Часть 90 из 165 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я так привык репетировать эту песню в одиночку, что чуть не забыл удвоить третий припев. В последний момент вспомнил, и меня прошиб холодный пот. На этот раз, запев его, я стал вглядываться в публику, надеясь, что под конец услышу отвечающий мне голос.
Я дошел до конца припева, перед первым куплетом Алойны. Я мощно взял первый аккорд и стал ждать. Его звуки почти затихли, так и не вызвав ответа из публики. Я спокойно смотрел на них и ждал. Каждую секунду огромное облегчение боролось во мне с еще более сильным разочарованием.
Но тут до сцены долетел голос, нежный, как шелест перышка, голос, который пел…
Савиен, как мог ты знать,
Что настало время прийти за мной?
Савиен, помнишь ли ты
Дни, что мы расточили с тобой?
Верно ли ты сохранил
То, что в сердце и памяти я ношу?
Она пела за Алойну, я – за Савиена. В припевах ее голос вился, сплетался и смешивался с моим. В глубине души мне хотелось отыскать ее среди публики, найти лицо той женщины, с кем я пою. Один раз я даже попытался, но пальцы у меня сбились, пока я высматривал лицо, которое могло бы соответствовать этому прохладному, лунному голосу, что отвечал мне из зала. Отвлекшись, я взял не ту ноту, и в мелодию вкрался диссонанс.
Мелкая ошибка… Я стиснул зубы и сосредоточился на игре. Я отодвинул свою любопытство в сторону и опустил голову, следя за пальцами, стараясь не сбиваться.
И мы пели, как мы пели! Ее голос лился расплавленным серебром, мой отзывался эхом. Строки Савиена были прочны и мощны, подобно ветвям дуба, древнего, как скала, Алойна же была как соловей, что стремительно порхает в его горделивой кроне.
Я теперь почти не сознавал присутствия публики, почти не замечал, что с меня течет пот – я был так погружен в музыку, что даже не мог бы сказать, где кончается музыка и начинается моя живая кровь.
Однако музыка прервалась. За два куплета до конца песни пришел конец. Я взял первый аккорд Савиенова куплета, и услышал пронзительный звук, который вырвал меня из песни, точно рыбу, вытащенную из воды.
Струна лопнула. Она порвалась у самой шейки грифа, и с такой силой отлетела, хлестнув меня по руке, что на запястье у меня остался узкий кровавый след.
Я тупо уставился на нее. Струна не могла порваться! Ни одна из моих струн не была настолько изношена, чтобы порваться. И все же она порвалась, и, когда последние ноты стихли, я почувствовал, как публика зашевелилась. Они начинали пробуждаться от сна наяву, что я сплел для них из нитей мелодии.
В тишине я чувствовал, как все это расплетается, распадается, как публика приходит в себя посреди неоконченного сна, как весь мой труд пропадает, гибнет впустую. А песня, песня все это время горела во мне. Песня!
Сам не понимая, что делаю, я вновь коснулся струн, и ушел далеко в глубь себя. На много лет назад, в те дни, когда на пальцах у меня были каменные мозоли, и играть мне было так же легко, как дышать. В те дни, когда я пытался извлечь звуки «ветра, колышущего листок» из лютни с шестью струнами.
И я заиграл вновь. Медленно, потом все быстрее и быстрее, по мере того как руки вспоминали былое. Я собрал рвущиеся нити песни и бережно сплел их обратно в то, чем они были несколько мгновений назад.
Нет, это звучало не идеально. Нельзя как следует сыграть такую сложную песню, как «Сэр Савиен», на шести струнах вместо семи. Но она осталась единым целым, и, когда я заиграл, аудитория вздохнула, встрепенулась и снова медленно покорилась чарам, в которые я их погрузил.
Я почти не замечал, что они здесь, и минуту спустя забыл о них совершенно. Руки мои плясали, потом бегали, потом стремительно летали по струнам, пока я боролся, заставляя лютню петь на два голоса вместе со мной. А потом, не отрывая глаз от своих пальцев, я забыл и о них, забыл обо всем на свете, кроме того, что надо закончить песню.
Потом был припев, и вновь вступила Алойна. Для меня она была не человеком, даже не голосом – она была просто частью песни, горящей вне меня.
А потом все закончилось. Я поднял голову, окинул взглядом зал – это было все равно, что вынырнуть на поверхность воды и вдохнуть воздуха. Я пришел в себя, обнаружил, что рука у меня в крови, что я весь вспотел. А потом финал песни ударил меня, будто кулаком под дых, – как всегда, где бы и когда бы я ее ни слушал.
Я спрятал лицо в ладонях и заплакал. Не из-за порванной струны, не из-за возможного провала. Не из-за пролитой крови, не из-за пораненной руки. Я плакал даже не о мальчике, который учился играть на лютне с шестью струнами в лесу много лет назад. Я плакал о сэре Савиене и Алойне, о любви, потерянной, и обретенной, и потерянной вновь, о жестокой судьбе и безумии человеческом. И на время я окунулся в печаль и не замечал ничего вокруг.
Глава 55
Пламя и гром
Вся моя скорбь о Савиене и Алойне уместилась в какие-то несколько секунд. Сознавая, что я по-прежнему на сцене, я собрался и выпрямился на стуле, чтобы посмотреть в глаза публике. Моей безмолвствующей публике.
Для того, кто играет сам, музыка звучит не так, как для всех остальных. Это проклятие музыканта. Я еще не успел встать со стула, а сымпровизированный мною финал песни уже выветривался у меня из памяти. И появились сомнения. А вдруг песня вышла совсем не такой цельной, как казалось? А что, если мой финал не сумел донести глубокий трагизм песни ни до кого, кроме меня самого? А что, если мои слезы показались всем не более чем неуклюжей детской реакцией на собственный провал?
Но потом, ожидая, я услышал изливающееся из них молчание. Публика оставалась молчаливой и напряженной, как будто песня опалила их хуже пламени. И каждый из присутствующих укрывал свою раненую душу, оберегая боль, будто некую драгоценность.
Потом по залу прокатился ропот прорвавшихся и невольно вырвавшихся всхлипываний. Слезный вздох. Шелест тел, постепенно позволяющих себе шевельнуться.
И аплодисменты. Рев, подобный реву взметнувшегося пламени, грому после удара молнии.
Глава 56
Покровители, служанки и метеглин
Я принялся менять струну на лютне. Это был удачный повод отвлечься, пока Станхион опрашивал публику. Мои руки привычно снимали порванную струну, а я продолжал нервничать. Теперь, когда аплодисменты стихли, меня снова донимали сомнения. А достаточно ли одной песни, чтобы продемонстрировать мое искусство? А что, если публика отреагировала так бурно лишь на гениальную песню, а вовсе не на мое исполнение? Понравился ли им мой импровизированный финал? Возможно, песня показалась цельной лишь мне самому…
Закончив снимать струну, я рассеянно бросил на нее взгляд – и все мысли кучкой ссыпались к моим ногам.
Струна не перетерлась и не оказалась бракованной, как я думал. Оборванный конец выглядел ровненьким, как будто струну перерезали ножом или отчикнули ножницами.
Некоторое время я просто тупо пялился на нее. Кто-то испортил мне лютню? Не может быть. Я с нее глаз не спускал. А потом, я же проверял струны перед тем, как уйти из универа, и еще раз, перед тем как подняться на сцену. Но как же тогда?!..
Эта мысль кругами носилась у меня в голове, но тут я обнаружил, что публика стихла. Я поднял взгляд – и как раз вовремя: Станхион уже взошел на сцену. Я поспешно поднялся ему навстречу.
Выражение его лица было дружелюбным, но непроницаемым. У меня засосало под ложечкой, пока он шел ко мне, а потом сердце у меня упало: он протянул мне руку, точно так же, как протягивал ее тем двоим, которых не сочли достойными.
Я заставил себя улыбнуться как можно непринужденнее и протянул руку в ответ. Я сын своего отца, я актер! Я приму свой провал с гордым достоинством эдема руэ. Скорее земля разверзнется и поглотит это лощеное, самодовольное заведение, чем я хоть как-то выдам свое отчаяние!
К тому же где-то среди этих зрителей находился Амброз. И скорее уж земля поглотит «Эолиан» вместе с Имре и со всем Сентийским морем, чем я дам ему хоть малейший повод торжествовать!
Поэтому я широко улыбнулся и пожал руку Станхиону. И во время рукопожатия в ладонь мне легло что-то твердое. Я посмотрел – и увидел блеск серебра. Мои «талантовые дудочки»!
Должно быть, на мою физиономию в тот момент стоило полюбоваться! Я снова поднял взгляд на Станхиона. В глазах у него прыгали чертики. Он подмигнул мне.
Я повернулся и поднял руку с «дудочками», чтобы их видели все. «Эолиан» снова взревел. На сей раз то был приветственный рев.
– Пожалуйста, обещай мне одну вещь, – очень серьезно говорил Симмон. Глаза у него были красные. – Обещай, что никогда больше не будешь исполнять эту песню, не предупредив меня заранее. Никогда!
– Что, это было так ужасно? – легкомысленно ухмыльнулся я.
– Нет! – почти вскрикнул Симмон. – Она просто… Я никогда в жизни…
Он запнулся, не находя слов, потом уронил голову и беспомощно расплакался, спрятав лицо в ладонях.
Вилем отечески обнял Симмона, и тот беззастенчиво уткнулся ему в плечо.
– У нашего Симмона нежное сердце, – мягко сказал Вил. – Полагаю, он хотел сказать, что ему очень понравилось.
Я обратил внимание, что у Вилема и у самого глаза чуть-чуть красные. Я положил руку на спину Симмону.
– Она меня и самого сильно приложила, когда я в первый раз ее услышал, – честно сознался я. – Мои родители исполняли эту песню на средьзимье, когда мне было девять лет, и я потом два часа не мог в себя прийти. Пришлось даже убрать мою роль из «Свинопаса и соловья», я был не в состоянии выйти на сцену.
Симмон кивнул и сделал жест, который, по-видимому, должен был означать, что с ним все в порядке, только он некоторое время не сможет разговаривать, и я могу продолжать заниматься своими делами.
Я перевел взгляд на Вилема.
– Я просто забыл, что она так действует на некоторых людей, – неуклюже объяснил я.
– Я бы рекомендовал выпить скаттена, – отрубил Вилем. – Хвостореза, ежели вам угодно использовать вульгарные выражения. Но я смутно припоминаю, как ты обещал, что мы утонем в хвосторезе, если ты получишь «дудочки». Должен тебя предупредить, однако, что я неплохо плаваю.
Я услышал у себя за спиной хмыканье Станхиона:
– Это и есть твои друзья-некастраты, а?
Симмон настолько изумился, что его назвали «некастратом», что несколько пришел в себя и утер нос рукавом.
– Вилем, Симмон, это Станхион.
book-ads2