Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 3 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Нечаевой Нине Васильевне, — повторил он, — я запомню. Он сделал веселое лицо, помахал ей рукой, пошел, приволакивая ноги, и она увидела на свету его бывшее хорошее, а теперь потрепанное пальто, шляпу с обвисшими, мятыми полями и какой он глубокий старик. Сердце ее зашлось от жалости, она подумала: нет, больше мы никогда не увидимся. И он словно услышал ее последнюю мысль, обернулся, снял шляпу, издали помахал ею и опять побрел, странно подгибая, как бы изламывая в коленях ноги. Она все стояла и смотрела ему вслед и думала, что, наверно, этот человек жил хорошей интересной жизнью, у него была квартира и в ней много старинных книг, а может, был и рояль — у него длинные артистические пальцы, — и он играл вечерами, а в доме пахло цветами. А теперь вот скитается — бездомный, осиротевший и голодный, ему негде приклонить голову, и все из-за проклятой войны! И сколько еще людей страдает на дорогах войны, каждый день идут плохие новости, и всякий раз перед сводкой Совинформбюро болью сжимается сердце… Кто поверит — она и сама сейчас не верит, — что сперва, узнав о войне, она нисколько не испугалась, даже подумала, наконец-то и нам выпадет роль в истории! Так и Виктору сказала, а потом — и Марусе. И даже школьные строки процитировала: «Из мира прозы мы сброшены в невероятность!» Виктор посмотрел на нее и сказал: «Роль ролью, только ты в этой «невероятности» смотри сына мне сбереги!» А Маруся ничего не сказала, заплакала. Нина обняла тогда подругу и, дурачась, продолжала цитаты: «Иль вам, фантастам, иль вам, эстетам, мечта была мила, как дальность?» Маруся, конечно, не была похожа ни на фантастов, ни на эстетов, просто ей было тридцать лет, и она немало повидала. Вздохнула, покачала головой: — Дурочка, чему радуешься? Вот уж действительно — дурочка. Да и с чего ей быть умной? Что знала она о войне? О гражданской отец рассказывал эпизоды сплошь героические. О событиях на Халхин-Голе распевали юмористические песенки, финскую даже и войной не называли, а «кампанией». Отец за эту «кампанию» получил свой первый орден. В памяти застряло обещание бить врага на его территории. И самой ей хотелось бить врага на его территории: в воскресенье узнала о начале войны, едва дождалась понедельника, тайком от Виктора побежала в консультацию. Должны же понять: не время сейчас рожать детей — зря, что ли, она полгода училась на курсах медсестер? Но ее не поняли, и она ревела в коридоре, там пожилая санитарка мыла пол, орудуя шваброй; подошла к ней, тронула за плечо: — Чего ревешь? Обманул, поди? Нина сперва не поняла, а потом заплакала еще сильнее: — Ничего не обманул, просто я хочу Родину защищать… Санитарка посмотрела на нее: — Сколь тебе годов? На вид — пятнадцать. — Ничего не пятнадцать, а девятнадцать… Санитарка вздохнула, опять взялась за швабру. — Дура ты стоеросовая, вот что я скажу. Твое главное дело теперь дитя родить. Знаешь, сколь народу в этой войне побьют? Откуда ей было знать? Она ничего не знала. 3 На перроне было холодно, опять сыпалась крупка, она прошлась притопывая, подышала на руки. Потом вернулась, спросила у проводника, долго ли простоим. — Это неизвестно. Может, час, а может, день. Кончались продукты, ей хотелось хоть чего-нибудь купить, но на станции ничего не продавали, а отлучиться она боялась. Пожилой проводник посмотрел на ее живот: — Час верняк простоим, видишь, на запаску загнали. И она решилась добраться до вокзала, для этого пришлось ей перелезть через три товарных состава, но Нина уже приспособилась к этому. Вокзал был забит людьми, сидели на чемоданах, узлах и просто на полу, разложив снедь, завтракали. Плакали дети, усталые женщины суетились возле них, успокаивали! одна кормила грудью ребенка, уставясь перед собой тоскующими покорными глазами. В зале ожидания на фанерных жестких диванчиках спали люди, милиционер прохаживался между рядами, будил спящих, говорил: «Не положено». Нину это удивило: почему не положено спать? Она вышла на привокзальную площадь, густо усеянную пестрыми пятнами пальто, шубок, узлов; здесь тоже сидели и лежали люди целыми семьями, некоторым посчастливилось занять скамейки, другие устроились прямо на асфальте, расстелив одеяло, плащи, газеты… В этой гуще людей, в этой безнадежности она почувствовала себя почти счастливой — все же я еду, знаю куда и к кому, а всех этих людей война гонит в неизвестное, и сколько им тут еще сидеть, они и сами не знают. Вдруг закричала старая женщина, ее обокрали, возле нее стояли двое мальчиков и тоже плакали, милиционер что-то сердито говорил ей, держал за руку, а она вырывалась и кричала: «Я не хочу жить! Я не хочу жить!» У Нины подступили слезы — как же она теперь с детьми без денег, неужели ничем нельзя помочь? Есть такой простой обычай — с шапкой по кругу, и когда до войны в институтах ввели плату за обучение, они у себя в Бауманском применяли его, кидали кто сколько мог. Так внесли за Сережку Самоукина, он был сиротой, а тетка помогать ему не могла, и он уже собирался отчисляться. А тут рядом сотни и сотни людей, если бы каждый дал хотя бы по рублю… Но все вокруг сочувственно смотрели на кричащую женщину и никто не сдвинулся с места. Нина позвала мальчика постарше, порылась в сумочке, вытащила сотенную бумажку, сунула ему в руку: — Отдай бабушке… — И быстро пошла, чтобы не видеть его заплаканного лица и костлявого кулачка, зажавшего деньги. У нее еще оставалось из тех денег, что дал отец, пятьсот рублей — ничего, до Ташкента хватит, а там Людмила Карловна, не пропаду. У какой-то женщины из местных она спросила, далеко ли базар. Оказалось, если ехать трамваем, одна остановка, но Нина не стала ждать трамвая, она соскучилась по движению, по ходьбе, пошла пешком. Надо что-нибудь купить, вот бы попалось сало, но на это надежды не было, и вдруг у нее мелькнула мысль: а что, если там, на базаре, она увидит Льва Михайловича! Ведь он остался, чтобы раздобыть продукты, а где же, кроме базара, их теперь раздобудешь? Они вместе накупят всего и вернутся к поезду! И не надо ей никаких капитанов и никаких других попутчиков, еда будет спать только половину ночи, а потом заставит лечь его, а сама сядет у него в ногах, как он сидел целых пять ночей! И в Ташкенте, если он не найдет племянницу, она уговорит мачеху взять его к себе, а если та не согласится, она заберет брата Никитку и они поселятся где-нибудь на квартире вместе со Львом Михайловичем — ничего, не пропадем! Рынок был совсем пустой, по голым деревянным прилавкам скакали воробьи, выклевывая что-то из щелей, и только под навесом стояли три толсто одетые тетки, притопывая ногами в валенках, перед одной возвышалось эмалированное ведро с мочеными яблоками, другая торговала картошкой, разложенной кучками, третья продавала семечки. Льва Михайловича тут, конечно, не было. Она купила два стакана семечек и десяток яблок, поискала в сумочке, во что бы их взять, хозяйка яблок достала газетный лист, оторвала половину, скрутила кулек, сложила в него яблоки. Нина тут же, у прилавка, с жадностью съела одно, чувствуя, как блаженно заполняется рот остро-сладким соком, а женщины жалостливо смотрели на нее, покачивали головами: — Господи, сущее дите… В этакую круговерть с ребенком… Нина боялась, что сейчас начнутся расспросы, она, этого не любила и быстро пошла, все еще оглядываясь, но уже без всякой надежды увидеть Льва Михайловича. Вдруг услышала перестук колес и испугалась, что это уводит ее поезд, прибавила шагу и уже почти бежала, но еще издали увидела, что те, ближние, составы все еще стоят, а значит, и ее поезд на месте. Той старухи с детьми на привокзальной площади уже не было, наверно, ее куда-то отвели, в какое-нибудь учреждение, где помогут — ей хотелось так думать, так было спокойнее: верить в незыблемую справедливость мира. Она бродила по перрону, щелкая семечки, собирая шелуху в кулак, обошла обшарпанное одноэтажное здание вокзала, его стены были оклеены бумажками-объявлениями, писанными разными почерками, разными чернилами, чаще — химическим карандашом, приклеенными хлебным мякишем, клеем, смолой и еще бог знает чем. «Разыскиваю семью Клименковых из Витебска, знающих прошу сообщить по адресу…» «Кто знает местопребывание моего отца Сергеева Николая Сергеевича, прошу известить…» Десятки бумажек, а сверху — прямо, по стене углем: «Валя, мамы в Пензе нет, еду дальше. Лида». Все это было знакомо и привычно, на каждой станции Нина читала такие объявления, похожие на крики отчаяния, но всякий раз сердце сжималось от боли и жалости, особенно тогда, когда читала о потерянных детях. Одно она даже списала себе на всякий случай — крупно и густо написанное красным карандашом, начиналось оно словом «Умоляю!», а дальше шло: «Разыскиваю Зою Минаеву трех лет из разбомбленного эшелона, по сведениям, она жива, прошу сообщить…» Нина думала: вдруг ей посчастливится узнать о девочке? Читая такие объявления, она представляла себе колесящих по стране, идущих пешком, мечущихся по городам, скитающихся по дорогам людей, разыскивающих близких, — родную каплю в человеческом океане, — и думала, что не только смертями страшна война, она страшна и разлуками! Она снова — в обратном порядке — перелезла через два состава, с трудом придерживая размокший газетный пакет, вернулась в купе. Оделила всех яблоками, вышло по одному, а мальчику два, но его мать одно вернула Нине, сказала строго: — Так нельзя. Вы тратите деньги, а дорога большая, и неизвестно, что нас ждет. Так нельзя. Нина не стала спорить, съела лишнее яблоко и уже хотела скомкать размокший газетный лист, но глаз зацепился за что-то знакомое, она, держа обрывок на весу, пробежала взглядом и вдруг наткнулась на свою фамилию — вернее, на фамилию отца: Нечаева Василия Семеновича. Это был Указ о присвоении генеральского звания. Сперва она подумала, что тут совпадение, — но нет, не может же быть второго генерал-майора артиллерии Нечаева Василия Семеновича. Газетный обрывок дрожал в ее руках, она быстро посмотрела на всех в купе и опять на газету — надо же, сохранилась довоенная газета, и именно из этого клочка ей сделали кулек, прямо как в сказке! Ее просто подмывало рассказать о таком чуде попутчикам, но она увидела, как измучены эти женщины, какое терпеливое горе на их лицах, и ничего не сказала. Сложила газету, спрятала в сумочку, легла, укрылась пальто. Отвернулась к перегородке, уткнулась в шапочку, слабо пахнувшую духами. Вспомнила, как в сороковом году приехал отец из Орла, зашел к ним в общежитие в новенькой генеральской форме с красными лампасами — эту форму тогда только что ввели — и повел их обедать. Студенты, говорил он, всегда хотят есть, не от голода, а от аппетита, и, приезжая, он всякий раз спешил накормить их, прихватывал с собой ее подружек. Машину он отпустил, они отправились пешком, и Виктор шел с ними — на правах жениха. Они шли и постепенно обрастали мальчишками, мальчишки затеяли спор насчет знаков различия, а один забежал вперед, да так и шел, пятясь задом, разглядывая звезды на бархатных петлицах. Отец смущенно остановился, спрятался в какой-то подъезд и послал Виктора за такси… Сейчас Нина вспоминала всех, с кем разлучила ее война: отца, Виктора, Марусю, мальчишек с ее курса… Неужели это не во сне — забитые вокзалы, плачущие женщины, пустые базары, и я куда-то еду… В незнакомый, чужой Ташкент: Зачем? Зачем? 4 Первыми из их группы ушли на войну Генка Коссе и Сергей Самоукин — добровольцами в лыжный десант. Они тоже жили в Лефортовском общежитии и перед отправкой перетащили в их семейную комнату ящик с книгами. Генка сказал: — Вот, Нечаева, тебе боевое задание: прими и сохрани, тут Брэм, Брокгауз и Ефрон и еще кое-что. Жаль, если пропадут, мы два года собирали это у букинистов. Сережа Самоукин добавил тихо: — А если туго придется — можешь продать. Виктору они пожали руку и наказали «грызть гранит науки» за себя и за них. Нина их расцеловала и, конечно, всплакнула, а Генка сказал: — Ты, Нечаева, не реви, а то книги отсыреют, лучше жди нас с победой. Она тогда сунула на память каждому по батистовому платочку, обшитому кружевом — других у нее не было, — и Виктор долго потом потешался над ней, называл экзальтированной дамочкой, сентиментальной гимназисткой. Нина молчала, ссориться она не умела, просто забрала из его рук толстый том Брэма, который он разглядывал, положила назад в ящик, прикрыла газетой. Это означало: не трогай. С тех пор какая-то трещина появилась в их отношениях — нет, не из-за «дамочки» и не из-за «гимназистки», но почему он так спокойно взирает, как другие уходят добровольцами? Она дулась на него, к тому же ее постоянно мучила тошнота, и он говорил смеясь: — Стоит мне подойти к тебе, тебя тут же начинает тошнить. Вечно у него шуточки, одни шуточки. Вон и Генка с Сережей ушли, а он устроился себе на лето в институтскую литейку, работает там и опять шутит, что «кует победу в тылу». — А с твоего курса хоть кто-нибудь пошел добровольцем? Или тоже решили ковать победу в тылу? Нет, если честно, то по-серьезному она, конечно, не хотела, чтобы Виктор шел на фронт. Да его и не возьмут — Галка Вересова говорила, что старшекурсников из МАИ и Бауманского не берут, и уверяла, что сведения эти точные. Но пусть бы он просто изъявил готовность, тогда она стала бы его отговаривать: они холостяки, а у нас будет ребенок, о нем ты подумал? Она поддразнивала его словно бы «понарошку», как в детской игре. — Кто-нибудь решился?.. Он высоко поднял свои густые, сросшиеся на переносице брови, отставил ногу, выпрямился: — Они, правда, всё на каникулах, но если бы знали, что и их ожидает твой прощальный поцелуй в придачу к батистовому платочку, немедленно примчались бы и побежали бить фрицев! Снова шуточки, и эта картинная поза — она так и знала, что в серьезный разговор он не вступит, болтун несчастный! Эту черту — плоско шутить и употреблять пышные иронические фразы — многие в нем не терпели. Маруся, например, открыто обзывала его трепачом. До замужества Нина жила с ней в одной комнате, и он, бывало, придет к ним, отвесит поклон, отставит ногу и затянет: — Дозволено ли будет мне, не достойному взять прах от ваших ног, осквернить своим присутствием… — и все в таком духе. — Ну, завел! Перебивала Маруся. У нее никогда не хватало терпения дослушать тираду до конца. — Ты, Витька, вроде на шарманке играешь одно и то же: тру-ру-ру! — И она проделывала соответствующее круговое движение рукой. Потом, когда они поженились, Маруся перестала высказываться, но всякий раз крутила рукой и вытягивала губы, словно готовилась пропеть свое «тру-ру-ру!». Отец тоже, заметила Нина, не любил в нем этого. А может, и вообще не любил Виктора. Нина обижалась: нельзя же о человеке судить по шутливым словам? С первых дней войны отец, конечно, был на фронте, часто писал ей, присылал деньги — то почтой, то с попутчиками, а в конце августа вдруг сам прикатил на машине — всего на один день, ночью предстояло возвращаться. Штаб его армии стоял тогда под Вязьмой, и Петя Величко, адъютант отца, рассказывал: жмет проклятый немец, каждый день поливает с самолетов огнем и бомбами. — Зачем врешь и маленьких пугаешь? — Отец надвинул ему фуражку на уши, и сразу лицо у Пети сделалось мальчишеским, худым и беспомощным. Да он и был мальчишкой, на год ее старше, и Нину мучило, что она не могла сказать: «Знаешь, Виктор просился добровольцем, но его, как старшекурсника, не взяли». Отец тогда привез ей денег, подарил часики «Зиф», а потом повел их обедать в гостиницу ЦДКА. Нина видела, как он устал и похудел, как велик ему стал в вороте и плечах китель с полевыми петлицами. И теперь уже никто не смотрел на них, вид у отца был совсем не парадней.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!