Часть 34 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А потом опять танцевали под «Брызги шампанского», даже под песни Утесова и Шульженко, коротышка Вадим то подсвистывал, то шептал ей «Золотая Нино», Нину потешало, как он выкаблучивался перед ней, как выгибал бровь и вздыхал, лицо его при этом делалось смешным, глуповатым. Она уже поняла, что Вадим выбрал ее партнершей из-за роста, а нравится ему высокая Тамара, он то и дело вертит шеей, поглядывает на нее, но куда этому коротышке — он Тамаре по плечо.
Между танцами Тамара убегала на кухню с грязными тарелками, возвращалась с чистыми и с новыми закусками — господи, откуда она их носит? Что эти люди будут есть потом, если сегодня мы прикончим их пайки и запасы?
Когда снова сели за стол, Нина заметила, что Ляля и тот военный — не то инженер, не то техник Ц! исчезли и никого это не удивило. Ей отчего-то стало не по себе, хотя какое ей дело до той Ляли? Потом они вышли из-за шкафа. Ляля, недовольная, к с надутыми губками, завязывала на шее свой газовый шарфик, ворчала капризно:
— Без семейных сцен, пожа-алуйста…
Инженер засмеялся, чмокнул ее в плечико, Нина решила, что они муж и жена, это ее успокоило, семейная пара вроде бы гарантировала благопристойность и этого стола, и танцев, и всего, что тут происходило.
Нина грызла тонкий ломтик сухой колбасы, упивалась ее острым, почти забытым вкусом» и думала о Евгении Ивановне — хорошо бы принести ей что-нибудь из этих яств, — но как это сделать, не прятать же в рукав? Она еще раз оглядела стол и опять почувствовала, как что-то точит ее, что-то беспокоит, но не могла понять что.
Мужчины вышли из-за стола курить, они курили возле маленького столика, где вместо пепельницы стояла большая гильза от снаряда, в нее стряхивали пепел, и Ляля с ними курила, красиво держа в тонких пальцах длинную папиросу. Нине неловко было одной сидеть за столом, она поднялась и, не зная, куда деть себя, пошла к патефону, стала разглядывать пластинки — «Аргентинское танго», Русланова, Вадим Козин, — опять на нее повеяло довоенной жизнью, такой простой и во всем понятной, что захотелось плакать. Той жизни давно уже нет, идет война, отец не пишет, и как там Никитка, а я тут почему-то веселюсь и танцую…
Часы на стене пробили одиннадцать, ей пора было уходить, завтра на работу, а главное, она боялась идти так поздно по темному городу. Павла, правда, уверяла, что всех их проводят, но как это получится практически, Нина не знала, хотела спросить у Павлы, но ее не было. Не могла же она уйти без меня, скорее всего, она там, за шкафом, причесывается или красит губы… Нина направилась к шкафу, но Тамара опередила ее и преградила путь. Улыбнувшись, шепнула:
— Сейчас туда нельзя…
— Я ищу Павлину, она там?
Тамара прикрыла глаза, повторила:
— Сейчас туда нельзя.
Нина решила, что, может быть, Павла вышла из комнаты, посмотрела на дверь. Дверь была открыта, к ней тянулось рваное и зыбкое полотнище папиросного дыма, а в проеме стояла маленькая девочка, повязанная поверх байкового платья серым платком, она прижимала к себе резиновую куклу и смотрела на стол. Ее никто не замечал, никто не прогонял, СКОЛЬКО она здесь стояла, неизвестно, и она тоже, кажется, никого не замечала, просто стояла и голодными глазами смотрела на заваленный закусками стол. Это поразило Нину. Она тоже еще раз взглянула на стол — но как бы заново, впервые, глазами этой девочки, — и стыд пронзил ее.
Господи, где я, зачем?.. Что я делаю?..
Она оглядела комнату затканную дымом, и всех этих людей и тоже как бы заново, впервые, увидела, как из-за шкафа вышла Павла, за нею — тот, в толстовке, и ее начала бить мелкая дрожь.
Как я сюда попала, зачем?..
Она рванулась к двери, коротышка интендант схватил ее руку, промяукав: «Золотая Нино!» — она остро выставила локоть, ударила его, кажется, удар пришелся в живот или под ложечку, он охнул, перегнулся пополам, она выскочила в прихожую — девочка испуганно посторонилась, — потом вернулась, подбежала к столу, стала хватать ломти хлеба, перекладывать их сыром, колбасой, прямо руками хватала с тарелок все, что попалось на глаза… Потом эту многослойную «этажерку» сунула в руки девочки, та побежала, выронила куклу, вернулась за ней, верх «этажерки» упал, девочка сёла на пол, заплакала. Нина помогла ей собрать бутерброды, сунула за платок, и девочка побежала в конец длинного коридора, а Нина искала на густо заваленной вешалке свой ватник и никак не могла найти… Почему-то она боялась, что вот сейчас они кинутся за нею, насильно вернут в комнату и не дадут уйти, она спешила, руки ее дрожали, она снимала чужую одежду, кидала на пол, а потом вспомнила, что ведь пришла не в ватнике, которого стеснялась, а в Павлином пальто. Выхватив его из груды одежды, не успев надеть, выскочила на лестницу. Громко и часто простучали по лестнице ее каблуки.
47
Долго бежала она по темным, неосвещенным улицам, не понимая, куда бежит, лишь бы подальше от этого дома, ей все еще казалось, что ее могут догнать, вернуть, заставить расплатиться за все, что съела и что отдала девочке; она уже знала, как расплачивалась Ляля — никому и никакая она не жена! — и Павла, там, за шкафом… И хотя понимала, что никто не бежит за ней, что вряд ли кто заметил ее отсутствие, разве только тот коротышка, которого она ударила, все равно бежала по гулким улицам, скованным бесснежным морозом, скользила по затянутым хрупким льдом лужам, и перед ней все время всплывали разные картины: блудливая ухмылка интенданта, появившаяся из-за шкафа Павла с блестевшими глазами — боже мой, как она могла? Дрянь, дрянь, и меня туда затащила! — и эти «ученые академики», стряхивавшие пепел в снарядную гильзу. И самое страшное — голодные глаза девочки, когда смотрела она на ломящийся от закусок стол… И я это ела. ела! Она хотела, чтобы ее сейчас же вытошнило, и даже сунула в рот два пальца, прижавшись к длинному дощатому забору, но ничего не получалось, желудок не подчинился ей, он жил своей эгоистичной утробной жизнью и не желал возвращать добычу, ему все равно, каким путем досталась эта добыча!
Она огляделась, соображая, куда теперь идти. Эта улица была ей незнакома, но издалека доносился шум трамвая, и она пошла на этот шум, знала, что любой трамвай довезет до центра.
О времени она не имела ни малейшего представления, но чувствовала, что уже очень поздно, ведь там, перед тем, как она убежала, часы пробили одиннадцать, и уже целую вечность идет она по гулким пустым улицам, не встретив ни одного человека; было темно, лишь кое-где у подъездов горели синие лампочки, они ничего не освещали и лишь обозначали вход в дом, но глаза уже притерпелись к темноте, и она шла, огибая тусклые скользкие «пятачки» на тротуарах.
У нее замерзли ноги в туфельках, на остановке пришлось долго ждать трамвая, а потом, когда он подошел, кондукторша крикнула, что идет в парк, и она опять ждала, притопывая, пристукивая каблучками. Наконец села в трамвай, забилась в уголок: пассажиров в этот час было мало, но ей все время казалось, что эти усталые голодные люди с белыми от синего света лицами знают, где она была, и смотрят на нее с осуждением и печалью. Ах, если бы вычеркнуть этот вечер из жизни и из памяти, как будто его и не было! Она старалась думать о чем-нибудь другом — Ира Дрягина летает там, на фронте, бомбит немецкие аэродромы, про нее уже писали — но тут же выплывала мысль: а я? Я-то что делаю?.. И опять уводила мысль от этого вечера. Лавро в блокадном Ленинграде, жива ли? Говорят, там умирают от голода — а я? Я сегодня ела то, что украдено у других… Опять перед ней прокручивалась картина: разделенная длинным шкафом комната, Тамара с таинственной улыбкой «Сейчас туда нельзя», приглаживающая волосы Павла. Подлая, подлая дрянь, муж на фронте, а она?.. Вот я покажу ей стихотворение Симонова «Письмо женщине из города Вичуга», пусть прочитает!
Стихи эти вырезала из газеты и принесла на работу Фира, все читали их, а Нина даже переписала, ее потрясли эти стихи. «Я вас обязан известить, что не дошло до адресата письмо, что в ящик опустить не постыдились вы когда-то…» Она заучила их наизусть и пыталась тогда представить себе ту женщину, красивую дрянь, и думала: как бы ни сложилась ее жизнь потом, сколько бы ни прошло лет, до самой старости стихи эти будут с ней рядом, ведь их не отменишь уже, и как она будет прятать эти стихи от своих детей и друзей… Но они все равно есть и будут. А теперь ей казалось, что это стихи о Павле Бурминой, о женщине из города Саратова, которая сказала про своего сына: «Для Бори нет войны!» Но ведь так не бывает, чтоб для всех война была, а для нее и тех «академиков» не было! Нина все еще видела ту горку хлеба, белого, пухлого, такого не выдавали по карточкам, и соседскую голодную девочку в платке — в этом несоответствии и было самое главное уродство, стыдное, запретное, которое нельзя забыть. Кругом война, на фронте, и здесь, она в хлебных очередях, в синих лампочках, в бомбежках, в лицах вот этих усталых людей, в похоронках, а посередине войны — они за наглым бесстыдным столом… И жрут, жрут… И я жрала!
На Октябрьской улице она вышла и побежала, громко постукивая каблучками, ей хотелось, чтобы с ней случилось что-нибудь такое, что отодвинуло бы воспоминания о той комнате, но ничего более ужасного, чем та комната, сейчас не существовало для нее. Пусть бы даже на мосту ее остановили грабители, да и какие это грабители, главные-то грабители — там, за столом…
На мосту никого не было, ветер гнал по нему бумажки, пахло печным дымом. Она быстро спустилась по лестнице. По оврагу плавал туман, и у нее сразу отсырёли под беретом волосы и стали влажными руки. Опять идет зима, подумала она. Если будет такой же, как прошлая, то лучше уж не жить…
Она вошла в дом, и ее обдало запахом, теплой сырости, на столе горела лампа — редкая роскошь, маленький язычок копоти лизал стекло; на плите сопел чайник. Евгения Ивановна, пригнувшись к кружочку света, вязала, серым котенком «играл» на ее коленях мягкий клубок… Таким уютным и родным показалось все это Нине, что в ней сразу все ослабло, помягчело.
Ночью ее мучили кошмары — то она падала с большой высоты, то бежала по длинной анфиладе комнат и. кто-то гнался за ней, она не знала кто, и в этом был весь ужас… А под утро приснилось, что вязнет в отвратительной, заваленной ржавым железом жиже, никак не может выбраться, а на берегу стоит Павла, хохочет, указывает на нее пальцем и кричит: «Золотая Нино!.. Золотая Нино!..»
Захныкал Витюшка, и она проснулась. Господи, сколько же будет меня мучить все это? Лицо ее заливал пот, она чувствовала, как скапливается он в глазницах и как от него щиплет глаза.
Было тихо, что-то шуршало за стеной, четко отстукивал маятник ходиков, где-то далеко надрывно выла собака.
48
Еще в сентябре Никитка прислал фотографию, Нина сперва и не узнала брата — на нее прищурен- но смотрел широкоплечий парень в гимнастерке и пилотке со звездочкой; выгнутая бровь, и прищур, и плотно сжатые губы придавали лицу незнакомое, «взрослое» выражение, и только в чуть оттопыренных ушах осталось что-то прежнее, мальчишеское.
В последний раз Нина видела его летом сорокового, когда приезжала в Орел на каникулы, и сейчас удивилась, как эти два года изменили брата. И дело было даже не в том, что Никита вырос, возмужал — он всегда был рослым и широким в кости, весь в отца, — но в лице его теперь угадывался какой-то взрослый опыт, хотя какой же опыт может быть у пятнадцатилетнего мальчика?
Нина всматривалась в это новое лицо со знакомыми чертами — широкий в конопушках нос, крутой «фамильный» лоб, глубоко сидящие глаза, — и ей казалось, что это вовсе не Никитка, а молодой отец, таким он запечатлен на снимке двадцатых годов: в длинной шинели с петлицами по борту, в фуражке с лихо выбившимся русым чубом, и в руке — шашка, обнаженная для мальчишеского форса. Нина хорошо помнила эту фотографию из семейного альбома и как мать, смеясь, рассказывала, что в отце ее пленили тогда чуб и эта шашка.
Никитка, как водится, передавал боевой привет, сообщал, что жив и здоров, помогает бить фрицев, что научился стрелять из ППШ, а скоро у него будет и личное оружие — сержант Малыгин обещал подарить трофейный браунинг.
Нина не знала, что такое ППШ, и была уверена, что насчет «бить фрицев» и браунинга Никитка привирает — кто же даст мальчишке настоящее оружие и пошлет бить фрицев? «Между прочим, — писал Никита, — я нахожусь не так уж далеко от тебя…», а дальше две строки были густо замазаны черной мастикой, и как ни старалась Нина, ничего прочесть не могла.
Евгения Ивановна пустила догадку: уж не под Сталинградом ли он? Но для Нины главными Словами в письме были «жив и здоров».
В конце он писал, что соскучился, спрашивал про отца, просил прислать ему одно из последних отцовских писем, но писем от отца не было уже три месяца, мачеха тоже о нем ничего не знала и собиралась послать официальный запрос.
И вдруг в ноябре Нина получила от отца телеграмму и деньги. В телеграмме он сообщал свой новый адрес и обещал «подробности письмом». Судя по тому, что номер «полевой почтовой станции» был изменен, она догадалась, что отец получил новое назначение, и все ее прежние письма к отцу не дошли, и о Никитке он до сих пор ничего не знает. Она хотела ему тут же написать по новому адресу, но Евгения Ивановна отсоветовала, сказала, что лучше дождаться письма.
— Вишь, как война тасует людей, за ней не угонишься. Отпиши-ка лучше опять моим…
— Да ведь писали, и не раз…
Нина в самом деле уже несколько раз писала в те части, где воевали муж и сын Евгении Ивановны. Та доставала старые, стершиеся на сгибах письма-треугольники, и Нина выводила: «Начальнику вч…» — и проставляла номера. И хотя письма-запросы адресовались начальникам частей, Евгения Ивановна всегда говорила «Отпиши моим». Ответов на запросы не было, и Нина думала, что, может, и частей таких уже нет, за это время их могли уже расформировать, но все равно бралась за письмо, Евгения Ивановна несла треугольники, и Нина писала: «Начальнику вч,» Как-то по совету Василия Васильевича из КЭЧ Нина понесла два треугольника в горвоенкомат. Там записали фамилии и номера частей, обещали отыскать и сообщить. Но и оттуда сообщения не поступило.
— Отпиши моим, у тебя грамотнее выходит… — Евгения Ивановна принесла ученическую тетрадь с пожелтевшей старой бумагой, чернильницу-непроливайку с черными чернилами, которые сама делала из сажи, ручку с неудобным пером «рондо» — другого не было, — и Нина села за письмо. Сама-то она никаких надежд на эти письма не возлагала, но видела, как бережно берет Евгения Ивановна в руки конверт, чтобы бросить в почтовый ящик самой, как поглаживает его, и лицо ее при этом светлеет, и опять воскресает в ней надежда…
Нина стала ждать письма от отца, но неожиданно вместо письма пришла посылка. Отец выслал армейский полушубок и сапожки. Нина обрадовалась такому подарку к зиме, она уже теперь порядком мерзла в своем ватнике и бурках, хотя сильных морозов пока не было, — а если грянут такие, как в прошлом году? Он, конечно, старался достать самый маленький размер, но все равно полушубок оказался велик, пришлось подворачивать рукава, а о сапогах и говорить нечего — где бы он взял ее размер? Когда- то Виктор, смеясь, назвал ее «карманной женой» и говорил, что одевать будет исключительно в «Детском мире».
А письма все не было, и она не утерпела, написала ему про Никиту — все, как было с самого начала, — обещала в следующем письме прислать его фотографию, вот только переснимет… Отправила — и опять ей стало легче как будто сбросила тяжелую ношу.
Потом подумала, что, может быть, отец написал ей по-старому, до востребования, в воскресенье поехала на почту, но и там от отца ничего не было. Зато ей подали письмо от мужа. Виктор писал, что в сентябре их выпустили из училища лейтенантами и направили в запасной полк, а отпуска никому не дали. «Выходит, наша встреча опять откладывается на неопределенное время, и это жаль, нам надо бы встретиться и хорошо поговорить.» Опять это — «хорошо поговорить» — о чем поговорить? И почему ни слова — об аттестате?
Она спросила у Василия Васильевича, что такое запасной-полк, и он объяснил: пол этот не воюет, но из него берут пополнение для действующих частей. И у Нины стало тревожно на душе, она уже ругала себя за холодность — дорогой мой, значит, в любой момент его могут бросить в бой и он может погибнуть, а я тут со своими глупыми обидами: ах, аттестат, ах, «обладать-преобладать»… Да разве он виноват в наших страданиях? Разве он виноват, что так скоро мы разлучились? Виновата война…
Она написала ему теплое письмо — нет, там не было сладких слов, какие она сочиняла когда-то: «любимый», «единственный», «люблю до боли». Она уже не могла писать эти слова — то ли разучилась, то ли переросла их, они казались ненужными и пустыми как слова плохой песни; она думала, что теперь ему и всем им нужно совсем другое, и она написала это «другое»: «Мы с сыном ждем тебя и всегда будем ждать, потому что ты у нас один на всю жизнь». И все. И никаких восклицаний.
Она была рада, что преодолела в себе холодность и отчуждение, и словно в награду за это пришло, наконец, письмо от отца.
Отец писал, что опять был ранен — «немножко ранен», ее удивили эти слова, — пришлось полежать в госпитале, не хотел никого волновать, потому и не сообщал. «Теперь все хорошо, меня подштопали, и фрицы еще не раз услышат мои концерты». Он писал без подробностей, облегченно, но она не верила — в неровном начертании букв и в том, как он называл ее в письме «червонной кралечкой», «малышом», «дружочком», она угадывала физическую слабость и душевную боль.
Она перечитывала письмо отца и проклинала себя-, что не послушалась Евгении Ивановны и написала ему все про Никиту и письмо то уже невозможно вернуть.
49
С работы в этот раз Нина возвращалась поздно, сдавала чертежи, пришлось помогать Фире; в яслях нянечка поворчала на нее, всех детей уже забрали, в группе Витюшка остался один и теперь, пока Нина несла его, уснул у нее на плече.
Дверь почему-то оказалась открытой, в темной комнате было холодно, плита не топилась; за столом, кинув на клеенку руки, сидела Евгения Ивановна в ватнике и платке, смотрела на холодную плиту.
— Что это вы в темноте? — спросила Нина.
Евгения Ивановна не взглянула в ее сторону, только сбила с головы платок, выхватила круглую гребенку, провела по волосам и уронила руку.
— Вот беда-то, батюшки… Вот беда-то…
Нина унесла Витюшку за занавеску, опустила на кровать, не раздевая; накрыла сверху одеялом. Было очень холодно. Она вышла, раздалась, принялась растапливать плиту и все оглядывалась на Евгению Ивановну — та сидела все так же кеподвижно, изредка роняя:
— Вот беда-то, батюшки…
Нина подошла, тронула за плечо:
— Что с вами, тетя Женя?
book-ads2