эфрон не столько осуждала Стайнем за слезы (как, например, Хелен Гёрли Браун), сколько недоумевала об их причине. «Я никогда в жизни не плакала ни из-за чего, хоть сколько-нибудь похожего на политику, и тут я просто, если честно, не знаю, что и сказать».
В одном интервью Эфрон рассказала, что простое упоминание слез Стайнем разозлило ее друзей до «ора и крика». Некоторые разозлились на годы.
Все же большинству сочувственный, но скептический тон Эфрон импонировал. У нас сейчас есть привычка заранее считать, что на женское движение возможна лишь однозначная реакция: целиком за или целиком против. Но вторая волна феминизма не была, как изображали ее иногда критики вроде Дидион, единым фронтом. Внутренняя ее политика определялась множеством фракций, спорящих о том, как возраст, раса и сколько угодно других водоразделов между женщинами влияют на само понятие «быть женщиной». Любой живой человек, глядя на это, не мог не испытывать противоречивых чувств, одновременного всплеска надежды и разочарования.
Вот эти противоречивые чувства, быть может, и придавали речам Эфрон столь громкое звучание: к абсурдным и уродливым чертам движения она была беспощадной, но это была беспощадность участницы. При всей ее мягкости ей случалось корректировать увлекшихся критиков.
В одной из своих колонок она не солидаризировалась с категоричным утверждением Дидион, будто «быть женщиной» неотделимо от «крови, родов и смерти» – Эфрон назвала это определение «вычурным и вызывающим недоумение». К тому моменту Дидион и Эфрон уже подружились, вращаясь в одних и тех же кругах. Вероятно, влияние Эфрон в этой паре было благотворным: когда Дидион спросили о ее точке зрения на женское движение девяностых, она отказалась от своей прежней критики.
Тот мой текст был написан об определенном конкретном моменте. Мне казалось, что женское движение увязло в обыденщине, развивается не в том направлении, которое я назвала бы идеальным, что оно зашло в тупик и все время застревает на мелочах. Но из обыденщины движение выбралось и выжило, из движения развившись в некоторый новый образ жизни.
Эфрон говорила о женском теле без малейшего смущения – вспомним хотя бы ее статью о груди. В начале семьдесят третьего она написала длинное исследование под названием «Попытки решить… гм… проблему», в котором смело изучала вопросы производства, использования и маркетинга женских ароматических спреев – то есть «дезодорантов для наружной поверхности гениталий (если точнее, внешней области промежности)». Здесь хорошо сработала ее отстраненная позиция: добавляя в рекламный материал лишь крошечные редакторские комментарии, ей удалось показать, насколько смехотворно все это выглядит.
Писать о тех нелепостях, которые говорят и делают мужчины по отношению к женщинам, было легко. Писать о нелепостях, которые женщины творят с собой сами, было куда сложнее. Однажды Эфрон втянулась в спор со Сьюзен Браунмиллер по поводу косметики. К тому моменту разногласия внутри движения стали до ужаса очевидными, и Эфрон рассказала об этом эпизоде в колонке о Шульман, не называя имен:
book-ads2