Часть 2 из 136 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да, – сказал я. – Со мной все будет отлично. Когда я вернусь, я стану полезным для Вселенной. Я смогу делать великие дела. Я благодарен нашему мудрому руководству за возможность проявить себя с лучшей стороны и делом доказать мою верность.
Мама сказала:
– Это очень хорошо. Таким я тебя и воспитывала.
А над кроватью у меня висит (висел, я взял его с собой) плакат. Там мальчик, похожий на меня, и написано вот что: «Пионер, ты за все в ответе!»
Разумеется, этот плакат – репродукция тиражной графики давно ушедших времен. Но для меня он играет особую роль: я был и остаюсь в числе тех немногих детей, которые, как и дети ушедших земных времен, тоже зовутся пионерами. Слово «пионер» происходит от одного из земных языков, которых ныне уже нигде не услышишь, насколько я знаю, это означает что-то вроде «первопроходец». Наша группа – первая в своем роде, большой эксперимент, который должен окончиться грандиозным успехом. С самого начала проект назывался «пионерским». Разумеется, есть в этом названии и заигрывание с древней историей, весьма модное в наше время и в наших обстоятельствах. Для того, чтобы прошлое концентрированнее присутствовало в наличной реальности, люди то и дело воскрешают его символы. Вот и мы носим красные галстуки и белые рубашки с нашивками, разве что на значках у нас совсем другая звезда – символ нашего Солнца, тот самый, которым оно обозначалось когда-то на звездных картах.
Мне нравится ощущать себя связующим звеном между прошлым с его культурным наследием и грядущим светлым будущим. Я хочу быть похожим на мальчиков и девочек, которые ставили общественное выше личного, помогали тем, кто нуждается в помощи, учились трудиться и защищать свой дом. Это кажется мне почетным.
Мне нравится думать, что я являюсь одним из немногих людей (если конкретно: нас шестеро), которые приняли эту историческую эстафету. Преемственность позволяет нам ощущать большую (с ударением на «о») значимость нас самих и большую (с ударением на «у») значимость общества, союза людей, живых и мертвых, населяющих разные планеты в разные времена.
Мне нравится быть частью чего-то большого и большего.
Но я хочу вернуться к моему утру. Чай казался мне горьким, вязал язык. Мама смотрела на меня, словно пыталась запомнить. Я сказал:
– Я не изменюсь внешне.
Потом я сказал:
– У товарища Шиманова только с руками проблемы, и то появились недавно, но он носит перчатки, и всё.
– Я не думаю, что ты изменишься, – сказала мама. – Я просто буду очень скучать. Но я горжусь тобой. Очень сильно.
И она протянула руку, коснулась моего лба, будто хотела проверить температуру. Руки моей мамы всегда чуть-чуть, но пахнут рыбой. Многим отвратителен такой запах, а мне – нет.
Мама мной очень гордится, ведь кто попало не может отправиться в Космос! Этого никак нельзя допустить, чтобы в Космос отправлялся кто попало! Очень много времени и сил моя мама потратила на то, чтобы я вырос достойным человеком.
Но в то утро она вдруг загрустила.
– Я тебя люблю, – сказала она. – Когда ты родился, я испытала нечто удивительное, я не знала, что можно так сильно любить. Даже представить себе этого никак не могла. Я всегда так и знала, что ты особенный, для особенных вещей, дел, времени. Что тебя ждет что-то такое, что никого здесь больше не ждет.
Подобные речи показались мне в высшей степени несвойственными для моей мамы. Она – большая активистка, как я уже, кажется, упоминал. Прежде, чтобы мотивировать меня учиться усерднее, она использовала только аргументы, так или иначе связанные с ролью человека в обществе.
Я сказал:
– Мама, я вовсе не индивидуалист. Мое личное благополучие мало меня волнует.
– Я так тебя и учила, – сказала мне мама, и я вдруг подумал, что она подводит какой-то итог. Это означало, что я стану взрослым, и это означало, что мы впервые расстаемся надолго.
– Я вернусь осенью, – сказал я. – Тебе не стоит так волноваться. Я уже очень взрослый. Я соберу для тебя гербарий из красивых южных трав и куплю тебе варенье из роз.
– Я никогда не пробовала варенье из роз, – сказала мама и помешала ложкой чай, словно оно могло, по странной случайности, оказаться в чашке.
– Ты попробуешь, – сказал я. – Пожалуйста, давай обойдемся без сентиментальных сцен. Я очень сильно ценю твою заботу и буду по тебе скучать. Теперь не будем об этом.
Мама посмотрела на меня как-то странно, потом прикусила и без того бледную губу, вздохнула и спросила, уверен ли я, что ничего не забыл. Я продемонстрировал ей список с галочками, которыми отметил то, что уложил в чемодан.
– Я очень ответственно к этому подошел, – сказал я. – Видишь, сколько пунктов, столько и галочек.
Мама сказала, что я живу правильно, и это внушило мне большое, красивое чувство, похожее на надежду. Странное дело, я почти не спал, но сонным себя не чувствовал. Наоборот, казалось, я весь наэлектризован, и мир стал ярким, контрастным, почти угрожающе цветным. Это научный факт: цвета кажутся нам ярче, когда мы напуганы. Можно сказать, опасность стимулирует зрение.
Я боялся не чего-то конкретного, а только перемен в целом. Перемены я не люблю. Весь день у меня расписан по часам, и я стараюсь не нарушать расписание, а если его приходится нарушить, я даже злюсь. Перемены могут быть, впрочем, и хорошими, например, смена отсталого социального строя на прогрессивный. Или грамотно проведенные реформы. Или когда дни становятся длиннее. Но все равно, я люблю порядок и постоянство почти во всем.
После завтрака мы с мамой вышли из дома, я все старался запомнить: наш длинный, всегда освещенный коридор, ряды галошниц, чужие двери, обтянутые синим, красным или зеленым кожзамом, запахи: сырости, чая, сигарет.
На улице стало совсем туманно, а туман, если честно, не самая приятная в мире вещь. От него бывает даже холоднее, чем от дождя. Мама тут же сунула руки в карманы. Она так быстро и легко мерзнет, всегда одевается теплее, чем большинство людей вокруг. Вот и сегодня утром она накинула осеннее пальто с красивой латунной брошью в виде птицы, расправившей крылья. Мягкая, тусклая, нежная латунь смотрелась на синеве ткани почти как звезда в ночном небе. Других украшений мама не носит, у нее нет даже сережек. Мама считает, что украшать себя безнравственно, это проявление индивидуализма и люди должны больше думать о вещах значимых и полезных.
Но брошь для нее сделал мой дедушка (сам он столяр, но у него очень хорошие руки и для работы по металлу), и для этой броши, единственной, мама всегда делала исключение.
Я помню день, когда стоял такой же туман. Я тогда был маленьким, и мы с мамой шли в булочную. Я начинал болеть, чувствовал, как поднимается температура, у меня текло из носа, и я то и дело чихал. А когда чихаешь, это всем известно, невольно закрываешь глаза. И я боялся, что моргну, выпущу мамину теплую руку, а мамы раз, и уже нет. И в таком густом тумане я никогда ее не найду.
Но теперь, конечно, я стал уже взрослым, на занятиях по ориентированию я показывал отличные результаты, и мог сам добраться куда угодно, а если нужно, то и маму спасти. Туман больше не вселял в меня никакого страха, разве что мне не хотелось простыть – ведь уже завтра я искупаюсь в море.
В метро мы с мамой встали в конце вагона. Мы никогда не садимся, если можем стоять, – такое у нас правило. Ведь люди рядом могут быть усталыми или больными. Я никогда еще не был таким усталым, чтобы ощутить необходимость сесть в метро. А если не необходимо, значит, можно и постоять. Сядет тот, кому это нужнее.
Иными словами: защищать слабого – привилегия сильного.
– Там нет метро, – сказал я. – И весь-весь город можно обойти за час. Представляешь?
– Представляю, – сказала моя мама. – Ты, наверное, будешь знать там каждый закоулок.
– Да, первым делом я изучу местность.
Вдруг она развернула меня к себе, посмотрела мне в лицо и сказала:
– Ты теперь совсем взрослый.
Я сказал:
– Да, спасибо.
Нас покачивало, и я думал, так ли это в поезде, так ли это, как здесь, в метро? Кнуты проводов проносились мимо, люди читали газеты, зевали, спали. А мама говорила мне вот что:
– Я растила тебя не для себя. Я растила тебя для людей.
Нечто похожее говорила о своем сыне героиня ее любимой пьесы, я сразу вспомнил.
Мама не красится, и я не знаю, почему в ту минуту ее ресницы показались мне темнее. Может, они были влажными. Свет в вагоне, этот простой, золотой, привычный свет, вдруг лег на нее по-особенному, и я увидел ее совсем другой, будто бы незнакомой.
Мне стало стыдно, ведь я уже взрослый мальчик и подобные сентиментальные сцены должны, если уж без них не обойтись, иметь место за закрытыми дверями.
– Мама, – сказал я. – Надо быть сдержаннее. Мы расстаемся не навсегда, а на одно только лето.
Но она сказала:
– Я никогда не просила ничего для себя, мне это было противно, я бы себя за такое презирала. Я хотела, чтобы ты принадлежал миру, а не мне.
Я, конечно, стал оглядываться. Но никто нас не слышал и не слушал. Такая личная, странная, возвышенная сцена – в утреннем вагоне метро, где все устали и хотят спать. Я стоял, не зная, что сказать. Я был с ней, по существу, согласен. Желание приблизить к себе человека эгоистично по самой своей сути. Человек – достояние человечества. Моя мать совсем не эгоистка, и это радует.
Да вот только ресницы у нее действительно были влажные. Она вытерла левый глаз указательным пальцем, поддела ресницы, словно хотела их так расцепить, а может, просто ей стало щекотно. Постояла так, а потом с силой притянула меня к себе.
Меня, двенадцатилетнего.
– Арлен!
Я бы никогда ее не оттолкнул, но, скажу честно, я об этом подумал. Я испытал раздражение. Сентиментальность чужда менталитету ответственного гражданина, потому как сентиментальность исходит из индивидуализма. Я сам очень сентиментален, честно говоря, слабодушен, но я стараюсь с этим бороться.
Я сказал:
– Мама, я попрошу тебя быть сдержаннее в проявлении своих чувств.
Мне казалось, что все на нас смотрят, но никто на нас не смотрел. Утром люди пребывают внутри себя почти так же глубоко, как и когда они спят. Я отвел взгляд в сторону, на стекло легли наши отражения: мамины светлые, бледно-золотистые, мягкие пряди смешались с моими так легко и просто, до полной неразличимости, наши с ней волосы были абсолютно одинакового цвета. Это зрелище вызывало у меня странное ощущение: неужели я – все еще ее часть?
У меня всегда будут волосы того же цвета, что и у моей мамы. Я, наверное, умру раньше, чем она поседеет.
Я сказал:
– Все будет хорошо. Верь в меня, и эта вера согреет меня во времена непростых испытаний. Скажи мне, ты будешь заходить к Галечке сегодня?
– Завтра, – сказала мама растерянно.
Галечка – моя двоюродная сестра, дочь маминого брата. Я очень люблю дядю Сережу. Он работает в газете, пишет статьи на военно-патриотическую тематику. Раньше он ходил по кладбищам и писал некрологи, там он встретился с молодой вдовой одного хорошего человека, теперь она – моя тетя Ира. Они полгода дружили, полгода страдали, еще через полгода поженились, а еще через полгода родилась Галечка.
Сначала я думал, что появление очередного члена семьи меня не заинтересует, тем более Галечка младше меня на семь лет, вряд ли у нас найдутся общие увлечения. А потом дядя Сережа пригласил нас на новоселье и я увидел Галечку, она лежала в колыбели, и над ней плыли самодельные звездочки на веревочках (их сделал тоже дедушка), эти звездочки позвякивали, ударяясь друг о друга.
Благодаря моей хорошей репутации (я очень ответственный и аккуратный), мне удалось получить разрешение подержать Галечку на руках. Это была совсем-совсем маленькая девочка с ясными синими глазами, она ничего не пугалась, она улыбалась, проявляла здоровую активность, волю к познанию мира и вообще, на мой взгляд, могла бы стать образцом для младенцев всего мира.
Я сразу решил, что всегда буду ей надежным другом и добрым товарищем, стану тем старшим братом, который поможет ей в начале ее долгой и счастливой жизни. С тех пор мои добрые чувства к ней только усиливались. Два раза в неделю я брал Галечку погулять, читал ей книги, играл с ней в игры, учил ее разным социально значимым словам, поддерживал ее, когда она пробовала ходить, бегать, петь, читать, писать.
Я пообещал ей привезти с моря много ракушек, и когда я объяснил Галечке, что такое ракушки, она пришла в восторг.
Галечка растет, и за этим так интересно наблюдать! Теперь глаза у нее не синие, как при нашей первой встрече, а карие, она уже умеет делать кучу вещей, а хочет уметь еще больше.
Конечно, я по ней скучаю!
У меня только один страх (немного эгоистичный): не хочу, чтобы она меня забыла. У детей ее возраста происходит столько всего, вдруг я приеду, а она меня и помнить не будет.
book-ads2