Часть 11 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Не вышло. Отец, умный человек, не позволил.
И никогда больше я ее высочество не видал. Только на Рождество в тот же год получил от нее собственноручное письмо. Оно у меня и до сих пор хранится вместе с родительскими венчальными кольцами и банковской книжкой, только я никогда в него не заглядываю – и так помню наизусть. Даже не письмо это, записочка. Ее высочество всем такие прислала, кто из ее прежних слуг дома остался.
«Милый Афанасий (так начиналось послание), у меня все хорошо, и скоро появится малютка – сын или дочь. Я часто вспоминаю наши прогулки. Помнишь, как ты расшибся, а я подумала, что ты убился насмерть? А недавно ты мне приснился, и был ты никакой не слуга, а принц и говорил мне что-то очень радостное и приятное, только я не запомнила, что. Будь счастлив, Афанасий, и вспоминай меня иногда».
Вот какое я получил от нее письмо. А больше писем не было, потому что первыми же родами ее высочество преставилась и уже без малого тридцать лет пребывает с ангелами, где ей, несомненно, уместнее, чем на нашей грешной земле.
Так что батюшка оказался кругом прав, хоть я долго, до самой его кончины, не мог ему простить, что не отпустил меня в Германию. Вскорости после отбытия ее высочества мне сравнялось семнадцать, и родители хотели женить меня на дочери старшего швейцара из Аничкова дворца. И девушка была хорошая, но я ни в какую. При ровном и покладистом характере иной раз находило на меня такое вот упрямство. Отец со мной побился-побился, да и отступился. Думал, со временем одумаюсь. Одуматься я одумался, а к семейной жизни так у меня охоты и не возникло.
Для настоящего дворецкого оно и лучше – ничто от службы не отрывает. Фома Аникеевич вон тоже не женат. А легендарный Прокоп Свиридович, хоть и имел супругу и детей, но держал семью в деревне и наведывался к ним только дважды в год – на Рождество и Пасху.
Настоящий дворецкий знает, что его служба – не должность, а образ жизни. Не бывает так, что с утра до вечера ты дворецкий, а после вернулся к себе и стал просто Афанасием Зюкиным. Дворецкий – это как дворянин, и корень тот же, только у нас к себе строгости больше, чем у дворянства. Зато и цена нам большая.
Многие хотели бы настоящего царского или великокняжеского дворецкого к себе переманить, и, бывало, огромные деньги сулили. Всякому богатею лестно, чтоб у него в хоромах такое же заведение было, как в императорских дворцах. Мой родной брат Фрол не устоял, польстился на барыши. Теперь служит дворецким – нет, это у них называется «мажордомом» – у московского миллионщика, банкира Литвинова, из иудеев. Получил Фрол пять тысяч на обзаведение и три тысячи в год, да на всем готовом, да с квартирой, да с наградными. Был дворецкий, и не стало.
Я с братом всякие сношения прекратил. И он тоже не суется – понимает свой грех. Что к миллионщику – я и к светлейшему князю Воронцову не пошел, хотя он мне чего только не сулил. Служить можно только тому, с кем не станешь себя сравнивать. Дистанция нужна. Потому что тут человеческое, а там – божественное. Дистанция, она всегда поможет уважение сохранить. Даже когда застигнешь Георгия Александровича в каморке у черной кухарки Манефы или ночью доставят на извозчике беспамятного Павла Георгиевича, всего в рвоте. А что светлейший князь Воронцов – просто дворянин, эка невидаль. Были и мы, Зюкины, дворянами, хоть недолго.
Это особенная история, касающаяся нашего родоначальника, а моего прадеда Емельяна Зюкина. Пожалуй, есть смысл ее рассказать – уж больно поучительна, ибо лишний раз подтверждает: мир держится на установленном порядке, и упаси Господи порядок этот нарушать – всё одно ничего путного не выйдет.
Зюкины происходят из крепостных Звенигородского уезда Московской губернии. Мой пращур Емельян Силантьевич – тогда еще просто Емелька – был сызмальства взят к господам в услужение, понравился смышленостью и расторопностью, так что со временем стали его отличать: чисто одевали, к черной работе не допускали, выучили грамоте. Состоял он при юном барине вроде товарища по играм. И книжек начитался, и манер каких-никаких набрался, даже по-французски сколько-то выучился, а хуже всего то, что застеснялся своего холопства. Верно, от этого и стал заглядываться на барышню, помещичью дочь, да не так, как я на великую княжну – с благоговейным обожанием, а с самыми что ни на есть дерзкими намерениями: непременно на своем предмете жениться. Казалось бы, виданное ли дело, чтобы крепостной мальчишка на дворянке женился? Другой помечтал бы да бросил, но Емеля имел нрав упорный, вдумчивый, загадывал надолго вперед и, как сказали бы теперь, верил в свою звезду.
О своей мечте (можно сказать, не мечте, а плане) он ни единой живой душе говорить не стал, и в особенности барышне, а только во время рекрутского набора – тогда как раз с французами воевали – вдруг запросился в солдаты вместо Мельникова сына, кому жребий выпал. Возраст Емеле еще не вышел, но отрок он был рослый, сильный, вот и прибавил себе годок-другой. Его охотно отпустили, потому что к этому времени сделался он дерзок и непослушлив – господа и так уж не знали, куда его такого определить.
Стало быть, ушел мой прадед в солдатчину, а с мельника, первого сельского богача, взял отступного, семьсот рублей ассигнациями, и деньги эти не отцу отдал, но в банк положил на свое имя. Это так по плану его следовало.
Угодил Емеля сразу на войну, в австрийскую кампанию, и провоевал не то семь, не то восемь лет почти без передышки – то с французами, то с персами, то с шведами, то с турками, то снова с французами. Лез в самые горячие места, при любом отчаянном предприятии вызывался охотником. Много раз ранен был, медалями отмечен, нашивки унтер-офицерские заслужил, а все ему мало. И в кампанию двенадцатого года, за дело под Смоленском, когда в роте поубивало всех командиров, выпала Емельяну заветная награда: сам генерал от инфантерии князь Багратион его расцеловал и представил к офицерскому чину, что по тем временам почти никогда и не случалось.
После того Емельян Зюкин отвоевал еще два года, дошел с армией до самого Парижа, а как вышло замирение, сразу попросился в долгий отпуск, хотя был у начальства на самом лестном счету и мог надеяться на дальнейшее продвижение по службе. Но моему прадеду нужно было другое – его смелый до несбыточности план, наконец, близился к исполнению.
На родину Емельян вернулся не просто дворянином и гренадерским поручиком, но еще и с собственным небольшим капиталом, потому что жалования во все эти годы не тратил, при увольнении в отпуск получил наградные и лечебные, да и первоначальные семьсот рублей из-за процентов чуть не вдвое выросли.
И в его родном селе всё как нельзя лучше складывалось. Поместье пожгли французы, так что господа совсем разорились и теперь жили в поповском доме. Молодой барин, былой товарищ Емельяна по играм, погиб при Бородине, а та самая девица, из-за которой прадед затеял свою отчаянную игру с судьбой, осталась без жениха, сложившего голову под Лейпцигом. В общем, перед предметом своих мечтаний Емельян предстал почти что ангелом-избавителем.
Явился он к ней в бревенчатую поповскую избу при крестах, в парадном мундире. Барышня вышла в стареньком латаном платье, и собой от пережитых испытаний сделалась нехороша, так что он ее не сразу и признал. Но это ему было все равно, потому что он не барышню любил, а свою невозможную мечту.
Только ничего у него не вышло. Барышня встретила его поначалу ласково, даже обрадовалась старому знакомцу, но на предложение руки и сердца ответила обидным удивлением, да еще сказала, что, мол, лучше в приживалки к родственникам пойдет, нежели станет «госпожой Зюкиной».
От этих слов Емельян впал в помрачение разума. Никогда прежде хмельного в рот не брал, а тут пустился в такой загул, что добром не кончилось. Спьяну при публике содрал с себя эполеты и кресты, топтал их ногами и кричал бессвязные слова. За посрамление звания был судим, лишен и офицерского чина, и дворянства. Совсем бы спился, да по счастливому случаю попался на глаза своему бывшему полковому командиру князю Друбецкому. Тот пожалел пропащего человека и в память о прежних заслугах устроил камер-лакеем в Царское Село.
Так судьба нашего рода и определилась.
* * *
Когда лицо низменного происхождения питает недопустимые мечты в отношении особы высшего порядка, это прискорбно и даже, может быть, возмутительно, но не столь уж опасно, потому что, как говорится, бодливой корове Бог рогов не дал. Но увлеченность в обратном направлении, нацеленная не снизу вверх, а сверху вниз чревата нешуточными осложнениями. У всех в памяти еще свеж случай с великим князем Дмитрием Николаевичем, вопреки воле государя женившимся на разведенной даме и за это высланным из пределов империи. А нам, дворцовым служителям, известно и то, как нынешний государь, в бытность цесаревичем, со слезами молил августейшего отца освободить его от престолонаследия и дозволить морганатический брак с балериной Снежневской. То-то все трепетали, да уберегли Господь и крутой нрав покойного царя.
Поэтому волнение, охватившее меня после пресловутого теннисного состязания, вполне понятно, тем более что у Ксении Георгиевны уже и жених имелся, скандинавский принц с хорошими видами на королевскую корону (всем было известно, что его старший брат, наследник престола, болен чахоткой).
Мне срочно нужно было посоветоваться с кем-нибудь, разбирающимся в душевном устройстве юных девушек, ибо сам я, как явствует из вышеизложенного, считать себя докой в подобных материях не мог.
После продолжительных колебаний я решил довериться мадемуазель Деклик и сообщил ей о своем опасении в самых общих и деликатных выражениях. Мадемуазель, тем не менее, отлично меня поняла и – что меня озадачило – нисколько не удивилась. Более того, отнеслась к моим словам с поразительным легкомыслием.
– Да-да, – рассеянно кивнула она. – Я тоже замечала. Он кхасивый мужчина, а она в такой возхаст. Это ничего. Пускай Ксения немножко знает любовь, пока ее не положили в стеклянный колпак.
– Как вы можете такое говорить! – в ужасе воскликнул я. – Ее высочество уже просватана!
– Ах, месье Зьюкин, я видела в Вена ее жених пхинц Олаф. – Мадемуазель сморщила нос. – Как это вы меня учили находное выхажение… Олаф цахя небесного, да?
– Но в случае кончины старшего брата – а всем известно, что он болен чахоткой – принц Олаф окажется первым в линии престолонаследования. Это значит, что Ксения Георгиевна может стать королевой!
Покоробившее меня замечание гувернантки, конечно, следовало отнести на счет ее подавленного состояния. Я заметил, что с утра мадемуазель отсутствовала, и, кажется, догадался, в чем дело. Без сомнений она, с ее деятельным и энергичным характером, не смогла сидеть сложа руки – верно, попыталась предпринять какие-то собственные поиски. Только что она может одна в чужой стране, в незнакомом городе, когда и полиция чувствует себя беспомощной.
Вернулась мадемуазель такая усталая и несчастная, что больно было смотреть. Отчасти из-за этого – желая отвлечь ее от мыслей о маленьком великом князе, я и завел разговор о волнующем меня предмете.
Чтобы немного успокоить, рассказал о том, как повернулось дело. Упомянул (разумеется, безо всякого выпячивания собственной роли) об ответственной миссии, выпавшей на мою долю.
Я ожидал, что при известии о том, что забрезжила надежда, мадемуазель обрадуется, но она, дослушав до конца, посмотрела на меня с выражением какого-то странного испуга и вдруг сказала:
– Но ведь это очень опасно. – И, отведя глаза, прибавила. – Я знаю, вы смелый… Но не будьте слишком смелый, хохошо?
Я немного растерялся, и возникла не очень ловкая пауза.
– Ах, какая незадача, – наконец нашелся я, поглядев в окно. – Снова дождь пошел. А ведь на вечер назначена сводная хоровая серенада для их императорских величеств. Дождь может всё испортить.
– Лучше думайте о себе. Вам нужно ехать в откхытом экипаж, – тихо сказала мадемуазель, почти не спутав падежей, а последняя фраза у нее вышла совсем чисто. – Долго ли пхостудиться.
* * *
Когда я выехал из ворот в двуколке с откинутым верхом, дождь лил уже всерьез, и я вымок еще прежде, чем доехал до Калужской площади. Это бы полбеды, но во всем потоке экипажей, кативших по Коровьему валу, в этаком бесстрашном виде оказался я один, что со стороны должно было казаться странным. Солидный человек при больших усах и бакенбардах почему-то не желает поднять на коляске кожаный фартук: с краев котелка ручьем стекает вода, лицо тоже всё залито, хороший твидовый костюм повис мокрым мешком. Однако как иначе меня опознали бы люди доктора Линда?
У моих ног стоял тяжелый чемодан, битком набитый четвертными. Впереди и сзади, храня осторожную дистанцию, ехали агенты полковника Карновича. Я пребывал в странном спокойствии, не испытывая ни страха, ни волнения – наверное, нервы пришли в онемение от долгого ожидания и сырости.
Назад оглядываться я не смел, ибо это строжайше запрещалось инструкцией, но по бокам время от времени поглядывал, присматриваясь к редким прохожим. За полчаса до выезда мне протелефонировал Фома Аникеевич и сказал:
– Господин Ласовский решил принять собственные меры – я слышал, как он докладывал его высочеству. Расставил филеров от Калужской площади до самой Москвы-реки, в полусотне шагов друг от друга. Велел им не зевать и брать всякого, кто приблизится к вашему экипажу. Боюсь, не произошло бы от этого опасности для Михаила Георгиевича.
Филеров я распознавал без труда – кто ж кроме них станет прогуливаться со скучающим видом под таким ливнем? Только помимо этих господ с одинаковыми черными зонтами на тротуарах, почитай, никого и не было. Лишь ехали экипажи в обе стороны, и тесно – чуть не колесо к колесу. За Зацепским валом (название я прочел на табличке) сбоку ко мне пристроился батюшка в колымаге с натянутым клеенчатым верхом. Сердитый, спешил куда-то и все покрикивал на переднего кучера: «Живей, живей, раб божий!» А куда живей, если впереди сплошь кареты, коляски, шарабаны и омнибусы?
Миновали речку или канал, потом реку пошире, цепочка из филеров давно закончилась, а никто меня так и не окликнул. Я уж было совсем уверился, что Линд, приметив агентов, решил от встречи отказаться. На широком перекрестке поток остановился – городовой в длинном дождевике, отчаянно свистя, дал дорогу проезжающим с поперечной улицы. Воспользовавшись заминкой, меж экипажей засновали мальчишки-газетчики, вопя: «Газета-копейка!» «Московские ведомости!» «Русское слово!»
Один из них, с прилипшим ко лбу льняным чубом и в темной от влаги плисовой рубахе навыпуск вдруг схватился рукой за оглоблю и проворно плюхнулся рядом со мной на сиденье. Такой он был юркий, маленький, что за стеной дождя с задних колясок его навряд ли и разглядели.
– Вертай вправо, дядя, – сказал паренек, толкнув меня локтем в бок. – И башкой не верти, не велено.
Мне очень хотелось оглянуться, не прозевали ли агенты такого неожиданного посланца, но я не посмел. Сами увидят, как я сверну.
Потянул вожжи вправо, щелкнул хлыстом, и лошадь повернула в косую улицу, очень приличного вида, с хорошими каменными домами.
– Гони, дядя, гони! – крикнул мальчишка, оглядываясь. – Дай-ка.
Вырвал у меня хлыст, свистнул по-разбойничьи, стегнул каурую, и та что было мочи загрохотала копытами по булыжнику.
– Вертай туды! – Мой провожатый ткнул пальцем влево.
Мы вылетели на улочку поменьше и попроще, промчали квартал, и повернули еще. Потом еще и еще.
– Туды ехай, в подворотню! – показал газетчик.
Я придержал вожжи, и мы въехали в темную, узкую арку.
Не прошло и полминуты, как мимо с топотом и лязгом пронеслись две коляски с агентами, потом стало тихо, только дождь, разлетаясь брызгами, все гулче колотил по мостовой.
– Дальше-то что? – спросил я, осторожно приглядываясь к посланцу.
– Жди, – важно обронил он, дуя на озябшие ладони.
Получалось, что на дворцовую полицию рассчитывать нечего и я предоставлен самому себе. Но страшно мне не было, ибо с таким противником я уж как-нибудь справился бы и один. Мальчишка – это уже кое-то. Схватить за худенькие плечи, как следует потрясти, и расскажет, кто его подослал. Вот ниточка и потянется.
Я пригляделся к малому получше, отметил припухший, совсем не детский рот, сощуренные глаза. Волчонок, истинный волчонок. Из такого правды не вытрясешь.
Вдруг издали снова донесся звук приближающегося экипажа. Я вытянул шею, и мальчишка немедленно этим воспользовался. Я услышал шорох, обернулся, а рядом со мной уже никого не было, только смазанный след на мокром сиденье.
Грохот был уже совсем близко. Я соскочил с козел, выбежал из подворотни на тротуар и увидел четверку крепких вороных коней, прытко катившую за собой наглухо зашторенную карету. Возница в низко опущенном капюшоне громко выстреливал над блестящими конскими спинами длинным кнутом. Когда экипаж поровнялся с аркой, шторки внезапно распахнулись, и я увидел прямо перед собой бледное личико его высочества, золотые кудри и знакомую матросскую шапочку с красным помпоном.
book-ads2