Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 16 из 46 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эти сведения во многом совпадали. То, что Инге Астен в целом жила очень тихо и уединенно, иногда за целую неделю выходила из комнаты, только чтобы поесть. Что всегда передвигалась, словно во сне, и вряд ли кто-то видел ее счастливой или слышал ее смех. Однако она с благодарностью принимала любое, даже незначительное приглашение – было похоже, что девушка снова и снова делала серьезную попытку заняться чем-то, то одним, то другим, чтобы как-то развеяться. Но это едва ли ей удавалось. Всего хватало только на короткое время, а затем она сдавалась. Самым продолжительным периодом увлеченности, по словам старухи, стало время, когда ей нужно было безотлагательно уехать за город, чтобы восстановить здоровье; она предложила юной прибалтийке взять на себя руководство пансионом. Девушка справилась на славу. Отпуск был рассчитан на четыре недели, а за два дня до его конца Инге Астен вызвала ее срочной телеграммой. Ничего не случилось, все было в совершенном порядке – просто она не могла ждать больше ни дня, как объяснила девушка. В остальном, однако, сведения расходятся диаметрально. Так, один молодой адвокат поведал ему, что не встречал женщины, имевшей бы такую инстинктивную неприязнь, даже отвращение к мужским прикосновениям. Это наблюдение подтверждала и хозяйка пансиона. Она часто замечала, что фройляйн Астен приходилось преодолевать себя, чтобы просто пожать руку незнакомому господину, которого ей представляли. Она не раз замечала, как девушка дергалась, вздрагивала и подпрыгивала, когда джентльмен касался ее самым невинным образом. Однако одна молодая певица, напротив, утверждала, что все это ерунда. Ей было очень хорошо известно, что Инге Астен демонстрировала свою добродетель только в доме, а вне его пользовалась ею очень мало. Она время от времени посещала джентльменов, с которыми была едва знакома, без каких-либо серьезных отношений в дальнейшем. И, смеясь, назвала имена нескольких художников и актеров, которых Инге Астен одаривала своей любовью на условиях почасовой оплаты. Доктор Бенедикт-Оллэраунд пожал плечами, когда господин Райнингхаус спросил, верит ли он в подобный факт биографии. – Не вижу причин не верить! – высказался он. – Оба наблюдения могут быть вполне справедливыми, но в любом случае – не исчерпывающими. Ее беспрецедентное отвращение к физическому контакту с мужчинами не вызывает сомнений; я сам десятки раз наблюдал такое. Это легко объяснимо, если то, что она рассказала хозяйке пансиона, правда; у меня нет ни малейших оснований сомневаться в этом. Я предполагаю, исходя из имеющихся в нашем распоряжении намеков, что, напротив, это не связано с той ужасной сценой, которая стоила нашей доброй мамаше пансиона стольких бессонных ночей. Фройляйн Астен вполне могла пытаться помочь своим томящимся в тюрьме отцу и братьям, заключив с одним из тюремщиков более высокого положения своего рода пакт – возможно, для того, чтобы, по крайней мере, избегать остальных. Так могло продолжаться неделями, покуда господство сброда в Риге не рухнуло. Один из ее братьев, мальчик пятнадцати лет, действительно мог бы выйти из тюрьмы, но он умер, прежде чем она добралась до Кёнигсберга. Тем же, думаю, объяснимо и другое – соседствующее с неприязнью к мужчинам и дающее о себе временами знать желание отдаваться почти незнакомым и нелюбимым людям, на грани нимфомании. Ее отношения с Хагеном Дирксом – дело туманное, тут вступают в игру предположения, а не факты. Я оставил их в тот же вечер, когда познакомил друг с другом, и отсутствовал в течение шести недель, а когда вновь увидел фройляйн Астен, Хаген Диркс уже покинул Мюнхен. Но, безусловно, она его любила – да, он был единственным мужчиной, которого она когда-либо любила. С другой стороны, у меня есть твердое убеждение, что именно по этой причине она не бросилась ему на шею. Не знаю, насколько Инге была способна на великую любовь, но она, конечно, очень хорошо понимала, что тело, которое она частенько предоставляла в пользование на студенческих квартирах и в художественных мастерских, едва ли стало бы великим подарком для человека, которого действительно любишь. А она любила людей, подобных музыканту Хагену Дирксу, – тех, в чье великое искусство твердо верила. Когда я представил ей Хагена, это было, конечно, не только ради нее самой, это был своего рода всплеск сострадания. Что же касается Хагена, у меня было ощущение – правда, очень расплывчатое и неопределенное, – что эта женщина могла бы ему помочь, хотя бы один раз. Я чувствовал, что в их судьбах было какое-то странное сходство, и счел, что они каким-то образом могу гармонировать. Вот только я позабыл, что, когда фройляйн Астен действительно влюбилась в него, как раз эта любовь ко всем кровоточащим ранам в ее душе добавила новую, саднящую сильнее других. На самом деле Инге Астен в беседе, которая, кстати, была последней, которую она вела с Марселем Бенедиктом и вообще с кем-либо, не выдала ни малейшего из секретов своей сильной привязанности к скрипачу. В то же время она открыто высказывалась о том, что он вряд ли разделяет эту любовь. Хаген Диркс был очень любезен и добр к ней – эти несколько недель были лучшими в ее жизни. Тем не менее она знала, что его чувства к ней были не похожи на ее чувства, он был не совсем безразличен, но это была только теплая дружба… Весь разговор вращался вокруг личности скрипача. Она задала уйму вопросов, и доктор Бенедикт охотно давал ей информацию. Он рассказал ей о гротескной трагикомедии его музыкального дара и не забыл обо всех маленьких волшебных средствах, которые Хаген теперь последовательно презирал, опробовав все по очереди. Он вытащил золотой крестик, который подарил ему Хаген, который ему самому сослужил такую хорошую службу. – Вы верите в его силу? – спросила девушка. – Верю? – Он засмеялся. – Что за вопрос? Порой я пренебрегаю им, но порой мне кажется, что в целом мире нет лучшего средства для исцеления и защиты. – Потом Марсель поделился с ней тем, как поведал Хагену Дирксу о методе своей старой подруги Инес. Ум, Вера, Опыт – триединый ключ к счастью… Он поделился с ней всем этим – но потом… Портье «Гранд-отеля» бросился догонять Хагена Диркса, когда тот вышел на Кертнер-ринг, чтобы поехать на свой концерт, и вручил ему срочное письмо из Мюнхена. Там были только три строчки: «Я прошу тебя носить в кармане вечером во время концерта то, что я приложил к письму. Не открывай, пока не получишь от меня известий. Марсель». «Приложение» было тщательно и плотно завернуто в белую бумагу. Хаген Диркс положил письмо обратно в конверт, убрал в карман. Вскоре он совершенно о нем забыл. Но он вспомнил о нем на следующее утро – после того, как этот концерт принес ему огромный успех и сделал его за несколько часов одним из лучших скрипачей века. Он почувствовал триумф, когда только прижал свою скрипку к подбородку, и твердо знал уже после первой сыгранной пьесы, что добился своего. То был великий и очень странный опыт – его дар свыше вдруг заиграл красками и стал по-настоящему принадлежать ему, сделался неотъемной частью. Публика неистовствовала. Его не отпускали со сцены, требовали еще и еще. Он играл неустанно, он мог играть всю ночь. Он выходил на бис раз за разом; а когда притушили свет, чтобы заставить публику выйти, они все равно кричали ему «Еще!» – и он играл в темноте. Потом его чуть не разорвали на куски в гримерной. Он не знал, как добрался до дома, но проснулся в своей постели. Начав припоминать вчерашнее, он вспомнил и письмо Марселя Бенедикта. Телеграфировав тому об успехе, он попросил немедленных разъяснений. Чтобы их получить, потребовалось четыре дня, в течение которых у него состоялось еще два концерта, оба с тем же оглушительным успехом. Потом пришло письмо из Мюнхена. Хаген прочел в нем: «Дорогой друг! Я обещал тебе помочь. В том, что это удалось, лишь малая часть моей заслуги. Теперь можешь достать вещицу из бумаги: это не что иное, как маленький кусочек желтого шелкового шнура, небольшой отрез веревки, на которой фройляйн Инге Астен повесилась двенадцать дней тому назад. Я просил тебя не разворачивать бумагу, потому что хотел посмотреть, окажет ли эта вещь предполагаемое мной воздействие в том случае, если ты не будешь иметь ни малейшего представления о том, что на самом деле носишь в кармане. Я встретил фройляйн Инге Астен после моего возвращения в Мюнхен – в пансионе, где снова остановился, – и пригласил ее на обед. Мы обедали в „Одеон-баре“, говорили только о тебе – это единственная тема, которая, казалось, ее интересовала. Я даю тебе слово, что говорил с ней вообще без каких-либо намерений и уж точно без внушений. За поступок свой в ответе лишь она сама. Проводив ее домой и попрощавшись с ней перед дверью в ее комнату, я не имел ни малейшего представления о том, что вот-вот про изойдет – не вини меня ни в чем, прошу! Да, мы говорили о тебе. То есть я говорил, она слушала. Ее интерес к тебе и твоей игре был действительно глубоким – думаю, она тебя сильно любила, – так получилось, что я перед ней изобразил, каким ты был музыкантом и человеком, и подробно рассказал о твоем „дефиците“, который отравлял твою жизнь. Я сказал ей, что обещал помочь, поведал о методе моей старой приятельницы (обещание, которое, кстати, я не сдержал, и метод, который не применил) – Вера, Ум, Опыт. А потом вдруг это случилось. Я сказал ей, что ты испробовал все обереги – образки Девы Марии, морских коньков, нефритовые осколки, – и тогда она спросила: пробовал ли ты когда-нибудь веревку повешенного? Я не знал, был ли такой случай, но сказал – да! Но от этого было так же мало пользы, как от всего остального. „Нужна более личная связь, – сказал я, – иначе чуду не бывать! Мой крестик помог мне, возможно, лишь потому, что Хаген дал мне его! Зачем ему веревка, на которой повесили какого-то человека, которого он никогда не знал? Если кто-то будет повешен для него, и только для него, и только для того, чтобы эта веревка принесла ему наконец счастье, которое он напрасно искал столько лет…“ Я продолжал разглагольствовать без малейшего беспокойства. Я также никоим образом не заметил, чтобы мои слова произвели на нее какое-то особое впечатление. Она оставалась спокойной, как раньше, и мы продолжали болтать еще часа два. Потом пошли домой, я лег спать и не допускал ни малейшей мысли о том, что мои слова послужат причиной тому, что через пару комнат по соседству красивая молодая женщина пожертвует ради тебя своей жизнью. Ее нашли на следующий день. При ней было письмо старушке – хозяйке пансиона, в котором она трогательно просила простить ее за причиненные неудобства. Она привела комнату в идеальный порядок, и, между прочим, там было достаточно драгоценностей, чтобы прожить еще года два. Она не объяснила причин своего поступка. Ее пожеланием была кремация, а все свое имущество она оставила старой хозяйке пансиона. Для тебя, а равно и для меня – ни слова. На этом, дорогой друг, все. Я не знаю, как предмет, посланный тебе, помог… какая, в сущности, разница. То, что у тебя есть сейчас, всегда было: ничто не может выйти из человека, что не было бы в нем заложено. Закрытая дверь теперь распахнулась… Твой Марсель B.» Хаген Диркс на следующий день отправился в Мюнхен. Он не встретил там своего друга: тот был снова на гастролях мима. Но он говорил со старушкой и получил у нее урну с прахом Инге. Сначала та ни в коем случае не хотела расставаться с ней; только когда скрипач пообещал оплатить обучение ее единственного племянника, бедного юнца, только что окончившего гимназию, она подумала, что не в состоянии отклонить это предложение, и согласилась. Урну Хаген Диркс поместил в банк на хранение, однако через несколько недель забрал, едва вернулся из своего первого короткого гастрольного турне. Примерно в это же время он приобрел небольшое имение на Нижнем Рейне; туда он перенес все свое имущество, а урну поставил в саду на низком постаменте, среди густой жимолости. Следующие три года скрипач проводил по два месяца в этом поместье, и всегда это были август и сентябрь. Он нигде не бывал, не виделся ни с кем, за исключением женщины средних лет, ведшей его хозяйство. Это была одинокая, обездоленная вдова его первого учителя музыки, который был убит на войне. Она пришла к нему в гримерную с просьбой о помощи как раз в то время, когда он приобрел имение, и он сразу же нанял ее. Адрес имения знали только его агенты, у которых был строгий приказ исключать посещения. В начале октября он выходил – и снова принадлежал миру. Он оставлял экономке достаточно денег, чтобы в его отсутствие вести домашнее хозяйство. За это время она всегда получала от него только одно письмо, которое каждый год повторялось слово в слово: «Дорогая фрау Вальтер! Не забывайте заботиться о саде. Там должно цвести много цветов. Возьмите небольшую горстку пепла из урны и посыпьте все клумбы. С уважением, ваш Х. Диркс». Это письмо регулярно приходило весной; фрау Вальтер добросовестно следовала его указаниям. И цветы цвели… Каждый день Хаген Диркс выходил в сад. Не в какой-то определенный час – как правило, во второй половине дня или вечером. Иногда рано утром и один-два раза точно в полдень, при самом ярком солнечном великолепии. Он выходил туда – и играл. Иногда он вставал лунной ночью. Брал свою скрипку, подходил к окну – и играл так, чтобы было слышно в саду. Вдова музыканта Вальтера не задавала вопросов. Она знала Хагена Диркса еще маленьким мальчиком, добрым и дружелюбным, и понимала, что это одинокое поместье, эта урна в цветущем саду и эта игра на скрипке были чем-то, что принадлежало только ему, во что она не должна была вмешиваться. Они, бывало, разговаривали, но только этот обряд поклонения посредством музыки никогда ими не упоминался. Когда он играл, вдова не показывалась, таясь за занавеской у окна, слушая тихо и взволнованно. В свое время она тоже посещала консерваторию, да к тому же долгих двадцать шесть лет пробыла супругой оркестрового скрипача, поэтому хорошо знала все произведения, которые он играл. Она не раз слышала их в исполнении виртуозов; но то, чему внимала она в эти летние недели… ах, это было совсем другое. Иногда он играл Венявского, и летний вечер был так мягок. Минорные аккорды мазурок, полонезов и романсов ласкали ветви, и все ароматы сада покачивались в плавном хороводе; налетала неясная, лирическая тоска… В другой раз она слушала, как он играет Боккерини, а затем концерты Моцарта. Как благодарность за прошедший день или за жизнь… Весело и беззаботно жужжали блестящие, будто бы отполированные, бронзовки. Однажды в полдень, перед грозой, когда зной был плотным, как туман, он играл Иоганнеса Брамса. А сразу после него – венгерские танцы. Он играл каждый день, иногда по ночам. Играл Верачини, Джакомо ди Парадизо, Джеминиани. Играл «Чертову трель» Тартини, и фрау Вальтер казалось, что два зеленых глаза загорались тогда в зарослях… Палестрина, Орландо ди Лассо… потом снова Шуберт. Пьеса за пьесой, бесконечно бьющий музыкальный ключ. Женщина за занавеской складывала руки в молельном жесте – и сидела так долго, неподвижно; слезы катились у нее по щекам. Они не умирали, эти звуки – они продолжали жить в тихом воздухе. Он играл Шпораи Мендельсона, а также фантазии Шумана. Но только глубокой ночью он играл Бетховена – всегда из открытого окна. Сначала романсы, потом – концерты ре мажор. Она подумала: нет на свете больше человека, который бы смог так сыграть адажио соль диез… «Теперь он один, – думала она, – теперь он там, со своим божеством. Лишенный земной оболочки, покинувший мир». И цветы больше не осмеливались источать ароматы. И Рейн затаивал дыхание. И тем быстрее наступало время, когда он должен был снова уехать, туда – в шумный мир, тем всем хотелось Баха. Однажды он вышел в сад ночью. Остановившись в паре шагов перед постаментом с урной, он поднял свою скрипку. Звуки фуг и сонат вплелись в лучи лунного света, слагая прозрачный, как горный хрусталь, храм, чей свод возносился все выше и выше в небо, и вот – затмил его. Хаген играл «Чакону», и внимавшие ему цветы понимали, что он воспевал ее горе, ее радость. Он играл «Воздух»[8], и цветы переставали существовать, от них оставался лишь сладкий аромат, содержащий в себе ее душу, чистую душу мертвой женщины… и душа эта была счастлива. Под звуки скрипичных концертов душа воспаряла вверх – таково было великое покаяние, которое скрипач приносил божеству. И Бог всех миров и всех вечностей целовал эту милую душу – и скрипка ликовала. Ликовала – это было прощение. Ликовала – это было освобождение… Так играл Хаген Диркс. Вот что выяснил старый Райнингхаус, вот что он рассказал своим друзьям. Но одно небольшое обстоятельство было ему неизвестно – то, что скрыл доктор Марсель Бенедикт-Оллэраунд. Он упомянул о нем позже – человеку, написавшему эту историю. Вот что это было. Когда мюнхенская полиция изъяла тело фройляйн Астен, то забрала и веревку. И как бы ни хлопотал доктор Бенедикт, чтобы вернуть ее, у него ничего не вышло: ее либо потеряли, либо нашелся другой охотник. Тогда он отрезал кусочек совершенно безвредного и ни в чем не повинного желтого шелкового шнура – и отослал его своему другу. Вот так. Тифозная мари В этой каморе в сердце пребывает господин всего, владыка всего, повелитель всего. Он не делается больше от хорошего деяния, не становится меньше – от плохого. Брихадараньяка-упанишада. Четвертая глава, четвертая брахмана, 22 В зале царил полумрак. Окна были закрыты плотными шторами, столы – сдвинуты вместе. Благодаря накинутому поверх зеленому покрывалу создавалось впечатление, что это один большой стол, за которым сидели шестеро: Эрвин Эрхардт, Зигфрид Левенштайн, граф Тассило Тхун, Вальтер фон Айкс, Ганс дель Греко и Рандольф Ульбинг. Седьмое место пустовало. Интерьер комнаты дополняли высокое кожаное кресло и стоящий рядом маленький столик. Кто-то предусмотрительно поставил на него пепельницу и положил пачку сигарет и коробок спичек.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!