Часть 42 из 62 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Это бессмертие, о котором вы говорите… – начал Митчелл, – что вы под ним подразумеваете? Что они до сих пор живут тут, как вы и я, и будут жить всегда?
В первый раз старик улыбнулся – улыбка оказалась совершенно беззубая, так что Митчелл невольно содрогнулся.
– Они здесь, с остальными, и здесь они останутся.
Вот и все, что ему удалось вытянуть из старика.
В раздражении Митчелл вскочил на ноги и стоял теперь, гневно глядя на туземца сверху вниз.
– Ну что ж, чего-то в таком роде я и ожидал, – сказал он холодно на испанском, специально, чтобы старик понял каждое слово. – Клубок вранья и полузабытых суеверий – такое мог рассказать кто угодно. Понятия не имею, зачем я вас послушался, Уолтон. Я надеялся, что узнаю тут что-то действительно важное… а на самом деле все больше и больше склоняюсь к тому, что – как ни ненавистна мне сама эта мысль – профессор Нордхерст был всю дорогу прав. Я не найду здесь доказательств своим идеям и теориям. Вся эта экспедиция – напрасная трата времени. Я ухожу… и это последний раз, когда я согласился разговаривать с кем-то из этих идиотов!
Выплюнув эти слова, он развернулся и двинулся к двери – и даже почти успел до нее дойти, когда старик окликнул его. И на сей раз в его голосе было что-то острое, жалящее – и предостерегающее.
– Прежде чем сеньор уйдет, я хотел бы сказать еще одну вещь. Не повторяй ошибку своего друга. Он приехал сюда, ни во что не веря, и клянется, что ничто здесь не заставит его передумать. Он очень глупый человек, потому что многое на этой земле недоступно его пониманию. Я знаю, что они такое, силы тьмы, пустившие корни на этом одиноком острове, между злом и добром. Они родились здесь и не умерли за многие века. И они не умрут, пока жив остров. Они сейчас там, во мраке. Возможно, ты даже ощутил их присутствие по дороге сюда. Но твоему другу предстоит вскоре познакомиться с ними самому, и когда это случится, убедись, что ты не разделяешь его образ мыслей. Доверься вот этому человеку, – тут он медленно качнул головой в сторону Уолтона. – Он – видит. У него разум того, кто верит.
– Это что, угроза? – иронично осведомился Митчелл.
– Не угроза. Предупреждение. Поверь, бессмертие – это совсем не хорошо. По крайней мере, такое.
Целое долгое мгновение Ральф Митчелл прожигал его взглядом, потом откинул соломенную шторку, закрывавшую дверной проем, быстро спустился по шаткой лесенке и очутился, все еще кипя, в непроглядной ночной темноте.
Над ним, в хижине, Уолтон что-то сказал старику на местном языке. Митчелл мрачно улыбнулся. Небось извиняется за безобразное поведение друга. Мог бы и поберечь слова – терпение у него, Митчелла, наконец-то на исходе. Он сыт этими местными тайнами по горло, и плевать, что там лопочут по этому поводу дикари. Если и есть тут, на острове, что-то интересное, что они не хотят ему показывать – отлично! Он не успокоится, пока не найдет его, пока не вытащит из сумрака суеверий на дневной свет и не продемонстрирует с гордостью скептикам.
Но, несмотря на все это, несмотря на пылавший внутри гнев, его странным образом уязвили слова старика. Эти завуалированные угрозы в адрес профессора Нордхерста… что конкретно туземец имел в виду? Они что, правда собираются его убить за веру – или, точнее говоря, за неверие? Маловероятно, чтобы такое могло случиться в наши дни – даже здесь. И тем не менее профессора предупредить, наверное, стоит. Или нет? Он же просто рассмеется ему в лицо, назовет суеверным дураком, скажет, что работа впустую всегда действует людям на нервы. Нет, ничего не надо ему говорить.
Две минуты спустя Уолтон спустился по лесенке и спрыгнул на землю рядом с ним. Ни слова не говоря, он двинулся назад по тропинке, через перевал и вниз, туда, где спал в ночи лагерь.
Ветер поднялся и принялся визжать на них, как какой-нибудь дикий зверь, хватать за одежду, бить в лицо. Снизу вверх прилетел холодный дождь, стал хлестать их, как плетью, так что они в момент промокли насквозь. Губы тут же обметало едкой солью, а чтобы идти, теперь приходилось сгибаться в три погибели против бури.
В небе все еще висела луна – теперь совсем низко над морем, закатываясь за горизонт. Ветер постепенно улегся, и снова стало тихо. Митчелл пробирался вперед, оскальзываясь на гладкой лаве. Уолтон шел легко, держась прямо, как доска, и совсем не смотрел, куда ставит ноги. Кажется, он хорошо знал каждый дюйм тропинки, хотя Митчелл был готов поклясться, что идет он по ней лишь второй раз с тех пор, как нога его ступила на остров. Ну и память у него, раз он может находить дорогу в этом нагромождении скал и почти в полной темноте!
На гребне невысокой седловины они остановились перевести дух и оглядеться. Митчелл уже совсем тяжело дышал, хватая ртом воздух и даже привсхлипывая в царящей здесь, наверху, тишине. Глаза его постепенно привыкли к мраку, и теперь его мучила своеобразная иллюзия: ему казалось, что повсюду кругом них в темноте движутся еще более темные тени. Он даже скосил глаза, чтобы получше их разглядеть, зная, что ночью периферийное зрение куда острее прямого, особенно если глядеть на движущийся объект.
Тени были высоки и гротескны, куда выше человеческого роста, но вполне антропоморфного облика – они скользили по склонам Рано-Рараку на некотором расстоянии от них к востоку. А потом они внезапно превратились из теней во вполне материальные тела: большей частью вертикальные, а иные – извивающиеся по земле, ужасным змеиным движением. Митчелл уже собирался было закричать, но тут рядом оказался Уолтон и закрыл ему рот ладонью, прошипев на ухо приказ стоять тихо. Только когда судорожная дрожь во всем теле у Ральфа прошла, тот убрал руку и отпустил его плечо. Митчелл стоял, онемев при виде того, что открылось ему, со сведенным от ужаса горлом, не способный издать ни звука, захоти он даже орать – а каменные гиганты, навеки застывшие, пожирая глазами пологие, волнистые холмы острова Пасхи, теперь безмолвно шагали сквозь тьму.
Боже мой, вопил его разум, да такие колоссы вообще не имеют права расхаживать тут по земле, и уж тем более в мертвой тишине! От этого зрелища каждый волосок у него на руках встал дыбом в бессловесном, не поддающемся никакому описанию или классификации ужасе. На мгновение у него не осталось сил даже вдохнуть; легкие будто парализовало; глаза настойчиво пытались вылезти из орбит.
Не это ли имел в виду старик, говоря, что Древние, Злые все еще здесь, на острове, что они бессмертны? Теперь он сам это видел, и одной только мысли об этом хватало, чтобы потонуть в неизъяснимом ужасе. Конечно же, Древние бессмертны! Что в целом свете способно пережить эти каменные статуи!
Паника прокатилась через него волною, оставив тело и дух совершенно изможденными. Неизвестно, сколько еще простояли они там, созерцая устрашающую картину. Когда ясность мыслей вернулась к нему, а воздух – в легкие, когда успокоилось безумное сердцебиение, луна уже погрузилась за западный горизонт и исчезла из виду. Ничто больше не двигалось в непроглядной тьме, и только ослепительные, чуждые звезды глядели сверху, ничего не озаряя.
Прошло немало времени, прежде чем Митчелл сумел полностью взять себя в руки и повернуться к Уолтону. Если он и ждал увидать у того на лице выражение кромешного ужаса, его постигло разочарование. Лицо это было непроницаемо.
– Думаю, нам бы лучше пойти, – произнес Уолтон очень ровным голосом. – Остальные начнут нас искать, да и вы, надо полагать, увидели уже достаточно.
– Это все была игра воображения, – прошептал Митчелл себе под нос. – Ну, да, конечно. Просто фантазия. Нервы расшалились после разговора с тем старым идиотом.
Говорил он немного дико, но вряд ли сам это сознавал. Уолтон улыбнулся и пошел вниз по склону холма, по направлению к лагерю.
Там горели факелы; большинство команды, кажется, еще не ложилось. Люди, полностью одетые, торопливо шныряли между палаток – наверное, готовились отправиться на поиски их с Уолтоном, подумал Митчелл, вытирая пот со лба. Никто все равно не поверит, даже надумай они рассказать, что с ними случилось. Он облизнул губы сухим языком и подумал, что теперь все равно придется молчать до конца своих дней, если, конечно, не хочешь закончить их в каком-нибудь приюте для умалишенных. Представляю, что сказал бы на все это Нордхерст!
Как только они вошли в круг света, к ним кинулся капитан. Он был чрезвычайно взволнован.
– Где вас носило в такое время суток, доктор Митчелл? – не особенно вежливо осведомился он. – Надеюсь, профессор с вами?
– Профессор Нордхерст? Нет, его с нами нет…
Митчелл внезапно встревожился. Эти странные угрозы старого туземца… Что он там имел против Нордхерста? Неужели за ними вправду что-то стояло?
– Должно быть, он куда-то ушел сам по себе, – сказал капитан. – Постель стоит разобранная, в нее явно ложились, но, судя по земле в палатке и вокруг, была какая-то борьба. Возможно, пока все остальные спали, местные опять приходили воровать наше имущество, и профессор застал их с поличным. Никто ничего не слышал, хотя Карлтон вроде бы различил какой-то слабый вскрик, но решил, что это чайки. Что профессора нет, мы обнаружили пять минут назад. А потом увидели, что и вы с доктором Уолтоном куда-то подевались.
– Мы с доктором Уолтоном ходили в туземную деревню, – сказал Митчелл лишь самую чуточку слишком быстро. – Но профессора мы там не видели. Если он и пошел куда, то только в противоположную сторону. Луна светила ярко, мы бы увидели его, если бы столкнулись по дороге.
– Утром мы устроим тщательные поиски, сэр, – жестко сказал капитан. – Он, наверное, мог пойти перемолвиться словечком с губернатором, но в такой час это вряд ли было бы уместно. Не беспокойтесь, мы отыщем его, даже если ради этого нам придется перевернуть весь остров вверх дном. Того, что произошло с теми испанцами, больше не повторится.
Они действительно искали весь следующий день и еще несколько дней, но ни малейших признаков профессора Нордхерста так и не обнаружили. Губернатор отрядил на поиски все местное население, наказав прочесать все известные им укромные места, но все оказалось тщетно. Профессор просто исчез с острова, будто его вообще никогда здесь не было.
Шесть недель, пока шли поиски, археологическая партия пробовала копать в разных местах острова. Некоторые свидетельства в пользу теорий Митчелла были действительно найдены, но ввиду таинственного исчезновения Нордхерста никакого ощущения победы они не принесли. Потеряв своего главного противника, Митчелл утратил и весь интерес к экспедиции. Когда настало время отплывать, он был даже рад.
Когда загрохотала якорная цепь, он стоял на палубе, облокотившись на поручни, и глядел на размытое зеленое пятно острова. Через сильный бинокль он различал заметные детали пейзажа, к которым успел так привыкнуть за это время. На обширном склоне виднелась одинокая фигура статуи, которую они откопали и вытащили из земли, растянувшаяся во все свои колоссальные шестьдесят футов. Рядом виднелись другие, все еще стоящие вертикально или лежащие лицом вниз. Митчелл поводил биноклем туда-обратно, с отстраненным интересом рассматривая лица. Есть в них, конечно, какая-то тайна… А потом все мысли разом улетучились у него из головы. Руки затряслись так сильно, что он едва сумел удержать прямо бинокль, глядя на статую, единственную из всех обращенную к морю лицом… – лицом профессора Нордхерста, каким он запомнил его ровно перед тем, как тот исчез.
Хорхе Луис Борхес. Есть многое на свете…
Накануне последнего экзамена в Техасском университете (это в Остине) я узнал, что мой дядюшка, Эдвин Арнетт, скончался от аневризмы на дальней оконечности Южноамериканского континента. Я почувствовал… то, что чувствуют все, когда кто-нибудь умирает – сожаление, теперь уже бесполезное, что не был к нему добрее. Мы слишком часто забываем, что мы – мертвецы, и общаемся с мертвецами.
Я занимался философией, и это именно дядя первым открыл мне ее чарующие хитросплетения, не назвав ни одного лишнего имени, – когда-то давно, у себя дома, в Каса Колорада, что возле Ломаса на окраине Буэнос-Айреса. В идеализм Беркли[42] он посвятил меня с помощью апельсина, который был у нас на десерт после обеда; в парадоксы элеатов[43] – с помощью шахматной доски. Потом, годы спустя, он подсунул мне трактаты Хинтона,[44] пытающиеся продемонстрировать реальность четырехмерного пространства. Читателю предлагалось вообразить его себе, проделывая сложные упражнения с разноцветными кубиками. Никогда не забуду пирамиды и призмы, которые мы возводили у него на полу кабинета.
Мой дядя был инженером. Прежде чем совсем отойти от дел на железной дороге, он вознамерился построить себе дом в Турдере, где можно было бы вести почти деревенскую жизнь в приятной близости от города. И, конечно, архитектором он весьма предсказуемо взял своего ближайшего друга, Александра Мура – бескомпромиссную личность, исповедовавшую не менее бескомпромиссное учение Джона Нокса[45]. Дядюшка, подобно почти всем джентльменам тех дней, был вольнодумец или, уж скорее, агностик – но теологией при этом интересовался, точно так же как интересовался невозможными кубиками Хинтона и хорошо сконструированными кошмарами молодого Герберта Уэллса. Еще он любил собак: у него была огромная овчарка, которой дядя дал имя Сэмюэль Джонсон – в память о своей далекой родине, Личфилде[46].
Каса Колорада стояла на холме; к западу расстилались почерневшие от солнца поля. Араукарии за оградой никак не способствовали рассеянию царившего там мрака. Вместо нормальной плоской крыши Мур соорудил двускатную, крытую черепицей, да вдобавок еще с квадратной часовой башней – она совершенно задавила собой стены и скудные окна. Мальчишкой я принимал все это безобразие как должное – как все мы принимаем как должное все те слабо между собой совместимые вещи, которые только на том основании, что они находятся рядом в пространстве, человек именует миром.
Домой я вернулся в 1921 году. Дабы избежать юридических сложностей, Каса Колораду выставили на аукцион. Купил ее иностранец, некий Макс Преториус, уплативший вдвойне против самой высокой ставки. Стоило только подписать бумаги, и он был уже тут как тут: одним совсем не прекрасным вечером он с двумя помощниками вывез на свалку неподалеку от старой Скотной Дороги всю мебель, все книги и всю утварь из дома. (Хинтоновских книг с картинками кубиков и большущего глобуса мне жалко до сих пор.) На следующий день этот Преториус явился к Муру и предложил кое-какую перестройку, которую архитектор с негодованием отверг. В итоге за работу взялась одна фирма из Буэнос-Айреса. Местные плотники отказались делать для дома новую мебель – из-за выставленных Преториусом условий, которые, в конце концов, принял некий Мариани из Глева. Целых две недели он корпел за закрытыми дверями – почему-то по ночам. И ночью же новый хозяин Каса Колорада въехал в свои владения. Окна больше не открывались, хотя вроде бы из-за ставней в темноте регулярно пробивался свет. Однажды утром молочник нашел на подъездной дорожке овчарку – обезглавленную и искалеченную. Зимой повалили все араукарии. Больше Преториуса никто никогда не видел.
Эти новости, как легко можно представить, изрядно меня встревожили. Сам знаю, что наиболее выдающаяся моя черта – любопытство. То самое любопытство, что свело меня с женщиной, совершенно на меня не похожей, – только чтобы выяснить, кто она такая и как с ней обращаться; потом заставило подсесть на лауданум (результаты совершенно не впечатлили), потом – увлечься трансфинитными числами… и, наконец, удариться в жуткую авантюру, о которой я как раз собираюсь вам рассказать. На свою беду я решил выяснить, что там да как с дядюшкиным домом.
Первым делом я отправился к Александру Муру. Я запомнил его высоким, черноволосым и жилистым – сложение говорило о большой силе. Теперь годы согнули его, а борода совсем поседела. Он принял меня у себя, в Темперли, в доме, предсказуемо выглядевшем копией дядиного, так как оба неукоснительно следовали стандартам неплохого поэта и крайне скверного зодчего – Уильяма Морриса[47]. Разговор вышел не слишком оживленный: чертополох – более чем красноречивый символ Шотландии. Тем не менее, я чувствовал, что щедро заваренный цейлонский чай и не менее щедрая тарелка сконов (которые хозяин дома ломал пополам и намазывал для меня маслом, словно я все еще был мальчишкой) являли апофеоз сурового кальвинистского гостеприимства, на какое только способен шотландец по отношению к племяннику старого друга. Их теологические разногласия с дядей всегда были для обоих эдакой партией в шахматы, где каждый из игроков до некоторой степени сотрудничает с противником.
Однако время шло, а к сути дела я так и не приблизился.
– Молодой человек, – молвил Мур после одной особенно неудобной паузы, – вы явно проделали весь этот путь не для того, чтобы потолковать об Эдвине или Соединенных Штатах – стране, которая крайне мало меня интересует. На самом деле вас беспокоит продажа Каса Колорады и ее странный покупатель. Меня, надо признаться, тоже. Вся эта история меня чрезвычайно огорчает, но вам я расскажу все, что знаю. Увы, это совсем немного.
– Еще до того как Эдвин умер, – продолжал он через какое-то время без малейшей спешки, – мэр вызвал меня к себе в кабинет. С ним был приходской священник. Они попросили меня набросать план для католической часовни и обещали хорошо оплатить работу. Я тут же ответил «нет». Я – слуга Господа и не могу осквернять себя возведением алтарей идолищам.
На этом он умолк.
– Это все? – рискнул спросить я по прошествии нескольких минут.
– Нет. Я к тому, что это еврейское отродье, Преториус, хотел, чтобы я уничтожил собственное произведение и возвел на его месте богомерзкого монстра. Много обличий у скверны, воистину много!
Все это он произнес очень серьезно, после чего встал.
На обратной дороге, заворачивая за угол, я столкнулся с Даниэлем Иберрой. Мы давно знали друг друга, как оно обычно бывает между жителями маленьких городков. Он предложил подвезти меня назад, в Турдеру. Никогда не любил шпану: наверняка мне грозила мерзостная литания жестоких и более-менее апокрифических закулисных россказней… и все же я сдался и приглашение принял. Была уже почти ночь. Когда в нескольких кварталах вдали показалась Каса Колорада, Ибера внезапно повернул в объезд. Я спросил, чего это вдруг, – и полученного ответа, признаться, не ожидал.
– Я – правая рука дона Фелипе, – заявил он мне. – Никто меня слабаком не назовет. Когда молодой Ургоити приехал искать меня аж из Мерло – помнишь, что с ним стало. Короче… Несколько дней назад возвращался я с вечеринки, а ярдах в ста от того дома вроде как увидел что-то. Конь мой попятился, и если бы я не крепко держал поводья в руках и не заставил его таки повернуть на ту улицу, не разговаривал бы я сейчас с тобой, вот помяни мое слово. А увидел я такое, что понятно, чего это конь перетрусил…
Тут Ибера добавил крепкое словечко.
Той ночью я так и не уснул. Лишь на рассвете мне привиделась гравюра, которой я никогда раньше не видел – или, может быть, видел, но забыл: в стиле Пиранези[48], с лабиринтом на ней. Это был каменный амфитеатр, окаймленный кипарисами и поднимавшийся выше их вершин, – без окон и без дверей, только с бесконечным рядом узких вертикальных бойниц. Вооружившись увеличительным стеклом, я искал внутри минотавра, и, в конце концов, нашел. Это было чудище из чудищ, больше бизон, чем бык. Простершись всей своей человеческой тушей на земле, он лежал, охваченный сном. Что, интересно, ему снилось? Или кто?
Тем вечером я специально прошел мимо Каса Колорады. Железные ворота были заперты, а некоторые из их прутьев – погнуты. То, что некогда было садом, теперь сплошь заросло сорняками. Берега неглубокого рва справа были все истоптаны.
Оставалось сделать еще один шаг, но я день за днем откладывал его – не потому что считал напрасной тратой времени, а потому что он приближал меня к неизбежному, к самому последнему из шагов.
Наконец, не питая никаких особых надежд, я отправился в Глев. Плотник Мариани оказался крепким, румяным итальянцем, простым и сердечным – и уже довольно преклонных лет. Одного взгляда на него оказалось довольно, чтобы выкинуть из головы все военные хитрости, которые я заготовил прошлой ночью. Я просто протянул ему свою карточку, которую он торжественно зачитал по складам, почтительно запнувшись на «кандидате наук». Я честно сказал, что интересуюсь мебелью, которую он изготовил для дома в Турдере, который некогда принадлежал моему дядюшке. Он начал рассказывать и рассказывал долго. Даже не стану пытаться перевести на понятный язык этот поток слов и жестов… Среди прочего он сообщил мне, что почитает главной своей обязанностью удовлетворять любые требования клиента, сколь бы дикими они ни казались, а потому выполнил всю работу буквально, по-заказанному. Порывшись в ящиках секретера, он продемонстрировал мне несколько документов, в которых я ни черта не понял; все были подписаны неуловимым Преториусом. (Не иначе как Мариани принял меня за адвоката.) Прощаясь, он сказал, что даже за все золото мира ноги его больше не будет в Турдере, не говоря уже о том чертовом доме. Нет, добавил он, конечно, клиент – это дело святое, но, по его скромному мнению, это сеньор Преториус совсем рехнутый. После этого он немедленно умолк, видимо, в раскаянии, и мне больше не удалось вытянуть из него ни слова. Я, в принципе, на что-то подобное и рассчитывал, но одно дело рассчитывать, и совсем другое – глядеть, как оно действительно происходит. Раз за разом я говорил себе, что совершенно не стремлюсь разгадать эту загадку и что вообще-то единственная настоящая загадка здесь – время, безупречное стечение прошлого, настоящего и будущего, «всегда» и «никогда». Впрочем, подобные размышления все равно ни к чему не вели: просиживая вечера напролет за Шопенгауэром[49] и Ройсом,[50] я потом каждую ночь все равно отправлялся кружить по грязным дорогам вокруг Каса Колорады. Иногда на втором этаже мне виделся проблеск очень белого света; иной раз я, кажется, слышал стон. Вот так я и развлекался вплоть до девятнадцатого января.
Это был один из тех характерных для Буэнос-Айреса дней, когда человек чувствует, что лето его не просто изводит и оскорбляет, но прямо-таки сживает со свету. Где-то в одиннадцать вечера разразилась гроза. Сначала с юга налетел ветер, потом водопадом обрушился дождь. Я заметался в поисках хотя бы дерева. Во внезапной молнийной вспышке я обнаружил себя в двух шагах от железной ограды. Не знаю, из страха ли, из надежды, но я попробовал ворота. Неожиданно для меня они отворились. Я бросился к крыльцу, подгоняемый бурей. Земля и небо хором грозили мне. Дверь в дом оказалась тоже открытой. Дождевой шквал хлестнул меня по лицу, и я вошел.
Плитка пола была почти вся выломана, так что я ступил в заросли травы. Тошнотворный сладкий запах заполнял дом. Справа или слева, уже не помню где, я споткнулся о каменный скат и быстро стал подниматься. Наверху я почти безотчетно повернул электрический выключатель.
Столовая и библиотека из моих воспоминаний ныне, когда стену между ними снесли, представляли собой одну огромную голую комнату, в которой всей мебели стояло предмета два, не больше. Описывать их я не стану и пытаться, так как не вполне уверен (невзирая на жестокий белый свет), что вообще их увидел. Разрешите, я объяснюсь. Чтобы увидеть что-то – действительно увидеть, – мы должны это понимать. Кресло подразумевает восседающее в нем человеческое тело со всеми его суставами и конечностями; ножницы – сам акт разрезания. Что сказать о настольной лампе или об автомобиле? Дикарь не понимает миссионерской библии; пассажир не видит на корабле того же такелажа, что матросы. Если бы мы по-настоящему видели мир, возможно, мы бы начали его понимать. Ни одна из бессмысленных форм, что подарила мне та ночь, не соответствовала человеческому телу и, если уж на то пошло, вообще не подлежала никакому разумному использованию. Зато любая вызывала отвращение и ужас. В одном углу я обнаружил лестницу, которая вела на верхний этаж. Промежутки между железными перекладинами, которых было не более десяти, оказались пространные и нерегулярные. Впрочем, сам факт лестницы, неоспоримо говорящей о наличии рук и ног, был понятен и даже принес мне некоторое облегчение. Я выключил свет и какое-то время прождал в темноте. Ни единый звук не нарушал тишину, однако все эти непонятные вещи вокруг все-таки сильно выбили меня из колеи. Наконец, я принял решение.
Оказавшись наверху, я дрожащей рукой повернул выключатель во второй раз. Там, на нижнем этаже, это были еще только цветочки кошмара – ягодки начались здесь. Предметов мебели было то ли слишком много, то ли совсем мало, но связанных между собой. Припоминаю что-то вроде длинного операционного стола, очень высокого и в форме буквы «U», с круглыми впадинами на каждом конце. Я еще подумал, что это, должно быть, кровать того, кто тут живет, косвенно свидетельствующая об его анатомии, как тень – об анатомии зверя или бога. Откуда-то из Лукана[51] мне на язык прыгнуло слово «амфисбена», определенно намекавшее на то, что суждено было вскоре узреть моим глазам, но отнюдь его не исчерпывавшее. Вспомнил я, конечно, и зеркала, поставленные под углом друг к другу…
Кто же обитал здесь? Чего ему понадобилось на этой планете, не менее враждебной ему, чем этот чужак – нам? Из каких сокрытых пространств астрономии или времени, из каких древних и уже неисчислимых ныне сумерек явился он в этот южноамериканский пригород и в эту, такую обычную среди прочих ночь? Я чувствовал, что легкомысленно вторгаюсь в царство хаоса.
Дождь снаружи прекратился. Я поглядел на часы и с удивлением отметил, что уже два пополуночи. Оставив свет включенным, я осторожно стал спускаться вниз. В том, чтобы слезть по этой лестнице, не было ничего невозможного – главное, слезть, пока жилец дома не вернулся. Думаю, дверей он не запер, просто потому что ему было нечем.
Я как раз нащупывал ногой предпоследнюю перекладину, когда не то услышал, не то ощутил, как нечто медленное, гнетущее и двойное поднимается по скату на первом этаже. Любопытство во мне превозмогло ужас, и глаз я не закрыл.
book-ads2