Часть 10 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он совсем расстроился, когда узнал, что ей предстоит пересадка, и даже есть не стал, пошел по вагону искать ей попутчиков. В шестом вагоне до Саратова никто не ехал, и он пошел дальше, его долго не было, и Нина уже стала беспокоиться, что он не успеет поесть, что его поезд может тронуться и она вообще его больше не увидит. Московский уже шел, и в окно она видела, как ташкентский дернулся колесами и замер, значит, прицепили паровоз.
Она все время смотрела в окно, наконец увидела Льва Михайловича, он шел с каким-то военным, военный чуть впереди, и Лев Михайлович, изломившись в поясе, что-то говорил ему, плавно жестикулируя, в руках его была свернутая трубочкой газета.
Когда они вошли в купе, он сказал:
— Вот, Ниночка, военинженер, он ваш попутчик до Саратова и любезно согласился…
Немолодой, сутуловатый военинженер посмотрел на нее, как-то неопределенно дернул головой. Нина пригласила их завтракать, ей неловко было спросить, как это «любезно согласился» будет выглядеть практически, но попутчик обстоятельно и по-деловому объяснил, что едет в девятом вагонё, в Илецке придет к ней в купе, поможет вынести вещи, так что пусть она без него с места не трогается.
От завтрака он отказался, ушел, сутуля свои покатые плечи, а Нина посмотрела на Льва Михайловича — вот он, ее добрый гений, опять кому-то поручил ее, выстроил защитную стенку которой она может прислониться. Но она ничего не сказала ему, просто смотрела, и он под таким ее взглядом смутился, стоял, опершись локтем на верхнюю полку, постукивал по ее ребру свернутой газетой.
— Оказывается, Ростов вторично был в руках у немцев, хотя об этом не сообщалось… — Он развернул газету. — Вот здесь пишут о том, что наши войска взяли Ростов, Сталин послал Тимошенко приветствие…
Он посмотрел на Нину, она готовила бутерброды, мазала маслом хлеб.
— Возможно, тут поворот войне, и судьба повернется наконец к нам светлым ликом, достаточно она нас испытывала…
Он говорил много и витиевато, она подумала, что это, наверно, от смущения, может быть, давно уже не, видел он всего того, чем собиралась его угощать.
Она пригласила его к столику, он сел рядом с ней, и она опять почувствовала, как от пальто его пахнет дымом и больницей.
Ел он мало, деликатно, как будто лишь пробовал одно-другое, движения его были изящны, несуетливы, он брал ломтик сухой колбасы, поджимая мизинец, подносил ко рту, улыбаясь, откусывал с самого краешка и держал на весу в тонких, округло согнутых пальцах. Рядом, на сиденье, лежала его шляпа с мятыми полями, и сейчас, без шляпы, лицо его выглядело значительным, жалкость исчезла, он был похож на аристократа с хорошими манерами — таких показывают в кино и спектаклях. И опять она подумала, что вот война вырвала его из умной, значительной жизни, сделала скитальцем и неизвестно, вернется ли он когда-нибудь в свою прежнюю жизнь.
— Так я и не рассказал вам об эсперанто…
— Красивое слово «эсперанто».
— В буквальном переводе оно означает «надеющийся», это язык надежды, и, уверяю вас, у этого искусственно созданного языка есть будущее.
Он что-то говорил, объяснял ей, выписывал пальцем в воздухе то ли буквы, то ли фигуры, видно было, что он давно не ел досыта и теперь слегка опьянел от еды, глаза у него блестели и побелел кончик носа, и она подумала, что в молодости, наверно, он был очень красив.
— Ля бильдо пендас сур ля муро — слышите, как звучит?
— …сур ля муро, — повторила она.
— Это всего-навсего: «картина висит на стене»…
Ей было жаль, что фраза оказалась будничной, она звучала так, словно в ней зашифровано признание в любви.
Да, в молодости он был красив; но главное не это. Он добр, а доброта выше красоты.
Он еще что-то говорил, а она, оторвав кусок газеты, взглянула в окно и стала заворачивать многоэтажные бутерброды. Он заметил это, встал, поклонился, взял свою шляпу и сказал, что ему пора.
Она тоже встала и, прихватив сверток, вышла с ним из вагона. Они подошли к ташкентскому поезду, она протянула ему сверток и сказала:
— Если вы не возьмете, я сейчас заплачу.
Помявшись, он принял из ее рук этот сверток, вздохнул.
— Боже, я впадаю в ничтожество…
Она улыбнулась:
— Сур ля муро…
— Сур ля муро, дорогая.
Она взяла его узкую суховатую ладонь, прижала к щеке, ей захотелось сказать ему на прощание что- то хорошее, теплое, но она не умела. Как часто тихие, согревающие слова бились в ней, душили ее, но она стеснялась произносить их вслух.
— Мне пора, — опять сказал он и поднялся на подножку.
— Напишите мне в Саратов! — крикнула она.
— Непременно. Я помню: Нечаева Нина Васильевна.
Поезд дернулся, медленно провернулись колеса, он влез на площадку и обернулся к ней. Она шла рядом, они смотрели друг на друга испуганными, полными отчаянья глазами и знали, что расстаются навсегда. Две песчинки в людском море, два потерявшихся в войне существа, они все еще тянулись друг к другу, но им, бездомным, некуда было друг друга позвать.
Она в последний раз увидела, как он поднял руку, прощально взмахнул ладонью, ей показалось, что он перекрестил ее, хотелось что-то крикнуть ему, самое главное и последнее, но все уже было поздно, они расстались навсегда.
18
В Илецк прибыли ночью. Проводник обещал разбудить, но Нина так и не уснула, и, едва остановился поезд, она поднялась, обулась, кое-как обернула вокруг головы растрепавшуюся косу, натянула шапочку и стала ждать. Мелкие вещи собрала еще вечером, а главный багаж был наверху, самой ей не снять, и она сидела, нервно поеживаясь, ждала, когда придет попутчик.
Она не знала, сколько простоит тут поезд, и проводник не знал, они опять выбились из расписания, и Нине уже казалось, что стоят долго, а того инженера почему-то нет, может, он вообще забыл про нее.
В купе было темно, все спали, сейчас, на остановке, ощутимо сгущался несвежий воздух со стойким чесночным запахом, Нина вышла в коридор, стояла сжав руки, чувствуя, как от волнения заболел низ живота и стало тошнить.
В вагон садились пассажиры, протискивались боком в узком полуосвещенном коридоре — женщина с корзиной, с ней мальчик, два железнодорожника, потом старик и милиционер, Нина тоже стояла боком, она всем мешала, но не уходила, боялась, что не узнает своего попутчика, она совсем не помнила его. Но вот опять железно клацнула дверь, по ногам пошел холод, двое военных быстро пошли по коридору, всматриваясь в номера купе. Нине хотелось крикнуть: «Я здесь», но она только подняла руку и, чувствуя, что от волнения задыхается, потрясла ладонью.
— Кажется, здесь, сказал один, прищуренно всматриваясь в Нину, и она сразу узнала его по сутулой спине и острому, как бы сдавленному с боков лицу.
Оба вошли в купе, и второй — он был моложе и выше — влез своими ногами-циркулями на нижние полки, снял ее чемоданы и тюк в ремнях, вынес в коридор.
На перроне было холодно, задувал сбоку ветер, Нина вертела головой, искала старичка-проводника, чтобы с ним попрощаться, но его нигде не было. Они быстро пошли к вокзальчику, перешагивая через высокие рельсы: впереди военинженер с двумя чемоданами — Нининым и своим, — он шагал крупно, пружинно, полы его, шинели отлетали назад, о бедро билась полевая сумка; за ним вразвалочку — по-гусиному выбрасывая ноги, шел второй, нес остальные вещи Нины и свой вещмешок, он тоже был в шинели, но без знаков различия; сзади семенила Нина с мелкими вещами и сумочкой, она все время оглядывалась назад, на свой нагон, ей казалось, что-то она забыла, и опять глазами пересчитывала багаж.
В вокзале было холодно, тесно, пахло карболкой, слепой свет лампочек тонул в слоях папиросного дыма, всюду — на сиденьях и прямо на грязном полу — вповалку спали люди, плакали дети… Нина огляделась, увидела у стены девочку, та сидела на толстой красной подушке, а рядом на деревянном чемодане — старик. На коленях у него на грязном вафельном полотенце были разложены коричневые яйца и головки лука, они ели.
Попутчики Нины протиснулись к старику, пристроили рядом вещи, сказали Нине, чтоб ждала тут, и ушли. Она смотрела им вслед и думала: если не вернутся, я тут погибну.
Она вдруг поняла, что боится вокзалов, чужих городов, этих терпеливых несчастных людей, которые куда-то едут, боится самой этой теперешней жизни, сложной, трудной, запутанной… И как боится она остаться наедине с этой, жизнью, как хочется вручить себя кому-то, чтоб уж ничего самой не решать, никуда не пробиваться…
Но они, конечно же, вернутся — вон рядом с ее вещами — чемоданчик военинженера и вещмешок того, другого.
— Яичка хотишь?
Она не сразу поняла, что это ей протягивает старик яйцо. Смотрит на нее снизу водянистыми глазами, жует, в бороде его запутались желтые яичные крошки.
— Нет, спасибо, я не хочу…
От дыма щипало глаза, она подумала, что лучше бы остаться на улице, и ведь неизвестно, как долго придется стоять тут.
Хныкала девочка, просила пить, старик не обращал на нее внимания, крепкими зубами с хрустом откусывал от луковицы, заедал хлебом, лицо его выражало покорное терпение и усталость. Потом он завернул еду в полотенце, убрал в плоскую кошелку, взглянул на Нину раз и другой, она поняла, что сейчас он заговорит. Для начала спросил, далеко ли она едет, а потом стал рассказывать про себя — с внучкой вторую неделю в дороге, пробираются в Стерлитамак, а здесь застряли, третий день нет билетов.
Нина подумала, что он ждет от нее какой-то практической помощи или совета, но что могла она? Пролепетала что-то насчет комнаты матери и ребенка, но старик с тем же покорным терпением покачал головой:
— Да теперь все с ребенками едут, знаешь, сколько тех комнат надо?
Вернулись попутчики, они узнали, что на Саратов компостировать начнут не раньше пяти утра, и теперь надо перебраться поближе к воинским кассам. Где-то они раздобыли четыре бутылки крем-соды, передали Нине, она отдала одну старику для девочки, которая все еще ныла, хотела пить и спать, остальные сунула в сумку с едой.
Они пошли, пробираясь между спящими, а то и перешагивая через них — ступить было некуда, — выбрались из зала ожидания в коридор, инженер сказал:
— На всякий случай меня зовут Игнат Петрович, и скажу, что вы моя жена.
Но в воинский зал их пустили сразу, ничего объяснять не пришлось, здесь тоже было холодно и тесно, на скамейках с откидными фанерными сиденьями так же сидя спали военные, а у единственного открытого кассового окошка стояла толпа.
Игнат Петрович нашел для Нины место, усадил ее; взял у нее билет, пошел к кассе, а красноармейца, — его звали Веней — куда-то услал.
Нина сидела, расстегнув на животе пальто, у нее опять заныло внизу, тянуло прилечь, но было негде, надо потерпеть. Она вспомнила покорное лицо старика и подумала: неужели человек живёт только для того, чтобы в конце жизни научиться покорности и терпению? Но для этого стоит ли родиться? Ей всегда твердили, что жизнь — это борьба и обязательная, победа. Но с кем же бороться тому старику и той девочке? Кого побеждать? И с кем бороться мне? А главное, как бороться? Сейчас она понимала, как мало смысла в тех общих словах, а делам ее не учили. Ее учили рассчитывать консоли и фермы, брать интегралы, читать со словарем английский и немецкий текст… Господи, сколько она помнит себя, все время учится! А самого главного не умеет — жить!
В груди у нее сделалось мягко и слабо, стало жаль себя, она испугалась, что заплачет сейчас, откинулась на жесткую спинку, закрыла глаза. Как мне плохо, как плохо, мысленно твердила она, я не могу, не умею терпеть и не понимаю, зачем терпеть? В этом нет смысла. Она чувствовала свое тяжелое неуклюжее тело, из-за которого оказалась на этой станции, в этой бессмысленной толчее — зачем? Ведь оттого, что ей плохо, никому не становится лучше, какой же смысл в том, что она сидит вот тут, поджимая замерзшие ноги, придерживая руками живот, который болит все сильнее?
— …Уснули?
Она открыла глаза. Игнат Петрович, держа на весу билеты, что-то говорил ей, она не понимала что.
— Наш Веня пошел на разведку.
Он протянул ей билет, она сунула его в сумочку, сидела, стараясь не двигаться и не разбудить задремавшую боль, а Игнат Петрович стоял, вытянув шею, смотрел на дверь.
Вернувшийся «из разведки» красноармеец сказал, что поезд подадут не раньше девяти, но состав стоит в тупике. Он вытащил из кармана ключ, которым открывают двери вагонов, выразительно повертел им.
book-ads2