Часть 26 из 46 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он нашел графа сидящим перед камином. В руках у того не было ни газеты, ни книги, а между тем он, по-видимому, просидел так уже много часов: пепельница перед ним ломилась от выкуренных папирос.
– Ах, вот и ты, наконец, – мягко сказал граф. – Я тебя заждался. Не желаешь вина?
Фламандец обрадовался такому дружескому приему. После трех-четырех бокалов старого бургундского он почувствовал, как к нему вернулась обычная самоуверенность. Усевшись поудобнее в широком кресле, он произнес почти доброжелательным тоном, одну ногу забросив на другую:
– Ну, рассказывай!
Но граф ответил скорбным шепотом:
– Извини, но я бы предпочел, чтобы сначала ты рассказал мне, что можешь…
Ян Олислагерс приготовился к сентиментальному словоизлиянию: делать нечего, приходится извиняться – дать исповедь о своих прегрешениях. Но граф не допустил этого. Едва успел фламандец заикнуться, как он перебил его:
– Нет-нет, не надо! Извини, я не хочу мучить тебя. Станислава все рассказала мне.
– Все… рассказала? – повторил Олислагерс нерешительным тоном.
– Да, когда пришла от тебя из парка. Впрочем, я мог бы и сам догадаться об этом. Было бы истинным чудом, если бы ты не полюбил ее. – Олислагерс хотел возразить, но граф продолжал, взмахнув рукой: – Помолчи немного. Она, понятное дело, также должна была полюбить тебя. Таким образом, все произошло по моей вине – не следовало тогда тебя в замок приглашать… Я сделал вас обоих несчастными – и себя за компанию… горе мне.
Фламандец крайне смутился. Он кинул только что вынутую папироску в камин и закурил новую.
– Станислава сказала, что вы любите друг друга. Она просила меня дать тебе средства – не великодушие ли это было с ее стороны?
Ян еле удержался, чтобы не ошеломиться напоказ, только шепнул, содрогнувшись:
– Бог ты мой…
– Но я не мог сделать этого и поначалу даже не понял, как сильно и велико было ее желание. Я отказал ей и допустил, чтобы ты уехал. Каким несчастным ты должен был себя чувствовать тогда, мой бедный друг! Можешь ли ты простить меня? Я знаю, как она могла заставить страдать, и знаю, какую любовь внушала эта женщина!
Ян Олислагерс наклонился, взял каминные щипцы и стал бить ими по обуглившейся головешке. Его роль становилась невыносимой – он почувствовал, что пора прекратить этот разговор. Он резко заметил:
– Да, черт возьми, я тоже имею понятие об этом!
Но граф продолжал говорить прежним удрученно-мягким тоном:
– Еще бы! Ты, конечно, знаешь это не хуже меня. Но пойми – я не мог исполнить ее просьбу. Не в силах был расстаться с ней! Не мог… простишь ли ты меня?
Фламандец вскочил с кресла и грубо бросил графу в лицо:
– Если не перестанешь говорить глупости, я сейчас же уйду отсюда.
– Извини! – поспешил смягчить гнев друга граф, схватив того за руку. – Я не буду более терзать тебя. Я желал только…
Тут Ян Олислагерс понял, что граф тронулся рассудком от горя, и решил больше не противиться его безумию. Он ответил крепким рукопожатием и, вздохнув, произнес:
– Если так, то от души прощаю тебя.
– Благодарю!
Оба смолкли. Немного погодя граф встал, взял со стола большую фотографию в раме и протянул ее своему другу:
– Возьми, это для тебя.
Это был портрет, снятый с графини на смертном одре. У изголовья одра стояли два великолепных серебряных канделябра – подарок Людовика XIII одному из предков графа. Черный жемчужный венок висел меж них, отбрасывая легкую тень на лицо умершей. Быть может, именно эта тень производила впечатление, точно лежит живая. Но глаза Станиславы были закрыты, черты окостенели, выражение лица не напоминало спящую. Вот только на полуоткрытых губах играла странная насмешливая улыбка…
Кружевная сорочка была застегнута высоко у шеи, широкие рукава спадали почти до колен. Длинные тонкие руки, сложенные на груди, держали в почти прозрачных перстах вырезанное из слоновой кости распятие.
– Она перешла в католичество? – удивился фламандец.
– Да, в последний день перед смертью, – подтвердил граф и добавил тихо: – Думаю, она сделала это только для того, чтобы придать еще большей мощи моей клятве.
– Что за клятва?
– Накануне смерти она заставила меня поклясться, что я буквально исполню ее последнюю волю. В этой воле нет ничего особенного, дело касается только ее погребения в часовне замка; о том она сказала мне тогда же, хотя ее завещание я вскрою только сегодня.
– Так она, получается, еще не погребена?
– Нет! Ты никогда не был в парке, около часовни? Почти все мои предки были сперва преданы земле на небольшом кладбище, которое ее окружает. Лишь по прошествии многих лет их могилы вскрывали и собирали останки в урну из обожженной глины. Таков старый нормандский обычай, упоминаемый в летописях со времен Раймунда-Роже[19]; полагаю, он был введен, так как редкий из моих воинственных предков умирал на родной земле. Обычно вдове старались доставить хотя бы кости убитого. В нашем склепе покоятся Филипп, что пал в Палестине, под Яффой, и Ортодорн, убитый королем Гаральдом при Гастингсе. Там же лежит бастард его, Ришардэ, казненный протестантом Генрихом за то, что на двадцать лет хотел ускорить удар кинжалом, который позднее удался Равальяку. Там покоятся все мои предки, мужчины и женщины; нет ни одного, которого бы не хватало. Я, конечно, там бы и Станиславу похоронил, даже не выкажи она желания… но она перестала доверять мне после того, что произошло. Быть может, думала, что я лишу ее такой почести, потому и заставила меня поклясться.
– Она утратила к тебе доверие?
– Да, и до такой степени, что ей казалось недостаточным, когда я дал обещание и даже поклялся. Она металась в постели, стонала, целыми часами скрежетала зубами. Затем она вдруг потребовала, чтобы я позвал священника. Я послал за ним, и ей стоило немалых трудов просто дождаться его. Когда он, наконец, прибыл, она спросила, какая клятва для христианина всего священнее. Он ответил – данная на распятии. Затем она спросила, может ли церковь освободить от исполнения клятвенного обещания, данного иноверцу. Старый сельский священник смутился, стал говорить, что всякая клятва священна, но что церковь может, при известных условиях, что-то пересмотреть… Тогда графиня протянула к нему обе руки, поднялась с подушек и воскликнула: «Примите меня в христианки!» Священник медлил, не давал определенного ответа. Графиня настаивала, почти трясла его, кричала: «Разве вы не слышите? Я хочу стать христианкой».
Граф, рассказывая, ни на мгновение не возвысил голоса, но он уже задыхался, и на лбу его проступила легкая испарина. Он взял поданный другом стакан вина, опорожнил его. Затем он продолжал свой рассказ:
– Священник мягко и спокойно, в немногих словах, стараясь не утомить умирающую, ознакомил ее с сущностью нашей веры. Затем он окрестил ее и тут же совершил помазание. Когда все таинства были выполнены, она еще раз взяла его за руки. Голос ее звучал так нежно, так радостно, как у ангела… Она попросила дать ей распятие. Священник вручил его ей. Она крепко обхватила распятие обеими руками и спросила, непременно ли должно быть исполнено то, в чем поклянется ей христианин на этом символе. Священник заверил ее, что так и есть – подобная клятва самая сильная и непреложная. Кивнув, она тяжко слегла на подушки и поблагодарила его, сказав: «У меня нет денег, но я даю вам все мои украшения и драгоценности – продайте их, а вырученное пожертвуйте бедным».
В этот вечер она не произнесла больше ни слова. Но утром она знаками подозвала меня к постели. Она сказала мне, что ее последняя воля находится в запечатанном конверте в ее бюваре. Я должен вскрыть его только три года спустя и в твоем присутствии.
– В моем?..
– Да. Она призвала меня встать на колени и потребовала, чтобы я еще раз поклялся ей в точности исполнить ее последнюю волю. Я уверил ее, что сдержу клятву, данную ей накануне, но она не удовлетворилась этим. Она заставила меня поднять правую руку, левую – положить на распятие, которое она не выпускала из пальцев. Медленно произносила она слова зарока, а я повторял за ней вслед. Таким образом, я связал себя двойной клятвой.
– И тогда она умерла?
– Да, через несколько часов. Священник еще раз пришел к ней и напутствовал ее. Но я не знаю, слышала ли она его на этот раз. Только когда он упомянул, что после разлуки в смерти настанет воскресение и что она еще свидится со мной, Станислава повернула к нему голову и сказала: «Да, верьте этому: меня он, наверное, еще увидит». Это были ее последние слова. Говоря это, она тихо улыбнулась; и эта улыбка осталась у нее на лице после того, как она заснула вечным сном.
Граф встал и направился к двери.
– Теперь я хочу принести завещание.
Ян Олислагерс с некоторым сожалением посмотрел ему вслед.
– Воображаю, что за чертовщина ждет его там, – пробормотал он и, взяв графин, до краев наполнил вином оба их бокала.
Граф принес кожаный бювар с замком и раскрыл его. Извлек небольшой конверт и передал его другу.
– Мне? – спросил Олислагерс.
– Да, графиня хотела, чтобы ты вскрыл его.
Фламандец, поколебавшись одно мгновение, сорвал печать, вскрыл конверт и вслух прочел несколько строчек, набросанных тонким женским почерком на лиловой бумаге:
«Завещание Станиславы д’Асп.
Я хочу, чтобы все то, что от меня останется, изъято было через три года после моей смерти из гроба и перемещено в одну из урн часовни замка. При этом не должно состояться никакого торжества. Присутствовать, кроме садовников, имеют право лишь граф Венсан д’Ольтониваль и его друг, господин Ян Олислагерс. Изъять останки из могилы надлежит после полудня, пока светит солнце, и до заката солнца убрать в урну и отнести в часовню.
На память о великой любви ко мне доброго графа, Станислава, графиня д’Ольтониваль.
Замок Ронваль, 25. VI. 04».
Фламандец вручил бумагу другу:
– Вот… Это все.
– Я знал! Именно так она мне и сказала. Ты думал, в завещании будет что-то другое?
Ян Олислагерс ответил, меряя широкими шагами просторную библиотеку:
– Откровенно говоря, да! Ты, кажется, говорил, что такого рода погребение – это древний обычай твоего рода?
– Да.
– И что ты, во всяком случае, оказал бы эту почесть Станиславе?
– Несомненно!
– Зачем она заставила тебя дважды, еще и в обстановке таинства, поклясться в том, что и без того представлялось неизбежным?
Граф взял обрамленную фотографию и долго всматривался в нее.
– Это моя вина, – произнес он наконец. – Моя великая вина. Присядь, я все объясню тебе. Видишь ли, графиня верила в мою любовь к ней. Когда же эта любовь не принесла впервые той жертвы, которую Станислава потребовала, она точно обрушилась в бездну. И когда я отказал ей в том, что она просила у меня в ту ночь, она сначала даже не поверила мне – подумала, что я шучу. До такой степени твердо была она убеждена, что моя любовь к ней должна исполнить все, чего бы она ни потребовала. И когда я увидел, как я слаб, как я цепляюсь за нее, она лишилась того, во что единственно верила. С той поры произошли в ней странные перемены. Я будто лишил ее жизнь всякого содержания! Она стала медленно таять – исчезать, как тень в полдень. Так, по крайней мере, мне видится все это… Целыми месяцами она не выходила из своей комнаты. Она сидела тихо на своем балконе, безмолвно грезила, созерцала высокие вершины деревьев. В это время она почти не говорила со мной, не жаловалась – можно было подумать, что она непрерывно погружена в какой-то обряд. Однажды я застал ее здесь, в библиотеке: она лежала на полу и упорно искала что-то во всевозможных книгах. Но я не знаю, что Станислава читала – она попросила меня уйти из библиотеки. Затем она писала – много, ежедневно по несколько писем; и вскоре отовсюду ей начали присылать пакеты. Первые из них – с книгами; не знаю, какие именно сочинения она выписывала – при жизни она запирала эти тома в шкаф с навесным замком, а перед смертью и вовсе сожгла. Но я знаю, что все они были посвящены токсикологии: она усердно изучала описания ядов. Целыми ночами блуждал я в парке, выглядывая невесть что в окнах ее покоев, строго занавешенных. Потом она снова начала писать – на этот раз в ответ слали небольшие странные посылки, большей частью помеченные как «образцы товара». На них значились имена отправителей – Мерк из Дармштадта, Гейссер из Цюриха и другие дельцы ядов и химикатов. Я испугался, боясь, не задумала ли она отравиться. Наконец, я преодолел свою робость и отважился расспросить ее. Она подняла на смех все мои страхи и заверила, что выписывает это не ради смерти, а напротив, чтобы лучше сохраниться. Я чувствовал, что она говорит правду, но ее ответ почему-то нисколько не успокоил меня. Дважды к ней приходили посылки, за которыми надо было отправлять нарочного в город, в таможенный пункт. Я просил, могу ли сам съездить за ними, думал, что она не позволит мне сделать это, но она тотчас же согласилась: «Отчего же нет? Ты, главное, довези их!» В одном пакете – распространявшем чрезвычайно острый, но отнюдь не неприятный запах – был экстракт из горного миндаля; в другом, присланном из Праги, значилась «эмаль для фарфора». Я знал, что она находила этому составу очень странное применение – по нескольку часов в день проводила, нанося его на лицо. Наверное, только благодаря этой удивительной эмали, вопреки разрушительному действию прогрессирующей болезни, ее лицо до самого конца сохранило свою красоту. Правда, черты стали неподвижными и напоминали маску, но они остались такими же прекрасными и чистыми до самого конца. Вот, посмотри сам, смерть была бессильна изменить ее! – Он снова протянул своему другу фотографию графини. – Мне кажется, все это служит доказательством того, сколь сильно отрешилась она от всего земного. Ничто не интересовало ее более, и даже о тебе, уж прости, Станислава никогда не упоминала ни единым словом. Только ее собственное прекрасное тело, которому, как она знала, суждено вскоре стать добычей тлена, казалось ей все еще достойным интереса. Да и на меня она едва обращала внимание после того, как угасла ее вера в силу моей любви; а иногда мне казалось даже, что ее взгляд пышет огнем непримиримой ненависти – ужаснее и страшнее того крайнего презрения, с коим она раньше обращалась со мной. Можно ли удивляться после этого, что ее доверие ко мне пропало? Кто теряет веру хотя бы в одного святого, вскоре будет отрекаться от Христа и от Пречистой Девы! Вот почему, я думаю, она заставила меня дать эту странную клятву!
Ян Олислагерс, тем не менее, не удовлетворился этим объяснением.
book-ads2