Часть 33 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
45
В конце августа от Никиты опять пришло письмо, обыкновенный солдатский треугольник, исписанный химическим карандашом. Едва взглянув на обратный адрес — там указывался номер полевой почты, — Нина поняла: не вернулся!
Никитка посылал «фронтовой привет» и сообщал, что добрался, правда, не совсем туда, куда хотел (а куда он хотел?), но все-таки на фронте, а не в Чкалове, как тыловая крыса. Пока что его определили при кухне и обмундирование не выдали, но это временно (он дважды подчеркнул это слово), а-скоро ему подгонят гимнастерку, галифе, может, выдадут автомат или пистолет и он станет сыном полка, пойдет бить фрицев. В части, куда попал, он сказал, что из Орла, а Орел, теперь по немцами, отец на фронте, а больше у него никого нет… «Ты, конечно, скажешь: опять Никитка врет! А где же я вру, ведь до войны и правда, жил в Орле, отец и правда на фронте, так что почти все правда. Если меня отправят в тыл, все равно убегу, так что знай».
— Вот постреленок упорливый! — с некоторым даже уважением сказала Евгения Ивановна. — Добился своего.
До этого у Нины еще теплилась надежда, что ни на какой фронт он не попадет, помыкается по городам и поездам, хватит лиха и вернется. Не вернулся. Он всегда, с самого раннего детства, добивался того, чего хотел.
— Получается, каждый, кто захочет, может самовольно попасть на фронт?
— Дак ведь загородок там нет, — проворчала Евгения Ивановна. — Да ты особо не горюй, на войне люди тоже не без голов, может, назад отправят либо так при кухне и продержат…
Сперва Нина подумала: не написать ли ей самой начальнику части, но потом решила отправить и это Никиткино письмо отцу, пусть он и напишет в часть. Правда, от отца второй месяц не было писем, Нина даже не знала, получил ли он то, первое Никиткино письмо, и Людмила Карловна жаловалась, что отец не пишет, но, может, он ищет Никиту и ему сейчас просто некогда… Зато мачеха засыпала письмами, и в каждом было одно и то же: она не виновата в истории с Никитой, хотела как лучше, 'просила адрес Никиты, но Нина адреса не дала. Как могла, успокаивала Людмилу Карловну, и в самом деле виноватой ее не считала, кто же знал, что у Никит- ки на уме? Ну, правда, как-то писал из Чкалова, что хочет насушить сухарей и убежать на войну, но она не придала этому значения. А в душе и не очень-то осуждала брата — разве сама она не хотела на фронт? Разве не завидовала Ире Дрягиной и Лиде Лаврентьевой? Разве еще тогда, в Москве, не бегала в консультацию? И как обиделась на отца, когда он закричал на нее: «Выбрось из головы!»
Она съездила на почтамт, отправила отцу письмо, вложив в него треугольник Никиты, заодно получила два письма от Виктора. Она намеренно не сообщала ему домашний адрес, не хотела, чтобы адрес этот узнали там, на улице Ленина, и не пришли «мириться». Даже Ада не знала толком, где она живет.
На почтамт теперь удавалось выбраться только в выходной и то не каждую неделю, так что иногда Нина получала от мужа сразу по два или даже по три письма, но все они были короткими, в них появились странные кудрявые фразы, в которых не было смысла, иногда Нине казалось, что он пишет их просто для заполнения пустого пространства письма.
«Война большая, и на мой век хватит, а на войне, случается, и убивают, тогда встреча наша может не состояться…»
«Надо обладать железными нервами, чтобы не свихнуться от мыслей, в которых, как назло, стремится преобладать самое плохое…»
«Я могу оглянуться назад, но не могу заглянуть вперед, чтобы увидеть будущее…»
«Обладать— преобладать», «Могу— не могу», — господи, о чем он? Зачем заполняет этой бессмыслицей куцые листки бумаги? Почему не отвечает ни на один ее вопрос: куда его направят по окончании училища? не дадут ли хоть короткий отпуск — им так нужно увидеться? не может ли выслать аттестат или хотя бы справку, что она жена военнослужащего? Надвигалась осень, и она со страхом думала о предстоящей зиме — как переживут они вторую военную зиму? Она знала, конечно, что ужасы той, первой, зимы не могут повториться, ведь тогда они были ничьи, а сейчас она работает, есть у них и дрова, и уголь, но ни у нее, ни у Витюшки нет теплой одежды, неужели и годовалого ребенка придется таскать в одеялах? Раньше она думала, что курсанты, возможно, как и студенты, получают всего лишь небольшую стипендию, но Ада говорила, что он присылал деньги им, почему же ни разу не прислал для своего сына? Не могу же я все время сидеть на шее отца? Тем более что от него уже два месяца нет вестей…
Нина сейчас особенно нуждалась в деньгах, ее заработка и ста рублей донорских ни на что не хватало. Не раз Нину одолевало искушение написать Виктору о своей жизни, о той первой военной зиме, которую, сколько ни суждено ей жить, никогда не забудет, но она понимала: делать этого нельзя. Он, которому, быть может, завтра предстоит идти в бой, должен быть свободным хотя бы от чувства вины перед своим сыном.
Она вообще ничего огорчительного о своей жизни ни ему, ни отцу не писала — живу, работаю, сына ношу в ясли… Не писала ни о голоде, ни о болезнях Витюшки, ни о бомбежках, хотя теперь не было ночи, чтобы не бомбили, а иногда тревогу объявляли по два-три раза за ночь. Начиналось всегда одинаково: оживало радио, что-то потрескивало в нем, и странно близкий голос, как будто диктор был здесь же, в этой комнате, громко и как-то даже торжественно, объявлял: «Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!» Через короткое молчание — снова: «Граждане, воздушная тревога!»
— Чтоб ты лопнул, — сонно ворчала Евгения Ивановна и переваливалась на другой бок.
А потом выли гудки, взвивались сирены, гудели долго, слитно, Нине всегда, еще там, в Москве, казалось, что это огромное живое существо изрыгало вопль ужаса и выло, призывая на помощь. Начинали грохать зенитки, вздрагивал дом, сухо шурша, осыпалось что-то в стенах.
Тут уже было не до сна.
Нина еще с вечера обкладывала Витюшкин чепчик изнутри старой ватой, надевала ему на голову, а когда начинали ухать зенитки, повязывала еще платком; себе на голову наваливала подушку, чтоб не слышать. Но все равно слышала, спать было нельзя, и, если Евгения Ивановна была дома, они вставали, одевались потеплее — ночами уже подмораживало— и выходил на улицу. На Приваловом мосту в такие ночи всегда кто-то дежурил, они тоже взбирались по лестнице, стояли там, смотрели, как узкие прожекторные лучи пронзают небо и выплескиваются откуда-то струи маленьких светящихся тире.
— Нашу Глеб-порт-маньчжурию он бомбить не станет, — кутаясь в платок, говорила Евгения Ивановна, — а зажигалкой угостить вполне может… Тогда пиши пропало, домишки деревянные, враз заполыхают, как солома.
Иногда из своего домика выходила Ипполитовна, но на мост не поднималась, стояла внизу, быстро и мелко крестилась.
— Чего выползла-то? — кричала ей Евгения Ивановна. — Спала б себе…
— Дак страсть-то экая, нетто уснешь? — тонким голосом отвечала старушка. — Ты говори, чего там видишь…
Однажды они видели зарево, где-то горело, вдалеке сперва светлело небо, потом оно становилось оранжевым, оранжевое сгущалось, заливало небо яростным малиновым цветом. Кто-то из дежурных комментировал:
— Метил в комбайный, сволочь, да не попал, горит за первой Дачной.
В разных концах города взлаивали зенитки, перекликались друг с другом, в черном небе беззвучно вспухали и раскрывались огненные цветы, превращались в белые круглые облачка, Нина увидела маленький серебряный самолетик, как тогда, в Москве — он медленно плыл куда-то за горизонт, его Догоняли мгновенно расцветающие вспышки.
— Это он злится, что Сталинград не может взять, — бубнила Евгения Ивановна и вдруг взметнула в небо тугой кукиш. — Вот тебе!
Вдруг рядом сильно ухнуло, Нине показалось, что мост подпрыгнул, у нее даже в ногах отдалось, она бросилась к дому. Уже в сенях услышала надрывный крик сына, полетела за занавеску, схватила его, носила по комнате, баюкала, поила теплой водичкой, он быстро успокоился и опять уснул. Вернулась Евгения Ивановна, проверила одеяло на окне, зажгла коптилку.
— Счас отбой сыграют, а спать осталось всего ничего.
Позевывая, полезла в постель, а Нина села на стул, сидела, держа на руках сына, смотрела на мадонну с цветком. Мадонна на нее не смотрела, она любовалась своим младенцем, и лицо ее светилось улыбкой.
Это оттого, что на твоего сына не сыпались бомбы, подумала Нина. И вообще — вы из сказки. А потом ей пришла мысль: а ведь когда-то жила на свете эта женщина, и этот малыш тоже жил, она приходила с сыном в мастерскую художника, и художник писал свою картину… А она, эта счастливая мать, сидела и не знала, что когда-то, спустя почти пять веков, на нее будет смотреть совсем из другого времени и из другой жизни другая мать, у нее на коленях будет спать другой ребенок…
И та, другая, несчастливая мать, будет завидовать тебе — твоему счастью, красоте и богатству… Хотя чему ть! можешь научить людей? Ведь тебя и писали только в честь той, которая страдала за распятого сына…
Счастье ничему не учит, учит только страдание.
46
Они вошли с Павлиной в комнату, здесь было сильно накурено, и Нине сперва показалось, — что в комнате очень много людей, но потом она увидела, что тут всего Четверо мужчин, двое из них — военные.
— Это Нина, прошу любить и жаловать, — сказала Павла.
Мужчины посмотрели на Нину, они стояли у маленького круглого столика и курили, Павла подошла к одному из них, высокому, в защитного цвета толстовке, о чем-то заговорила, он поднес ей коробку с папиросами, она тоже закурила. Нина стояла одна, переминаясь с ноги на ногу, делала вид, что разглядывает пыльный фикус в углу, он рос в большой старой кастрюле.
Большая комната была поделена длинным платяным шкафом на две неравные части; меньшую, за шкафом, Нина отсюда не видела, в большей стоял круглый обеденный стол, освещенный лампочкой под золотистым шелковым абажуром, и на том столе чего только не было! Розовая, влажная от свежести ветчина, темные, симметрично уложенные на тарелке кружочки копченой колбасы, продолговатые селедочницы в кольцах белого лука, нарядные баночки с крабами «снатка» — до войны, вспомнила Нина, их никто не брал, этой «снаткой» были завалены гастрономы, и всюду красовалась стихотворная реклама: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы»… Что-то еще разлеглось там, на тарелках, все источало колбасно-сырно-уксусный запах, этот запах дразнил обоняние, от набегавшей слюны щипало где-то под скулами — неужели все это я буду есть? Нина стояла, пораженная и даже испуганная всем этим великолепием, она понимала, что неприлично так долго смотреть, отводила глаза, опять разглядывала фикус, но стол, как магнит, притягивал к себе, и она досадовала на Павлу, которая бросила ее одну и занялась разговорами…
Из-за шкафа вышли две девушки, одна пошла к Нине— медленно, словно не шла, а плыла, — подала мягкую руку, сказала растянуто:
— Ля-а-ля…
На ней было платье цвета электрик, на шее — голубой газовый шарф, завязанный сбоку большим бантом, она все время утомленно прикрывала свои выпуклые глаза и трогала ладонью короткий перманент, как будто проверяла, на месте ли волосы. Вторай, высокая, темноволосая, в скромной блузке и юбке, издали кивнула Нине, ни к кому в отдельности не обращаясь, спросила:
— А танцевать мы сегодня будем?
Сразу кто-то из куривших мужчин скрипуче завертел ручку патефона, и по комнате разлетелись знакомые ритмы «Рио-Риты», и тут же к Нине подскочил коротышка интендант, щелкнул каблуками. Властно и уверенно повел он Нину, подрагивая бедрами, выделывая своими короткими ножками замысловатые па, Нина с трудом приноравливалась к его вертлявому шагу, но скоро вошла в ритм и сама уже ловко пристукивала легкими каблучками по старому темному паркету.
Вы прелестно танцуете, — сказал коротышка. У него выходило «прэлестно». — Вы легкая, как пушинка!
Павла не танцевала, она так и стояла рядом с тем, в толстовке, они о чем-то говорили, он часто хохота, откидываясь назад, и облизывал свои толстые губы. Второй военный — на его петлицах красовалась эмблема инженерных войск — танцевал с Лялей, что-то шептал ей на ушко, она кривила капризные губы и шлепала его по плечу ладошкой. Черноволосая — Нина потом узнала, что это хозяйка дома Тамара, — вела своего партнера, толстого, неповоротливого, в синем бостоновом костюме, она шла за кавалера, а он вяло перебирал ногами и, озабоченно морща лоб, глядел в потолок.
Ах эта «Рио-Рита»! По выходным они, бывало, собирались у Лели Фоминой, Лелина мать пекла пироги, они пили чай и танцевали под любимую «Рио- Риту»… Мальчишки презирали танцы, они приходили на пироги. Сережка Самоукин говорил, что ему медведь на ухо наступил, за них отдувался моложавый Лелин отец, он по очереди подхватывал девчат и кричал жене: «Мать, а я еще ого-го!»
Потом кто-то поставил блюз «Луна», и это тоже вызвало воспоминания, Нина любила эту пластинку, ее без конца крутили на ее свадьбе… Она стеснялась слова «свадьба», они с Виктором называли это товарищеским ужином… Своей комнаты у них еще не было, ужин устроили в общей, на Бригадирском переулке, где Нина жила с девчонками и Марусей. Маруся натаскала закусок из студенческой столовой, и «товарищеский ужин» проводили принципиально без вина, хотя мальчишки, кажется, ухитрились где-то слегка «приложиться»…
Боже мой, даже не верится, что все еще живут эти пластинки, что они дошли сюда из далекого «до войны», их можно без конца ставить и слушать… И даже танцевать… И вот сейчас она слышит эти медленные вкрадчивые звуки блюза, и если закрыть глаза, то можно все вернуть…
— Нино… Золотая Нино…
— Что? — не поняла она, посмотрела на коротышку.
— Книга есть такая. Из грузинской жизни. Там девушку звали Нино, у нее были золотые волосы, как у вас… А меня зовут Вадим…
Ей стало досадно, что он ворвался в ее мысли, она опять подумала: если закрыть глаза… И тут почувствовала, что этот коротенький Вадим очень уж плотно прижался к ней, почти прилег, и руками оглаживает ее спину, а сам блудливо поводит глазами и. шепчет:
— Золотая Нино…
Она уперлась ладонями в его плечи, оттолкнула.
— Я устала! — И пошла, присела возле патефона.
Вадим поплелся было за ней, но тут Тамара ударила в ладони, крикнула:
— К столу! Прошу к столу!
Нина увидела, как каждый «кавалер» повел к столу свою «даму», в этом было что-то манерное, ей стало смешно, и когда Вадим хотел поддержать ее за локоток, она фыркнула и увернулась. Но все равно он уселся рядом, взялся за бутылку:
— Что вы пьете, Нино?
Она не ответила. Вин она не знала, ничего не понимала в них, для нее все вина делились на сладкие и кислые.
Вадим налил ей густого красного вина. Тамара передавала блюда с паштетами и рыбой, обносила всех хлебом… Хлеб, белый, пухлый, лежал на блюде высокой горкой, его брали без счета. Неужели все это я могу есть? — опять подумала Нина и тоже потянулась к блюду, взяла себе самый маленький кусок… Ей хотелось прямо сразу впиться в него зубами и жевать, жевать, но за столом никто не ел, все держали рюмки и ждали тоста. Ну, скоро ли они там, молила Нина и тоже подняла рюмку.
Наконец они выпили за успехи на фронте. Нина пригубила густое сладкое вино, от которого сделались липкими губы и пальцы. Она слышала стук ножей и вилок, глаза бегали по тарелкам, ей хотелось и того, и этого. Вадим подносил закуски, она брала понемножку на свою тарелку, и ей казалось, что все это не наяву, а во сне. Вдруг она поймала взгляд Павлы, Павла улыбнулась ей и чуть подмигнула. Нина не поняла, почему она подмигнула, но ей вдруг Стало легко и свободно, словно лопнул поводок, на котором кто-то все время Придерживал ее. Ну; что в этом плохого, если я посижу тут, в кругу друзей? Правда, они мне не знакомы, но ведь все друзья сперва бывают не знакомы, зато это друзья Павлы, и я никому не делаю зла… Разве не могу немного повеселиться, послушать пластинки, полюбоваться этим золотистым светом — не все жё сидеть с коптилкой?.. И кто осудит меня, если я ничего плохого не делаю?
Нина задержала взгляд на каждом, пытаясь угадать, кто получает такие пайки. Вот тот, в бостоновом костюме, вполне может быть ученым. Даже академиком. И лейтенант с петлицами инженерных войск… Может, он изобретатель, ведь кубики на петлицах еще ни о чем не говорят, А этот, в толстовке, что увивается возле Павлы, похож на ответработника. Все они немолоды, им наверняка за тридцать, они многого достигли, и каждый, наверно, получает литерное снабжение…
book-ads2