Часть 24 из 62 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Жаркое было готово, стол – накрыт, картошка – превращена в пюре, салат – смешан. Только садись да ешь!
– Вот, – слабо проблеял он. – Видишь?
Агата улыбалась.
– Конечно, вижу. Это все кольцо.
Уолтер попробовал задавить черный вал паники в зародыше. Получилось не очень.
– Значит, ты от него избавишься, правда? Продашь или…
– Ну, конечно, нет. Оно мне нравится. Такое… интересное.
Она все так же неотрывно глядела в камень.
Весь ужин Уолтер попеременно то спорил, то молил, то канючил – но все тщетно. Агата полюбила кольцо. И завтра определенно собиралась надеть его в церковь, нравится это Уолтеру или нет. Точка.
А наутро в церкви все соседи были просто уничтожены новой шубой Агаты. Под их ахи и охи она вертелась и так, и сяк, сияя загадочным и небрежным выражением лица. На Уолтера снизошел какой-то тупой фатализм. Он не огрызался даже на самые ядовитые реплики жены и почти не обращал внимания на ее обычные «Уолтер! Немедленно сядь прямо! На нас люди смотрят!».
Тем временем служба неторопливо перевалила на второй час, и Агата почему-то перестала его шпынять. Теперь она снова как загипнотизированная смотрела в кристалл у себя на пальце. Уолтер вспомнил, что прочел вчера в библиотеке, и покрепче зажмурил глаза. Перестать дрожать у него никак не получалось.
Псалмы закончились. Пастор повернулся к конгрегации и воздел длани в благословляющем жесте.
Ну, вот и оно. Уолтер затаил дыхание.
– Во имя Господне мир да пребудет со всеми вами! – прогремел пасторский глас.
Агата рядом заледенела. А потом закричала – совершенно жутко.
Поднялась сутолока, гомон, кто-то чего-то требовал, кто-то спрашивал, что там случилось, кто-то что-то восклицал и уже даже пытался куда-то бежать.
Очень медленно Уолтер Симмонс повернулся и посмотрел Агате в лицо. Глаза у нее были расширены, а выражение в них застыло такое, что у него волосы зашевелились на загривке. Он перевел взгляд на кольцо.
И совсем не удивился, увидав, что тусклое алое сияние куда-то пропало. Кристалл был бел и лишен всякого блеска, словно бы нечто, обитавшее в нем, сгинуло навеки. Интересно, каким фамильяр предстал Агате, когда вырвался из кольца?
Никаких сложностей не возникло. Сердечная недостаточность, сказал коронер.
На похоронах странная апатия Уолтера заслужила не один комментарий.
– Даже не пытается делать печальную физиономию, – прошептал кто-то из знакомых. – Впрочем, оно и неудивительно, учитывая, как она с ним обращалась. Порядочная сука она была, эта Агата.
Добрые и сочувствующие соседи Уолтера Симмонса удивились бы куда больше – и даже наверняка встревожились! – повстречай они его следующей ночью. Правда, для этого им пришлось бы оказаться на кладбище, где вдовец украдкой копался в могиле всего недельной давности – ну, максимум двухнедельной. На надгробии значилось имя Джонатана Майлза.
О, им бы нашлось что сказать – а подумать и тем паче! – увидь они, как Уолтер опускает в могилу кольцо с неким кристаллом.
Кольцо, которое, наконец-то, вернулось к своему прежнему хозяину.
С. Холл Томпсон. Воля Клода Эшера
I
Они меня заперли. Всего мгновение назад я – возможно, в последний раз – услыхал лязг тройных засовов, вогнанных на место. Дверь в эту голую белую комнату выглядит вполне обычно, но на самом деле обита совершенно непроницаемой сталью. Сотрудники этого учреждения пошли на все, чтобы гарантировать невозможность побега. Уж они-то читали мое досье. Меня внесли в список пациентов опасных и «склонных к рецидивам насилия». Я с ними спорить не стал. Какой смысл доказывать, что все мое насилие осталось далеко в прошлом, что нет у меня больше ни склонностей, ни сил – во всяком случае, еще на одну попытку к бегству. Им невдомек, что свобода хоть что-то значила для меня, пока оставалась надежда… надежда спасти Грацию Тейн от того ужаса, вернувшегося из гнилого чрева могилы, чтобы предъявить на нее права. Теперь надежды больше нет – есть только долгожданная свобода смерти.
Умереть с тем же успехом можно и в сумасшедшем доме – какая, в самом деле, разница, где? Сегодня осмотр – физический и ментальный – практически спустили на тормозах. Так, пустая рутина, формальность, нужная только «для архива». Доктор уже ушел. Это не тот, кто меня обычно осматривает. Наверное, в заведении он новенький. Крошечный такой человечек, разборчиво одетый, с красным лицом и вульгарной бриллиантовой галстучной булавкой. С того мгновенья, как он взглянул на отвратительную маску, которой стало мое лицо, вокруг его рта залегли складки гадливости и страха. А ведь кто-то из белых, отутюженных санитаров наверняка предупредил его о моем кошмарном случае. Я совсем не возражал, когда он не стал подходить ко мне ближе нужного. Скорее, даже пожалел беднягу – уж больно в неловкой ситуации он оказался. Я и покрепче желудком встречал – даже их при виде меня отбрасывало к стене, а потом тошнило в бессильном ужасе. Мое имя, моя нечестивая история, слухи о гниющем, но дышащем полутрупе, в который я превратился, давно уже стали легендой в серых лабиринтах сего приюта скорби. Не могу винить их – поневоле испытаешь облегчение при мысли, что скоро сбросишь это жуткое бремя, предашь эту массу содрогающейся плоти, в которой уже не осталось ничего человеческого, игу червей и забвению.
Прежде чем уйти, доктор нацарапал что-то у себя в блокноте. Конечно, первой строчкой шло имя – Клод Эшер; а дальше, под сегодняшней датой – несколько безликих и всеобъясняющих слов: «Прогноз негативный. Безнадежное повреждение психики. Болезнь в неизлечимой стадии. Скорая кончина». Наблюдая за медленным, болезненным танцем его ручки по бумаге, я испытал одно последнее искушение – заговорить. Меня охватила яростная потребность закричать, выплюнуть в этого новичка канонаду моих привычных протестов, в бессильной надежде, что вдруг он мне поверит. Богохульные слова поднялись на мгновение к горлу, как вода в колодце, и вытолкнули на поверхность глухой носовой всхлип. Доктор быстро поднял на меня взгляд, и проступившее в нем тревожное отвращение сказало мне всю правду. Говорить совершенно ни к чему. Он такой же как все остальные – ласковый голос и ни во что не верящая улыбка. Он выслушает весь этот жуткий кошмар, который я называю историей Грации, и брата, и моей, спокойно и понимающе кивнет в конце, и уйдет, больше прежнего уверившись, что я абсолютно, бесспорно сумасшедший. Я промолчал. Последняя искра надежды замигала и погасла. Я знал, что никто, никогда уже не поверит, что я никакой не Клод Эшер. Потому что Клод Эшер – этой мой брат.
Только не поймите меня неправильно. Это вовсе не какой-нибудь тривиальный случай спутанной идентичности, а нечто гораздо более ужасное и злое. Это дьявольский план, замысленный и приведенный в исполнение извращенным разумом, одержимым жаждой мщения; разумом, стакнувшимся с силами тьмы, приученным к давно забытым, запретным ритуалам и заклинаниям. Никому бы и в голову не пришло спутать меня с Клодом Эшером. Напротив, с самого раннего детства никто не верил, что мы братья. Трудно себе представить двух менее похожих созданий, чем мы с ним. Вообразите себе обычного, нормального мальчика и затем мужчину – среднего сложения, среднего веса, с ничем не примечательными чертами, с умеренным, чтобы не сказать вялым нравом, короче, совершенную норму во всем – и вот перед вами мой портрет. А теперь возьмите полную противоположность всему этому – и это будет мой брат, Клод.
Он всегда отличался крайней хрупкостью здоровья и странной меланхолией. Голова казалась слишком крупной для такого тоненького тела, а лицо вечно затеняла бледность, страшно беспокоившая нашего отца. Нос у Клода был длинный и тонкий, с необычайно чувствительными ноздрями, а глаза, широко расставленные и утопленные глубоко в глазницы, сияли каким-то безрадостным блеском. Я с самого начала был сильнее, не говоря уже о том, что старше, но это Клод с его тщедушным телом и могучей волей безраздельно правил в Иннисвичском Приорате.
В какой-то момент дорога, что вьется через безжизненные, истерзанные Атлантикой, пустынные побережья северного Нью-Джерси, вдруг выпускает сплошь заросший колючей ежевикой боковой отводок. Ничего не подозревающий путник вдруг упирается в указующий прочь от моря перст с надписью: «ИННИСВИЧ – ½ МИЛИ». Мало кто в наши дни решается на него свернуть. Те, кто знает этот край, стараются обходить стороной Иннисвич со всеми его легендами, обвесившими старую прибрежную деревушку, будто ветхие, грязные тряпки. Много чего рассказывают о Приорате, угнездившемся на самой северной оконечности Иннисвича, а немногочисленные жители городка, еще цепляющиеся за свои дома, пользуются по всей округе дурной славой. А ведь в те давние дни, до явления Клода Эшера, все здесь было по-другому. Мой отец, Эдмунд Эшер, служил пастором Иннисвичской лютеранской церкви. В Приорат он попал тихим, уже немолодым человеком, средних лет, но при молоденькой жене, а через два года у них появился я. В ту ночь, когда родился мой брат, Клод Эшер, вместе с ним в Приорат вошла смерть.
В ту ночь, когда родился Клод… На самом деле я никогда о ней так не думал. Для меня это всегда была ночь, когда умерла мама. Даже я, сущий ребенок тогда, не мог не почувствовать всепроникающей обреченности, затопившей весь дом с самого утра. Сырой морской ветер с востока нес запах дождя, и я вынужденно просидел весь день дома. Внутри было непривычно тихо, только отец негромко, будто крадучись мерил шагами библиотеку и вымученно улыбался всякий раз, как ему случалось встретиться взглядом со мной. Я еще не знал, что близится время родов – просто мама в последние недели была как-то необычно бледна, и наши огромные холодные комнаты без ее смеха казались особенно бесприютными. Ближе к ночи вызвали деревенского доктора, круглого человечка со щечками-яблочками, по имени Эллерби. Он как всегда принес мне из лавки ириску. Вскоре после того как он исчез за поворотом ведущей на второй этаж лестницы, меня отправили в постель. Часами – так мне, по крайней мере, казалось – я лежал в темноте, а свинцовые тучи катились на берег с моря, чреватые грозой. Дождь хлестал в стекла, и я, наконец-то, уснул, весь в слезах, потому что мама не пришла поцеловать меня на ночь.
Думаю, пробудил меня все-таки крик. Теперь-то я знаю, что на тот момент вопли боли давно уже стихли, вместе с последним маминым дыханием. Должно быть, какое-то последнее горестное эхо, заблудившееся в наших темных комнатах, нашло, наконец, дорогу в мой затуманенный сном младенческий разум. Онемев от холодного, безымянного ужаса, я заковылял по извилистой, крытой ковром лестнице. На площадке меня остановил тихий, полный отчаяния, одинокий звук – и сквозь открытую дверь библиотеки я увидал их. Отец утонул в кожаном кресле у погасшего камина, просыпавшегося золой на решетку; свет свечей плясал на ладонях, закрывших лицо. Согнутые плечи сотрясались от неудержимых рыданий. Через мгновение из тени выступил доктор Эллерби – таким торжественным и бледным я его еще не видел. Свою тонкую, бессильную руку он положил папе на плечо.
– Я… я знаю, как мало помогают слова, поверь, Эдмунд. – Голос его звучал глухо. – Просто хочу, чтобы ты знал: я сделал все возможное. Миссис Эшер…
Он встряхнул покатыми плечами, словно слабо гневаясь на судьбу.
– Миссис Эшер просто была недостаточно сильна. Это само по себе странно… ребенок оказался как будто бы слишком велик для нее. Он прямо высосал из матери все силы, всю волю. Словно…
Слова его канули во тьму, куда вслед за ними уже падал и я. Я хотел закричать, заплакать, но не мог. Страх и одиночество стиснули мне грудь; я едва мог дышать. Потом, уже годы спустя, конец этой неоконченной фразы Эллерби так и преследовал меня: «…словно он убил ее, чтобы выжить самому».
Они похоронили маму в тенистом уголке кладбища, за церковью. Вся деревня пришла и стояла там, под иглами ливня, склонив головы в безмолвном горе. И сквозь все это, требовательный и наглый, пробивался воинственный вой младенца Клода. В этих властительных воплях было что-то отчаянно неправильное, чтобы не сказать нечестивое – как будто этот темноголовый горлопан уже был запанибрата со смертью и не собирался ни горевать, ни, тем паче, пасовать перед ее неумолимым лицом.
С того дня и дальше Иннисвичский Приорат находился в полной и безраздельной собственности моего брата. Завывания, впрочем, очень скоро прекратились, и голос Клода с самых младых ногтей приобрел странно свистящие и шипящие модуляции – но менее властным от этого не стал. Напротив, сама его тихая мягкость, казалось, лишь способствовала силе, и влияние его на слушателя от этого только возрастало. Воля Клода, а отнюдь не его голос, правила Приоратом и всеми его обитателями. Голос был просто инструментом.
Папа стал Клоду настоящим рабом. Вся нежнейшая, невзыскательная любовь, которую он питал к маме, пока та была жива, теперь досталась ему. Надо думать, отец видел в младшем сыне последнюю память о той, чья могила теперь была вечно убрана цветами – во всякое время года. Мне его было ужасно жалко – ибо мой брат, это слабое, отрешенное, задумчивое создание, абсолютно не нуждался ни в любви, ни в помощи. Всю свою жизнь Клод Эшер был совершенно холоден и самодостаточен – и, более того, способен получить все, чего бы ни пожелал.
Постоянное беспокойство по поводу сомнительного здоровья Клода привело к дальнейшим эскападам со стороны отца. Вместо того чтобы отослать мальчишку в школу и избавить от гнетущей атмосферы Приората, папа принялся нанимать частных учителей. План, разумеется, с треском провалился. Раз за разом все начиналось хорошо, но стоило очередному ученому джентльмену или леди свить в Приорате уютное и хлебное гнездышко, как тут же все шло насмарку. Попечение об одном-единственном мальчике представлялось им удачнейшей в мире синекурой, но в какой-то момент каждый из них понимал, что чувствует к питомцу живейшую неприязнь, открытую или тайную. Никто в итоге не задерживался в Иннисвиче больше, чем на пару недель. Когда очередной бедолага покидал наш негостеприимный кров, мне иногда случалось поглядеть из сада вверх, и за окном второго этажа я видел бледную, тонкую физиономию Клода: по его бесцветным губам неизменно блуждала довольная и злобная улыбка. Стоило назойливому чужаку оставить наши пределы, и вороватый изоляционизм моего дражайшего брата снова окутывал Приорат, будто гробовым покровом.
II
В восточном крыле Приората, за массивной барочной дверью пряталась комната, которой я никогда в жизни не видел. Нечестивые слухи о ней будоражили добропорядочный Иннисвич с одной достопамятной ночи в конце XVIII века. Отец никогда ни словом не обмолвился нам о жутких легендах, гнездившихся и шептавших гнусности за этим резным порталом. С него было довольно, что сто лет назад комнату заперли и забыли. Но мы с Клодом держали ушки на макушке и потому слышали как приходящая прислуга из деревни, ежась от удовольствия, шепотом смакует кошмарные подробности тайных злодеяний, отошедших в далекое прошлое.
В 1793 году Иавис Дризен, тогдашний пастор иннисвичской церкви, возвратился из длительного отпуска в Европе и привез с собой женщину, с которой успел познакомиться и, более того, пожениться на континенте. В архивах местной библиотеки сохранились письменные упоминания о ее необычайной красоте – довольно разрозненные и по большей части двусмысленные или даже оскорбительные. Впрочем, в одном все эти свидетельства соглашались друг с другом: супруга Иависа Дризена была тайной последовательницей ведовства. Она родилась в какой-то неизвестной и пользующейся дурной славой венгерской деревушке. Вскоре уже весь Иннисвич шептался, что эта колдунья, эта наложница сил тьмы недостойна жить среди честных христиан, а в ту ночь, когда истеричная, тупоголовая баба, прислуживавшая Дризенам, сбежала из Приората, вопя на всю деревню, шепот перерос чуть ли не в революцию. Изловив старуху, деревенские попробовали выяснить причину ее припадка, и тут-то и всплыла загадочная комната в восточном крыле. Там пытливые селяне обнаружили ответы на все свои вопросы – в виде обугленных останков молодой жены Иависа Дризена, прикованных к вертелу в фундаментальных размеров старинном камине. На одной из массивных потолочных балок бесшумно раскачивался труп самого пастора Иависа. На следующий день тела вынесли из комнаты и похоронили, а само помещение запечатали.
Так вот, когда Клоду Эшеру стукнуло двенадцать, он потребовал эту комнату себе во владение.
Отец разволновался пуще прежнего и, наконец-то, открыто заявил, что его беспокоит нездоровый индивидуализм Клода – а тот, реквизировав комнату в восточном крыле, прекратил практически все контакты с внешним миром. И вправду было что-то болезненное и тревожащее душу в том, как он сидел дни и ночи напролет в своем неприкосновенном убежище. Тяжелая, покрытая затейливой резьбой деревянная дверь неизменно стояла запертой. В ясные сухие дни Клод, бывало, часами и безо всякой цели бродил по пустынному выцветшему берегу моря; ключ от комнаты он, разумеется, всегда носил с собой. Подгоняемый любопытством и отцовскими сетованьями, я частенько пытался найти хоть какие-то общие с братом интересы, которые могли бы свести нас поближе и дать мне возможность проникнуть в ту тайну, которую он столь ревниво прятал в своем одиноком, населенном призраками прошлого обиталище. Раз или два я даже пытался составить ему компанию в экспедициях вдоль линии прибоя, но его мрачная неразговорчивость очень ясно дала понять, что мне тут не рады. В конце концов, я разочаровался и оставил эти тщетные попытки. Всем было бы лучше, если бы я так никогда и не набрался смелости бросить Клоду вызов и проникнуть в его запретную комнату, – но, увы, тут в дело вмешался мой ирландский сеттер, Тэм.
Зная, что я обожаю собак, отец подарил мне его на двадцать второй день рожденья. В возрасте чуть больше года он уже был отлично дрессирован. Ум он имел острый, глаза добрые, а шерсть – того дивного медного цвета, который делает всю породу исключительным образчиком красоты. Не успел я оглянуться, как мы с Тэмом уже были неразлучны: куда я, туда и он. Его бурные, временами потешные игры хоть немного развеивали сумрак, вечно окутывавший наш Приорат, который будто весь зарос какой-то липкой, удушающей грязью, не пропускавшей ни солнечный свет, ни обычную человеческую радость. И, разумеется, Клод возненавидел Тэма с первого же взгляда.
Словно повинуясь некому врожденному инстинкту, пес избегал моего брата. Это было совсем не ново: все животные выказывали к нему самую живейшую неприязнь. Наверняка присущая им первобытная чувствительность предупреждала их о скрытом в нем зле, недоступном куда более грубым и тяжеловесным чувствам человека. Обычно эта открытая враждебность вызывала у Клода лишь некоторое сардоническое веселье. Но Тэм его откровенно раздражал. Возможно, причина была в том, что пес вторгся на территорию Приората, где до тех пор властвовал исключительно Клод. При каждом удобном случае он довольно неуклюже пытался приручить пса, лишь усиливая тем самым мои подозрения.
В тот день мы с Тэмом, как обычно, резвились в серой, сумеречной тишине сада. Я веселился, глядя, как пес носится за трухлявой ясеневой палочкой, которую я кидал ему от забора в сторону мощенной плитняком террасы – на нее выходила своими стеклянными створными дверями библиотека. Вдруг сеттер сделал стойку, так и не добежав до палочки, а потом поджал хвост. Вся его огненная фигура, озаренная светом близящегося к закату солнца, напряглась, брыли задрожали, обнажая клыки. Задорный, славный Тэм в мгновение ока превратился в перепуганное животное.
Я поднял глаза и обнаружил, что над Тэмовой игрушкой стоит Клод. Он улыбался, его бледные губы кривились, показывая мелкие острые зубы, но во взгляде никакого веселья не было. Зато была злоба человека, которому помешали. Мне показалось, что он вздрогнул, когда в горле Тэма заворочался глухой рык – и не успел я вмешаться, как мой брат с хриплым хохотом сцапал собаку. Я услышал, как он бормочет: «А ну, иди, сюда, чертенок!» – а потом услышал дикий визг Тэма, и почти сразу же резкий вскрик боли.
– Тэм! – закричал я. – Тэм, фу! Ко мне!
Варварская сцена закончилась так же внезапно как началась. В ясеневой рощице воцарилась страшная, тяжелая тишина. Лист спланировал к моим ногам и лег на холодный камень. Тэм, жалобно скуля, кинулся ко мне и прижался к ногам: он весь дрожал. Клод не ругался – он даже ни слова не вымолвил. Он просто стоял и смотрел пустым взглядом на кровь, капавшую из двух ранок на тыльной стороне его бледной руки. Потом перевел взгляд на прячущуюся за меня собаку, и в нем сверкнула такая затаенная злоба, такая сатанинская ненависть, что, наверное, старше самого человеческого рода – огненный отголосок забытых эонов, когда эта ненависть правила миром. Прошло одно длинное мгновение. Клод развернулся и сквозь стеклянное окно-дверь исчез в сумраке библиотеки. Я утешительно потрепал Тэма по холке, но рука у меня тряслась. Я сказал себе не дурить, сказал, что бояться нечего… но вечером Тэм исчез.
Я, как обычно, отправился к конуре, спустить собаку с привязи и повести на ежедневную прогулку по деревне – но обнаружил только измочаленный конец поводка, привязанного к железному кольцу возле дверцы. И вот там, стоя в сгущающейся душной тьме, я словно во вспышке вспомнил едва сдерживаемую ярость на бескровной физиономии Клода, а сразу же вслед за ним мне привиделась запретная дверь в восточном крыле, надгробье всякой истины.
Меня прошиб озноб. Я сказал себе, что у меня просто распоясалось воображение. Вполне возможно, Тэм просто перегрыз привязь и умчался навстречу свободе – носится сейчас где-нибудь по деревне и ждет меня. Но и идя по тропинке в Иннисвич, и расспрашивая завсегдатаев трактира, и болтая с игравшими на улице в салки детишками, я уже знал, что мне скажут. Никто Тэма не видел и не слышал – с самого вчерашнего вечера, когда мы с ним были тут в последний раз. Непривычная холодная ярость захватила меня целиком. Возвращаясь в Приорат, я понимал, что сегодня взломаю святилище Клода, чего бы мне это ни стоило.
Прежде чем уйти домой, в деревню, экономка оставила для меня в библиотеке поднос, на котором обнаружились сандвичи, сконы и кофейник горячего шоколада. Я ни к чему не притронулся. Осторожно прокравшись через катакомбы нижнего холла в сумрачную, как склеп, буфетную, я нашел там то, что мне было нужно. Из ржавого, редко используемого ящика с инструментами я извлек моток толстой проволоки, загнул один конец в аккуратный крюк и так же беззвучно и бдительно проделал обратный путь, после чего поднялся по широкой, вьющейся спиралью лестнице наверх. Где-то в доме вековая балка проскрипела зловещее одинокое ругательство. Из комнаты в самом начале лестницы доносился тяжелый, успокаивающе обычный храп отца. Чуть дальше дверь в спальню Клода стояла приоткрытая. Света внутри не было. Я задержал дыхание и вперил взгляд в стигийскую тьму комнаты. Медленно, очень медленно водянистый лунный свет нарисовал мне распростертую на кровати под балдахином фигуру Клода. Брат дышал размеренно и глубоко.
Изо всех сил стараясь не шуметь – мое усердие удивило меня самого – я прикрыл ему дверь и двинулся сквозь тени дальше, к комнате в восточном крыле.
Я совсем не был уверен, что мне все удастся. Крученая проволока извивалась в моих неверных пальцах, грохоча в старинном замке, будто откованные в аду цепи какого-нибудь добропорядочного призрака. Понятия не имею, сколько я там воевал с дверью, пока меня не вознаградил, наконец, глухой скрежет несговорчивого механизма. Я толкнул тяжелую дверь мокрой от пота рукой, и она бесшумно отворилась внутрь. Густая тьма, казалось, потекла изнутри и чуть не засосала меня в черный водоворот. Мне внезапно стало дурно. Жуткие, отдающие могилой миазмы нахлынули со всех сторон. Это была вонь забытых веков, тошнотворная, эктоплазмическая аура мертвой плоти. Я запалил свечу и при ее свете разглядел расчищенный на столе, среди зловеще мерцающей стеклянной лабораторной посуды, реторт и пробирок непонятно какой давности, небольшой круг. Посреди него возвышалась статуэтка, вырезанная словно бы из сырого, точеного гнилью дерева. Я шагнул вперед и уставился на произведение искусства, одновременно изысканное и невыразимо злое; меня не оставляло ощущение, что руки, изваявшие эту вещь, направлял какой-то нечестивый гений. Никакое человеческое мастерство не сумело бы породить столь сверхъестественно совершенное изображение Тэма. Миниатюрное животное лежало на боку и смотрело в пламя свечи жутко пустым глазом. Горло от уха до уха зияло страшной расселиной, и из этой мастерски изображенной раны сочился мерзкий зеленый ихор, медленно расползавшийся лужей по изрезанной поверхности стола.
book-ads2