Часть 4 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В ресторане гостиницы Виктор принялся изучать меню, а отец рассказывал новости: Людмила Карловна сообщила, что выезжает в Ташкент, просила писать ей на главпочтамт.
— Чего ее понесло туда? — Отец пожал плечами. — Я написал, чтоб в случае нужды обратилась к генералу Рябинину, это мой товарищ еще по гражданской… — Он потер лицо, добавил: — По Никитке соскучился, редко пишет, злодей…
Нина тоже скучала по брату, два года не видела — с тех пор, как уехала в институт, — а сестру Лию почти и не знала, видела ее грудной.
— Ты чего там подсчитываешь? — Отец забрал у Виктора меню. — Не жмись, сегодня тесть платит!
Нина увидела, как насмешливо взметнулись брови Виктора, и поняла, что сейчас он начнет выдавать тираду. Позу он, конечно, не принял, поскольку сидел, но ногу, может быть, под столом отставил.
— Пытался подсчитать, во сколько мне, бедному студенту, обойдется прокорм генеральской дочки, но сбился со счета…
Лицо у отца еще больше потускнело, трубочкой вытянулись губы. Нине показалось, что и он, как Маруся, пропоет сейчас «Тру-ру-ру!».
— Да, вкусно поесть она любит. — Он положил ей на голову свою большую тяжелую руку, и глаза его увлажнились. — Вот только не выросла на моих харчах, так и осталась маленькой, беленькой девочкой.
— Я в маму. — Она потерлась о его руку, пропахшую табачным дымом, от этого уложенная венцом коса ее сдвинулась и упала, она быстренько приколола ее шпильками. — Мама была тебе по плечо, я ведь помню…
Виктор с Петей куда-то вышли, и она спросила:
— Он тебе не нравится, да?
Отец посмотрел на нее:
— Нравиться он должен тебе.
И опять ее мучило, что она не может сказать о Викторе главного, что, наверно, отец хотел услышать, и тогда она рассказала о себе — как хотела идти на фронт медсестрой и для этого бегала в женскую консультацию. Она думала, отец похвалит ее хотя бы за намерение, а он вдруг закричал:
— Выбрось из головы! Ты — мать, запомни это! Тут по тылам еще немало лбов ошивается. Орут о любви к Родине, а сами — подальше от фронта! Где-нибудь в Ташкенте им сподручнее любить Родину, там не стреляют!
Она опустила глаза подумала: это он и про Виктора. Они долго молчали, потом он взял ее руку, прижал ладонью к своей щеке:
— Трудно тебе придется…
5
Проснулась она под вечер оттого, что замерзли колени и косточки рук. Поезд опять стоял, в вагоне было холодно, проводник оповестил: уголь кончается, не рассчитывали на такую длительную поездку, давно должны быть в Ташкенте, а еще только подъезжаем к Куйбышеву, теперь топить будут только ночью.
За окном косо летела жесткая белая крупка, била в стекло, там все побелело — насыпь, и пустой огород за насыпью, и плоская крыша сарайчика, стояла женщина в платке и телогрейке, сыпала курам корм, они толклись у ее ног, рябенькие и мелкие, как куропатки. Нина вспомнила, как девчонкой ездила с отцом на охоту, увидев куропаток, закричала: «Па, смотри, какие маленькие курочки!» От ее крика куры мигом взлетели — все враз, — оглушив ее шорохом крыльев.
Дети напротив спали, Халима вытаскивала из узла теплые вещи, набрасывала поверх одеяла, сама куталась в толстый плёток.
— Вы ложитесь, поспите на моей полке, я их посторожу, — сказала Нина.
— Ладно. Горшочек там, внизу.
Халима легла, накрывшись платком, и мгновенно уснула. Нина пересела к спящим детям, придвинулась к их ногам, чтоб было теплее.
На полу стояли чемоданы и сумка, учительницы из Полтавы уже приготовились выходить и сидели с напряженными лицами, тихо переговариваясь. Кто-то сказал, что в город без специальных пропусков не пускают, и теперь они не знали, как им быть, пропусков у них не было.
Капитан громко храпел на верхней полке, прикрыв лицо газетой, от его храпа то поднимался, то опускался край газеты. Курсантов уже не было, значит, вышли, пока она спала.
Замерзли ноги, она постукивала ими одна о другую, но это не помогало. В чемодане у нее были шерстяные носки толстой вязки, но с багажной полки ей одной чемодан не снять, а просить учительниц она стеснялась, вот если б сидел тут Лев Михайлович… Она представила, как скитается он где-то по холоду в своем потрепанном, демисезонном пальто, и вздохнула.
Поезд наконец тронулся и, набирая скорость, застучал на стыках колесами, полтавчанки засуетились, вынесли было вещи в коридор и снова занесли их, и все подглядывали в окно, решали, что же делать, если не пустят в город. Потом та, что помоложе, сказала:
— Хай не пустят. Вернемся, поедем до другого миста, работать везде можно.
Ил сразу успокоились, завязали потуже платки, встали. Сказали Нине:
— Да свиданьичка вам, хай вам щастить… А може, мы вернемось.
Нине стало жаль, что вот и они уходят, она уже привыкла к ним, и неизвестно, кто придет на их место. Она так и не поняла толком, зачем им надо непременно в Куйбышев, и ей хотелось, чтобы они все- таки вернулись. Она вообще быстро привыкала к людям и ненавидела разлуку, которая с самого детства стала спутницей ее жизни. Как все семьи военных, они часто переезжали, за десять лет учебы она сменила семь школ, только успевала привыкнуть к товарищам и подругам, опять приходилось расставаться. По всей стране оставляла друзей, а сейчас с ней не было ни одного, и она чувствовала себя очень одинокой.
Зажглись синие лампочки, проводник пошел по вагону, опуская маскировочные шторы.
— Куйбышев, готовьтесь к выходу! Подъезжаем к Куйбышеву!
Марусин город, подумала Нина, и опять тоска схватила за сердце. Кольнула безумная мысль: вот выйти сейчас и помчаться к Марусе, остаться с нею. Она выехала из Москвы на неделю раньше и, конечно, уже добралась. Что мне мачеха, которая так и осталась чужой! Но Нина знала, что не выйдет: не могла она опять навязать себя Марусе. Не могла и не хотела. И потом, там, в Ташкенте, не только мачеха, там Никитка. Ей хотелось выйти из вагона, хотя бы издали посмотреть на Марусин город — знала бы Маруся, как недалеко я от нее! Но нельзя было оставить детей, и Нина, придвинувшись к окну, чуть отодвинула штору. Синие огни вокзала мешали рассмотреть его, а города и вовсе не было видно. И все та же картина: платформа густо забита людьми, то и дело открываются двери вокзала, оттуда вырываются седые клубочки тепла.
Учительницы не вернулись, вместо них купе заполнила целая семья: муж, жена, четверо мальчишек — все толстые, громкоголосые, от них почему-то пахло свежими огурцами. Они обсели нижние полки и сразу принялись есть, разворачивали большие промасленные свертки, и в купе поплыли запахи колбасы, соленой рыбы, укропный дух соленых огурцов…
Нина почувствовала, что очень хочет есть, но о безвкусном, как резина, сыре и о сахаре не могла без отвращения думать. Ничего другого у нее не было, она неэкономно съела все в первые же дни, оставался только белый хлеб, но и его она есть не могла. Ощутила остро-соленый, с перчинкой вкус огурца, и ей показалось: сейчас произойдет чудо, кто- то протянет ей огурец и бутерброд с колбасой… Если человек так сильно хочет, не может не произойти чуда! Хоть бы кусок черного хлеба! Или щепотку соли, чтобы посолить белый, пресный, как трава, хлеб!
Нет, конечно же, никто ничего ей не предложит, надо терпеть. Научиться терпеть постоянно и долго. Всю войну надо терпеть.
Она отвернулась, посмотрела на спящих детей, лица их от синего света казались неживыми. Они были очень красивы, особенно девочка, она спала, обняв братика, а он часто дергал ручками, наверно, у него чесались болячки. Днем он все рассказывал: «А папа как даст фашистам трах-трах-трах! А потом они его убили». Он не плакал, наверно, еще не понимал смерть, а девочка просила тихонько: «Не надо, Айдар… Не надо!».
А вдруг и мой ребенок вот так же останется без отца? Ведь когда-то он закончит училище и попадет на фронт — вдруг его убьют? Нет, это будет ужасно и несправедливо! Судьба не допустит, должен же он хотя бы увидеть своего ребенка! Но ведь и других убивают несправедливо, разве в войне есть справедливость? Хоть бы увидеть его сейчас, ну почему это невозможно? Прижаться к нему, сказать, как на всю жизнь он ей нужен, как будет она его ждать — хоть тысячу лет! Она закрыла глаза, чтобы представить себе его лицо, это просто ужасно, что у нее нет его фотографии, они не успели сфотографироваться, они вообще ничего в жизни не успели, и вот — разлука, и она боялась, что забудет его лицо, и сейчас припоминала черты: яркие, пухлые, совсем как у женщины, губы и эти ямочки на щеках, оставшиеся с детства… Все говорили, что он, красивый, и почему он полюбил меня, за что? Себя она считала бесцветной — маленькая, белобрысая, даже ресницы у нее белые, а про нос мачеха, бывало, говорила: «У нашей Нины нос — семерым рос, а одной ей достался». Правда, все хвалили ее волосы, но это оттого, что ничего другого похвалить нельзя. Сколько красивых девчонок в институте, а он выбрал меня, а я-то, дура, не понимала своего счастья, все придиралась к нему: и шуточки у него плоские, и на фронт не просится… Но ведь это я так, понарошку, а, выходит, в жизни понарошку не бывает, в ней все по правде…
Наконец семейство отужинало и стало укладываться на отдых. Дело это было непростое, но они не больно-то мудрили: двух мальчишек постарше закинули на багажную полку, а двух поделили — с одним мать улеглась на полку Нины, головой к коридору, поджала ноги, сложив колени на спящую Халиму, та и не почувствовала; отец, разувшись, пристроился со вторым мальчиком рядом со спящими детьми, головой к окну, кинув Нине:
— Подвиньтесь, барышня.
Нина подвинулась, в бок ей уперлись ноги мужчины, от них удушливо несло застарелым потом.
Она сидела теперь, вытянув шею, стараясь вдыхать как можно меньше этого вонючего воздуха, но он, кажется, плыл уже везде. Неожиданно ее затошнило, она вылезла в коридор, но и там преследовала эта невыносимая вонь. Пробралась в тамбур, постояла там, чувствуя, как от тошноты все тело обливается липким потом.
Наконец поезд дернулся и пошел, сразу посвежело, по ногам ударил холод, и она вернулась в купе. Мужчина вытянул ноги, его ступни теперь свисали с полки, и сесть ей было негде. Она постояла так, не зная, куда приткнуться, потом нащупала под столиком складную лесенку, выдвинула, опрокинула набок, села, уронив на столик голову.
Что же делать? Спать она не хотела, если бы просто прилечь — во всем теле чувствовалась непонятная слабость и вялость — прилечь бы и почитать… У нее был с собой томик Сенкевича, была и свеча — Лев Михайлович, оставил, — но зажигать не разрешали, боялись пожара.
Сидеть было неудобно, лесенка покачивалась, жесткий край стола давил на подбородок, она сняла с головы шапочку, подложила под щеку, ощутив уже совсем слабый, умирающий запах духов. И опять ее охватило отчаяние — когда же кончится эта бесконечная дорога? Уж лучше бы вместе с институтом поехать в Ижевск, и сейчас она была бы среди своих…
6
С первым эшелоном эвакуироваться в Ижевск им с Марусёй не удалось. Всю ночь Маруся простояла в очереди, чтобы получить по справке хлеб за десять дней, но не достала. Нина досадовала, ей это препятствие казалось несущественным — неужели не достанем хлеба в дороге? «Ты еще не знаешь, что такое «без хлеба», — сказала тогда Маруся. Но не одни они не смогли уехать в тот раз, и поэтому вскоре в деканате вывесили объявление: студентам, не уехавшим в Ижевск с первым эшелоном, предлагалось получить в профкоме института обувь и продукты и добраться пешком до Коврова, туда будет подан состав. Этот вариант для Нины отпал, она узнала, что до Коврова — не менее 300 километров. Она не знала, как ей быть дальше, у нее кончились деньги. Виктор ничем помочь ей не мог, он был в Молотове, в артиллерийском училище, оттуда от него пришло всего одно письмо, а об отце она вообще ничего не знала. С. той августовской встречи прошло два месяца, уже сдана Вязьма, где раньше стоял их штаб, и от отца с тех пор — ни весточки.
Нина не знала, где навести справки об отце, и решила сходить в спецчасть института, там ей сказали, что наркомат обороны выехал в Куйбышев, посоветовали справиться в Генеральном штабе и дали адрес.
На гремящем трамвае Нина поехала в центр, она давно, почти с начала войны не бывала там, и теперь ее поразило, как странно изменились знакомые улицы и площади, как обезображены здания, обложенные понизу мешками с песком, как незнакомо выглядит Большой театр в грязных разводах камуфляжа… Еще в октябре, слышала она, на театр упала бомба, но следов разрушения не было, и она подумала, что, возможно, про бомбу — очередная легенда. По Москве тогда ходило немало легенд.
На площади Дзержинского ее застала воздушная тревога, трамвай остановился, и она вместе со всеми побежала в метро. Там уже скопилось много людей, все больше женщины с детьми; усаживались на скамейках, на ступенях, а то и просто на холодных плитах пола. Дежурные с противогазами и девушки-милиционеры прохаживались у края платформы, и было непривычно видеть остановившиеся поезда и эскалаторы, людей, сидящих с напряженными лицами.
Нина к бомбежкам привыкла и не то чтобы не боялась, а просто знала, что умрет не от бомбы. Уж если суждено ей было погибнуть от бомбы, это случилось бы тогда, когда разбомбило тот самый трехэтажный корпус с большим подвалом, куда они бегали во время воздушных тревог. В тот день, как и всегда, комендант общежития и дежурные стучали в комнаты, заставляли идти в убежище, и она пошла, прихватив узелок с едой и книгу. Галка Вересова раздобыла скамеечку, усадила Нину, сама устроилась на деревянном чемоданчике, задремала. В сырой духоте подвала Нину тошнило, она съела соленый огурец и стала читать, но тошнота не проходила, и вдруг она вспомнила про семечки, которые остались там, в комнате. Ей захотелось жареных семечек так сильно и неотступно, что показалось: без семечек она сейчас умрет. Оставив на скамеечке рассказы Джека Лондона и узелок, она поднялась к выходу и захлебнулась вечерним свежим воздухом. У входа стояли дежурные — парни из студентов, — задрав головы, смотрели, как в черном небе ерзают два прожекторных луча, сбегаются и разбегаются, ищут самолет: вот сверкнула искорка, на ней скрестились лучи и повали самолет… Отсюда он казался игрушечно маленьким, серебряным, медленно плывущим в свете скрещенных лучей. Нина стояла и тоже смотрела в небо, а потом, когда самолет уплыл за силуэты высоких домов, вышла на улицу. Дежурные стали загонять ее назад, но она сказала «мне надо», и они, покосившись на ее живот, отступили. Она побежала в свой корпус, отперла комнату, выхватила из-под подушки кулечек с семечками, и в это время ее бросило на кровать, одновременно распахнулась дверь, посыпались стекла в окне, стол прокатился на ножках к стене и встал дыбом… И тут же все эти разрозненные звуки поглотил оглушивший ее звук взрыва, и сразу запахло пылью. Она успела сунуть голову под подушку — неосознанно, машинально, как прячутся от страшного дети, — и долго лежала так, до самого отбоя, боясь шелохнуться. Ей казалось, что бомба попала прямо сюда и сейчас она увидит обрушенный потолок и разлетевшиеся стены.
Но комната была цела, только в окне не было стекла; она спустилась по лестнице, усеянной кусками штукатурки, миновала красный от кирпичной пыли вестибюль, вышла на улицу. Того здания уже не было, оно превратилось в груду развалин, яркий прожектор с машины освещал их, там было светло как днем, стояло еще несколько машин, все было оцеплено, и Нина видела, как из двух шлангов смывали с тротуара кровь. Она закричала и побежала туда, ведь там была Галка! Ее не пускали, она рвалась и кричала что-то — ведь там была Галка!
Она не знала, сколько времени металась в крике, увидела Марусю и не удивилась, что Маруся здесь, а не в институтской сварочной мастерской — она там работала, сваривала противотанковые надолбы, и примчалась на институтской машине как была: в фартуке, с гарью на лице и под носом… Маруся увела Нину, а та все кричала: «Там Галка!» Маруся собрала вещи Нины и увезла ее в свою комнату, в общежитие в Бригадирском переулке. Они и стали с тех пор жить вместе.
…Нина вышла из метро, все еще чувствуя на лице подвижные и теплые, пахнувшие резиной струйки воздуха, и уже не садилась в трамвай, пошла пешком. Рваные лоскуты гари тучей носились над Москвой, — как будто стаи черных птиц закрывали небо, — оседали на крышах и тротуарах, порывы ветра сметали их к обочинам, прибивали к окнам домов. Нина увидала, что плащ ее и руки все в точечках сажи.
Она долго сидела в бюро пропусков, наконец ей дали телефон какого-то майора, она позвонила, и он сказал, чтоб ждала, никуда не уходила. Она думала, что ее позовут, но он спустился к ней сам, невысокий, коренастый, с усталыми, в красных прожилках глазами, велел показать документы. Она подала паспорт, он долго листал его вперед и назад, потом спросил: «А откуда видно, что генерал-майор Нечаев ваш отец?» Она пожала плечами, стояла перед ним, опустив голову, не знала, что сказать. «Ну ладно, — вздохнул он. — С июля ваш отец в действующей армии, но с начала октября сведений о нем нет». Она подняла на него глаза, полные слез: «Как — нет? Он погиб?» Майор медленно покачал головой: «Мы бы знали. Просто нет сведений, еще не поступили».
Она ушла, не зная, радоваться или печалиться. Где он? Что с ним? Лишь бы был жив! «Мы бы знали», — сказал майор.
Она решила съездить на Тишинский рынок. Своих денег уже не было, те, что в августе оставил отец, израсходовала и теперь заняла у Маруси тридцатку. Надо было устраиваться работать, и она устроилась в литейку стерженщицей — единственное, что умела по студенческой практике, — но работать там не смогла, от запаха формовочной земли ее тошнило, открывалась рвота. Маруся советовала сунуться куда-нибудь в канцелярию, но все учреждения и канцелярии свертывались, ее нигде не взяли.
Рынок был пустой, даже семечек она не нашла и побрела к шоссе Энтузиастов, забитому машинами и людьми. Никогда она не видела такого скопления людей, которые никуда не спешили, а с хмурыми лицами медленно текли по шоссе либо угрюмо стояли у обочин. Нина знала, что многие предприятия остановлены, их эвакуируют на восток, рабочим выдали вперед зарплату, и теперь, в ожидании эшелонов, толпы запрудили улицы и шоссе.
Медленно двигались машины — легковушки и крытые брезентом грузовики, — Нина стояла в гуще людей, стараясь из-за спин увидеть то, что видели другие. Там происходило что-то странное: вставшие цепочкой люди шли рядом с «эмкой», положив на ее крылья руки, и не давали ей вырваться вперед. Машина шла все медленнее, наконец остановилась. Кто-то рванул дверцу, оттуда вывалился лысый мужчина с белыми неподвижными глазами, он прижимал к животу маленький чемоданчик с таким Нина ходила на занятия. По чемоданчику ударили и выбили его, он упал, раскрылся, посыпалось что-то серебристо-светлое, Нина не сразу поняла, что это женские наручные часы. Десятки, может, сотни часиков, они ударялись об асфальт и отскакивали, и люди давили, растаптывали их ногами, а из машины через пыльные стекла испуганно смотрели на все это две женщины и мальчик; лысый стоял, уронив руки с тупыми пальцами, смотрел, как под каблуками с хрустом оседают, вдавливаются в асфальт миниатюрные пружинки и шестеренки.
Нина смотрела на испуганного мальчика в машине и жалела его, он не должен был ничего этого видеть и знать, иначе как же ему жить дальше? В ней что-то обмерло, она выбралась из толпы, постояла, привалившись к афишной тумбе. Хоть бы кто-нибудь объяснил ей, что происходит. Она, конечно, знала из сводок, что на западном участке прорвана линия нашей обороны, но все равно, то, что происходило, было непонятным и непостижимым… Зачем жгут архивы? Зачем бегут эти трусливые крысы? Зачем раздали все, что было в магазинах, так что теперь там, кроме горчицы, ничего нет? Зачем — ведь Москву ни за что не сдадут! Было обидно и больно, что жизнь, которая всегда казалась ей правильной и осмысленной, вдруг уродливо вывернулась наизнанку. Она посмотрела на свои часы — подарок отца, — они были точь-в-точь такие же, как те, ворованные, что хрустели под каблуками.
…Издали она увидела, как повели куда-то того лысого, награждая тумаками, и как жалко он озирался, закрывал руками голову.
book-ads2