Часть 15 из 31 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Башревком немедленно начал переговоры с Советской Россией. И вскоре они увенчались успехом — Башкурдистан превратился в Башкирскую АССР под руководством все того же Башревкома. Соответственно, башкирские дивизии воевали теперь с Сибирской армией Колчака. Так отец повоевал за красных, и даже был представлен к ордену Красного Знамени, но получить награду не успел.
Согласие между временными союзниками долго не продлилось, едва колчаковцев выбили за Урал и погнали через всю Сибирь к Тихому океану, начали нарастать противоречия, слишком уж по-разному виделась автономия башкир из Москвы и из Стерлитамака. Дошло до того, что в январе 1920 года председатель Башревкома Валидов приказал арестовать руководство Башкирской ЧК, назначенное из Москвы. Среди приводивших приказ в исполнение был и Ринат Тягнияров.
Январский конфликт удалось замять, но итог был предсказуем. Почти все подчиненные Башревкому воинские части отправили на польский фронт, лишив Валидова и его сторонников силовой поддержки, а вскоре ВЦИК в Москве в одностороннем порядке пересмотрел соглашения с башкирами, приняв декрет «О государственном устройстве Башкирской АССР» — автономия стала номинальной, без права местных властей на решения, хоть в чем-то отличающиеся от политики центра.
Вскоре, в июне 1920 года, Башревком в знак протеста в полном составе ушел в отставку. Те из отставников, кто не подался сразу в бега, — отделались, казалось, малой кровью. Кто состоял в РКП(б) — перестали в ней состоять, и руководить стали учреждениями и организациями уровнем, мягко говоря, пониже, вроде курсов для сельских учителей. Но никто ничего не забыл и не простил — в тридцать седьмом бывших деятелей Башревкома, находившихся в пределах досягаемости, арестовали, судили и расстреляли за башкирский национализм. Валидов и те его соратники, кто сразу скрылся либо отправился в эмиграцию, оказались более дальновидными.
Причем отец Бикхана вынужден был скрываться еще до июньской коллективной отставки, начиная с марта. Тогда случилось крупное башкирское восстание, охватившее Казанскую, Самарскую, Уфимскую губернии. Восстали башкиры-крестьяне против продотрядов, дочиста забиравших хлеб у земледельцев, и без того разоренных войной. Винтовок у повстанцев почти не было, около тысячи стволов на сорок тысяч восставших, и вооружались они тем, что под руку подвернется — позже восстание назвали «Вилочным» в память о вилах, главном крестьянском оружии.
Подавлявшие восстание войска имели не только винтовки, но и пулеметы, и артиллерию, патронов и снарядов не жалели — бои с почти безоружными повстанцами превратились в кровавые избиения.
Подавлял то восстание и отец Бикхана. Но странным образом подавлял — боевую задачу не выполнил, отряд распустил, а у повстанцев стало на три сотни винтовок больше. Однако сам Тягнияров к «вилочникам» не присоединился. Потому что продотрядовцы, безжалостно заколотые вилами, либо подвергнутые более изощренным казням, — тоже в немалой части были из своих, из башкирских крестьян-бедняков.
Проливать башкирскую кровь Ринат Тягнияров не желал ни под каким знаменем.
* * *
Разумеется, о делах минувших дней бабушка Гульнар рассказывала иначе — и слова были другие, и оценки (для нее сын был безусловным героем и народным заступником), а историческую подоплеку событий она не знала. Многое внук восстановил самостоятельно, прочитав все книги об истории Гражданской войны на Южном Урале, что сумел раздобыть.
Где Ринат Тягнияров был и чем занимался больше года после подавления Вилочного восстания, неизвестно. Но в 1922 года появился в совхозе, которому впоследствии присвоят имя тов. Муджафарова. Жил тихо и незаметно, не высовываясь, под прежней своей фамилией (в Башревкоме отец подписывался революционным псевдонимом Арсланов). А спустя три с половиной года бесследно исчез, прихватив совхозного коня и сбрую.
О дальнейшем жизненном пути Рината Тягниярова в точности не знал никто. Бабушка имела лишь подозрения, куда мог отправиться ее неугомонный сын. Получила незадолго до того письмо от него — намеками там было сказано: бывший глава Башкирии Валидов прислал весточку, приглашал в Туркестан, где пытался создать единый мусульманский фронт для борьбы с большевиками. И верила, что сын жив, что поселился где-то под чужим именем или вообще уехал за границу.
Бикхан так не считал. Будь отец жив, даже если не мог приехать, так уж нашел бы способ известить о том жену, не бросил бы ее и сына. Это стало бы подлостью, а по всем рассказам — даже по коротким неохотным обмолвкам деда — получалось, что на нее отец не способен. Да, он мог ошибаться, мог избирать неверные пути в борьбе за счастья своего народа. Но никого и никогда не предавал.
Всё хорошенько обдумав, Бикхан выстроил для себя такую версию: отец за годы работы здесь, на земле, среди простых тружеников, многое понял и пересмотрел свои взгляды. Убедился, что Валидов тащил Башкирию к независимости средневековой, ханской, религиозно-мракобесной, что только в тесном союзе с другими народами, только совместным трудом можно выстроить счастье и для башкир, и для татар, и для всех. Понял — и поехал в Туркестан к Валидову, когда тот дал о себе знать. Поехал, чтобы остановить былого соратника словами убеждения, а не получится, так и оружием. Не удалось... Валидов не воспользовался объявлявшимися для басмачей амнистиями, ушел за кордон, поселился в Германии. Значит, отцу не удалось задуманное, и он сложил голову где-то в туркестанских песках или горах.
* * *
Слушать бабушку было интересно, но в остальном летняя жизнь в Енгалы не понравилась Бикхану.
Местные мальчишки-ровесники его не приняли. Для них он был чужаком, «русней» с плохим знанием языка (Бикхан действительно произносил слова скорее на татарский манер).
Для него это стало дикостью. Он рос там, где сходились в одной точке границы Куйбышевской, Саратовской и Чкаловской областей и Казахстана, народ обитал вокруг разноплеменной, смешанные браки были повсеместным явлением — и потомки этих браков, получая паспорт, не враз могли решить, в какую национальность им записаться. Никто никого не попрекал тем, что тот русский, или татарин, или кто-то еще.
В Енгалы все было иначе. Здесь башкиры составляли подавляющее большинство и считать своим Бикхана не желали. Однако и он в свои четырнадцать имел нрав не ангельский и кулаки крепкие, а при неравенстве сил использовал всё, что под руку подвернется, хоть палку, хоть камень. После нескольких жестоких драк местные потеряли интерес к идее поучить «русака» уму-разуму, но он все равно остался изгоем и одиночкой на все лето.
Больше в Енгалы Бикхан не поехал, хотя бабушка Гульнар не раз писала и приглашала.
Эпизод 3. Самозванец поневоле
За огромной витриной бемского стекла обычно находились аппетитные вещи: торты всех разновидностей, эклеры и пирожные «Норд», уложенные в пирамиды и горки, замысловатые конструкции из шоколадных плиток, прочие вкусности, — поскольку то была витрина бывшей кондитерской Крымзенкова, ныне магазина №2 «Петрокондитертреста». Глеб, проходя мимо, не раз задерживался — стоял, разглядывая витрину и ее содержимое, пока не прогонял милиционер, зрелище кондитерского изобилия напоминало ему о давних днях, казавшихся теперь сном о другой, о счастливой жизни.
Сейчас ничего из былого великолепия за витриной не осталось, однако перед ней стоял не одинокий парнишка-беспризорник, а целая толпа, перекрывшая тротуар. Разглядывали новый экспонат, выглядевший совсем не аппетитно, даже отталкивающе, и тем не менее желающих полюбоваться им хватало.
За стеклянной преградой выставили прямоугольную емкость, тоже стеклянную, напоминавшую аквариум с не совсем обычными пропорциями. Плавали там не рыбки — человеческая голова, залитая не то спиртом, не то формалином. Левую часть головы изуродовала пуля, но правая сохранилась хорошо, уцелевший глаз смотрел на публику из-под полуопущенного века, словно бы прищурившись.
По мартовскому небу ползли редкие облачка, солнце то скрывалось за ними, то появлялось вновь, освещенность менялась, — и оттого казалось, что мертвая голова не совсем мертва, что подает легкие, едва заметные признаки жизни: чуть-чуть изменяет положение, взгляд мутного глаза скользит по людям, будто высматривает кого-то.
Голова не так давно принадлежала Леньке Пантелееву, королю петроградских налетчиков. В то, что он был застрелен, сопротивляясь при попытке ареста, мало кто поверил. Газетная бумага любое враньё стерпит, не так давно писали об аресте банды Пантелеева, о суде над налетчиками и их главарем, о неизбежном суровом приговоре. Писали — и что? Неведомо как Ленька очутился на свободе, не то сбежал, не то тюремщики отпустили за громадную взятку. И вновь по Питеру прокатилась волна дерзких и жестоких пантелеевских налетов — со стрельбой, с убитыми. Люди опасались, что и теперь «убитый» воскреснет и возьмется за старое. Поговаривали, что уже после сообщения о своей смерти Пантелеев гулял в любимом ресторане «Донон», пил-закусывал, его там опознали и даже позвонили в угро, но никто на вызов не приехал.
Чтобы пресечь слухи и успокоить граждан, власти пошли на небывалый шаг: голову бандита не закопали вместе с телом в безымянной могиле — выставили в самом людном месте города. Было в этом что-то от средневековых суровых времен, когда отрубленные головы государственных преступников подолгу красовались на площадях, а их рассеченные на куски тела развозили по крупным городам и тоже выставляли напоказ, потенциальным злоумышленникам для острастки.
Глеб лишь делал вид, что пялится на голову, на самом деле он вдосталь насмотрелся еще позавчера. Его больше интересовали зрители, вернее, один из них. Публика здесь собралась в основном чистая, богато одетая, чему не стоило удивляться — Ленька Пантелеев специализировался на ограблениях нэпманов и прочих зажиточных граждан. Но даже на фоне остальных высокий статный старик выделялся. И не в роскошном пальто с бобровым воротником дело, и не в трости с серебряным набалдашником, — в манерах. Манеры старик демонстрировал воистину барские, словно на дворе до сих пор стоял 1913 год. Может, то действительно был барин прежних времен, неведомо как переживший лихолетье революции и гражданской войны, не лишившийся при обысках и реквизициях припрятанных богатств. Такие порой появлялись непонятно откуда, брали у государства в аренду им же когда-то и принадлежавшие магазины и предприятия, начинали вести почти прежнюю жизнь...
Нэпманов Глеб ненавидел классовой ненавистью, особенно таких, прежних. Потому что они были зримым доказательством, что давняя жизнь отчасти вернулась — та, в которой семья Мальцевых жила в доме Либиха на Моховой, а кухарка Даша пекла на кухне безумно вкусное печенье с изюмом и корицей. Вернулась для них — но не для него, Глеба, он остался в жизни новой, мерзкой, остался бездомным изгоем.
Однако ненависть ненавистью, но любому щипачу стоило трижды подумать, прежде чем браться за работу в толпе, собравшейся у витрины и глазевшей на голову своего заклятого врага. Клиенты самые подходящие, но в толпе шныряли два или три тихаря, их Глеб срисовал еще позавчера. А в здании наверняка скрывался наряд, готовый мгновенно выскочить наружу. Надо полагать, власти надеялись, что заспиртованный экспонат сможет послужить приманкой для остававшихся на свободе подельников Пантелеева — вдруг попытаются разбить витрину и умыкнуть голову? Или любовница Леньки придет проститься и выдаст себя. По слухам, отыскать казну шайки так и не удалось, хотя опера носом землю рыли, — и мог пантелеевский общак храниться у какой-то из женщин любвеобильного налетчика, неизвестной следствию.
Место было опасное, спалиться проще простого, и все же Глеб аккуратно приближался к старику с тростью — забился на американку с начинающим уголовником по кличке Хрящ, что подрежет котлы у бобра. Или, переводя с блатного языка на русский, — поспорил на желание, что украдет часы у богатого нэпмана.
Часы у старика роскошные, всему прочему под стать, что он продемонстрировал недавно — в четверти версты отсюда, тоже на Невском. Приспичило старому взглянуть на время, и, на его беду, это заметили Хрящ и Жига (под такой кличкой был известен Глеб своим собратьям-беспризорникам), и сглотнули слюну — массивные часы были не просто в золотом корпусе, но и крышка украшена камушками, как бы не изумрудами.
Хрящ и Жига переглянулись, кивнули друг другу, затем выпасли бобра, но тот ни в какую подходящую подворотню не свернул, так и шагал по Невскому, носившему сейчас иное имя, в разговорах никем не употребляемое. И оказался возле бывшей кондитерской Крымзенкова.
Надо было что-то решать. Ясно, что бобер вышел из дому не просто полюбоваться на голову Леньки, куда-то надо ему еще, недаром же смотрел на часы. Такие баре долго ходить пешедралом не любят, сядет на лихача, и поминай как звали. Или брать котлы сейчас, в толпе, или навсегда распрощаться с богатой добычей.
И Хрящ подначил Жигу, развел «на слабо», — имелся у Глеба недостаток, терпеть не мог, когда кто-то сомневался в его талантах и умениях. Забились на американку, а Хрящ, он такой... лучше ему в этом споре не проигрывать, непременно придумает что-то особо пакостное для проигравшего.
Глеб аккуратно двигался в толпе, будто бы желая получше осмотреть голову с разных сторон, и словно невзначай подбираясь все ближе к бобру. Лицо у того казалось знакомым, но никак не получалось вспомнить, откуда, где они могли повстречаться... Может, в прошлой жизни, закончившейся осенью семнадцатого?
Солнце в очередной раз выглянуло из-за облачка, отразилось в зеркальной витрине, ослепило неожиданным бликом. Глеб зажмурился. И в этот миг, не раньше, не позже — произошло странное. Даже страшное.
* * *
Он открыл глаза и изумился. Все вокруг стало другим. Мир выглядел размытым, мутным, искаженным. Но самое главное — Глеб теперь видел себя со стороны: долговязого подростка, готового сделать непоправимую глупость...
Потребовалось какое-то время, чтобы сообразить, осознать и изумиться: неведомым образом его, Глеба, сознание очутилось в мертвой голове, он смотрит сейчас из витрины на улицу мертвым глазом налетчика Пантелеева.
— Не надо! — завопил Глеб-в-банке, желая предупредить и спасти Глеба-на-улице. — Рви когти! Повяжут!
Звуки наружу не вырвались, лишь гроздь пузырей протиснулась сквозь формалин, а отвратительная вонючая жидкость хлынула внутрь, в рот, в глотку, в легкие... хотя откуда у головы легкие? но как-то хлынула, и оказалась жгучей как кислота, в груди тут же вспыхнул пожар, Глеб горел изнутри, но не обращал внимания, он все еще хотел остеречь альтер эго, но уже не видел ни его, ни толпу на тротуаре, лишь проклятого бобра, тот непонятно как оказался внутри, в кондитерской, бил набалдашником трости вроде по стеклянной емкости, но как-то попадал, и очень больно, прямо в голову, и орал при этом хриплым сорванным голосом: заткнись, Пантелеев!
* * *
Мальцев проснулся, открыл глаза. И не увидел ничего, лишь белую муть. Значит, сейчас день, ночью он не видел и этого.
Дикое сновидение рассеялось, но не до конца. Остались и боль в груди, в сломанных ребрах, и боль в голове, и требование заткнуться, звучавшее совсем рядом, над ухом.
«Это не старик с палкой, — понял Мальцев. — Это Вася Дроздов с соседней койки».
Затем он напомнил себе то, что напоминал всякий раз, переходя от сна или беспамятства к бодрствованию: «А меня зовут Пантелеев, Евгений Иванович».
Да, именно такая фамилия значилась в документах, доставшихся Мальцеву по наследству. Под ней он здесь лечится. И будет лечиться, пока не снимут бинты с головы... То есть бинты, конечно, снимали и сейчас при перевязках, но медперсонал, занимавшийся этим, не изучал фотографии на документах лейтенанта госбезопасности Пантелеева.
— Я опять шумел? — спросил он, не сомневаясь в ответе.
— Шумел, брат, шумел, — подтвердил Вася Дроздов. — Я все понимаю, крепко тебя жизнь вдарила... Однако пойми и меня, мне тоже после обеда подремать хочется.
Мальцев никогда не видел Дроздова, но общались они поневоле много — а чем еще заняться в двухместной палате госпиталя? — и воображение нарисовало зримый образ Васи, основываясь исключительно на голосе, представлялся он молодым русоголовым пареньком с открытым взглядом и хорошей улыбкой.
Скорее всего, когда вновь доведется взглянуть на мир, из воображаемой внешности Васи будет соответствовать реальности лишь возраст. В госпиталь Дроздов, носивший звание старшего сержанта госбезопасности, угодил после какой-то операции чекистов в Звенигородском районе — ее подробности не сообщал, но об остальном болтал много и охотно. Мальцев слушал, сам же старался помалкивать.
Вася, кстати, тоже крепко получил по голове в Звенигородской операции (неспроста они оказались в одной палате), но абсолютно не помнил, при каких обстоятельствах это произошло. Травматическая амнезия. Мальцев поначалу, когда изображал, что сознание пока к нему не вернулось, внимательно прислушивался к беседам Дроздова с лечащим врачом, запоминал симптомы и проявления амнезии. Сам он помнил всё: и крушение, и то, как выбирался из загоревшегося вагона. Но решил, что будет безопаснее изобразить беспамятство, не то ведь расшифруют еще до того, как появится возможность сравнить мальцевскую физиономию со снимками. На самом деле он решил не дожидаться этого момента, покинуть госпиталь, как только станет к тому способен.
Форма и документы офицера госбезопасности и в самом деле помогли Мальцеву попасть в Москву (госпиталь находился на северной окраине столицы), хоть и совсем иным образом, чем он рассчитывал. Его подобрали у пылающего вагона, приняли за лейтенанта Пантелеева — а за кого еще могли принять? — и эвакуировали в Центральный госпиталь НКГБ, транзитом через больницу в Смоленске, где оказали первую помощь. О смоленском этапе своей одиссеи Мальцев и впрямь ничего не помнил, не симулировал, оставался тогда без сознания.
* * *
book-ads2