Часть 11 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глядя на ступени Капитолия, я начинал ощущать, что значит для людей власть друг над другом. Я чувствовал, что Вашингтон – не просто географическое понятие. Образ этих зданий проник в глубину моего сознания посредством бесчисленных фотографий, кинофильмов, показов в новостях. В этом широком мускулистом здании чувствовалось что-то нечеловеческое. Оно вызывало в памяти кладбище слонов или медвежью берлогу.
Я чувствовал это каждым мускулом и суставом.
Женский голос за моей спиной произнес: «Я уже разложила свою жизнь по полочкам». Мужчина в выпачканном краской комбинезоне шмыгнул к парковке, за ним погнался полицейский. Разом вспыхнули и щелкнули сотни цифровых камер, волосы у меня на загривке встали дыбом. Обступившие меня монументы не умещались в объективы, слова и рамки фотографий. Разница была – как следить за работой художника или увидеть репродукцию картины в журнале. Быть здесь означало признавать власть духа места. И признавать всю кощунственность преступления моего сына.
Джей Сигрэм был не просто человеком. Он был сенатором, кандидатом в президенты. Он сам был зданием, символом – непомерным, как окружавшие меня стены и обелиски. Атака на президента – это атака на институт президентства. Атака на кандидата – это атака на саму демократию. «Выборы – это надежда», – сказал мне агент Секретной службы. Мой сын обвиняется в убийстве надежды. Надежды страны и мира.
Я показал охраннику документы. Он округлил глаза, поняв, кто я такой, но промолчал – выписал мне пропуск и указал на лестницу.
Внутри я держался с краю, стараясь не привлекать внимания. Люди в костюмах стояли группами. Повсюду расхаживали полицейские в форме.
Зал был огромен. На возвышении в его передней части заняли свои места лишь несколько конгрессменов. Остальные переходили с места на место, совещаясь с помощниками. Я нашел себе место в конце зала.
В тот год председателем комитета был Марк Фостер. Он призвал зал к порядку в пять минут десятого. Произнес вступительную речь, перегруженную патриотизмом и гневом.
Слушания, как пояснил Фостер, – не суд. Дэниел Аллен предстанет перед судом в свое время. Это заседание должно изучить причины неудачи служб безопасности, охранявших кандидата. После покушения Лофнера в Фениксе, сказал он, возглавляемый им комитет потребовал ужесточить стандарты безопасности. Представительницу конгресса ранили на митинге перед супермаркетом. Жизнь каждого политика вдруг оказалась под прицелом. Наши избранники стали законной добычей, мишенью беззаконных стрелков. Убийство Сигрэма еще больше усилило опасения, что служба обществу становится профессией повышенного риска.
– Откровенно говоря, – сказал Фостер, – мы хотим знать, кто запорол охрану и что можно сделать, чтобы подобные трагедии не повторялись впредь.
Глава Секретной службы, Майкл Майлз, выступил перед комитетом. В аудио-видео-презентации он предъявил членам комитета виртуальную модель Ройс-холла. Показал оранжерею, в которой перед событием отдыхал Сигрэм. Оттуда он говорил с детьми через веб-камеру. Майлз вывел на экран хронологию событий.
После убийства Роберта Кеннеди безопасностью кандидатов занималась Секретная служба. Каждого охраняла группа агентов. В нее входили люди, заранее осматривавшие место выступления и проверявшие соблюдение мер безопасности. Кроме того, рядом с Сигрэмом постоянно находились двое агентов. Во время переездов перед и за его машиной двигались машины Службы. Дополнительную охрану обеспечивала местная полиция.
В два тридцать Сигрэм с женой прибыли в университет, проехав через главные ворота, мимо ухоженных газонов, на которых читали студенты. Большая толпа сторонников собралась приветствовать его. Была и группа протестующих. Тех и других не подпускали к выходившему из машины сенатору ближе чем на двадцать футов. Он вышел, обернулся, подал руку жене. Они задержались, чтобы помахать толпе, и прошли внутрь.
Я читал, что Ройс-холл был построен в 1928 году – это одно из четырех первых зданий университета. В нем размещался выставочный центр университета Лос-Анджелеса и еще несколько факультетских помещений, лекционных залов. Главным в здании был театр на 1800 мест с широкой галереей и несколькими рядами лож.
В два сорок пять двери открылись, начали впускать студентов и преподавателей. Согласно требованиям Секретной службы, каждый проходил через металлодетектор. Исключений не делали ни для кого. Здесь возник самый насущный вопрос: как убийце удалось пронести пистолет?
– Первичное исследование оружия, – сказал Майлз, – показало остатки эпоксидного клея, какой, по заключению экспертизы, наносится на обычную клейкую ленту. Тщательный осмотр здания после атаки установил, что такие же следы имеются на задней части найденного там огнетушителя.
Он указал на схеме место – в коридоре второго этажа.
– Значит, – спросил сенатор Фостер, – вы полагаете, что оружие было спрятано в здании до события?
– Мы считаем, что так, сенатор, – сказал Майлз. – Мы предполагаем, что стрелок или известное ему лицо получил доступ в здание накануне и оставил там пистолет. В день выступления убийца незаметно пробрался наверх и забрал его.
Он показал сделанную Секретной службой фотографию огнетушителя: большой красный цилиндр в нише на стене. Нишу отгораживала стеклянная дверца с замком.
– Вы сказали, «известное ему лицо», – продолжал сенатор Фостер. – Означает ли это, что вы подозреваете заговор?
Я встрепенулся.
– Мы продолжаем изучать ситуацию, сенатор. Пока нет сведений об участии в убийстве кого-либо, кроме Дэниела Аллена.
Бездоказательно. Я записал в блокноте: «Сообщник? Остатки ленты».
– Каким образом Дэниел Аллен проник в здание накануне события? – спросил сенатор от Южной Калифорнии.
– Ройс-холл был заперт с трех часов дня накануне, – сообщил Майлз. – Никто не мог войти или выйти без предъявления документов и проверки на металлодетекторе. Значит, оружие должны были пронести в здание до того.
Сенаторы поинтересовались, задолго ли было известно о предстоящем выступлении.
– По моим сведениям, – ответил Майлз, – митинг в Калифорнийском университете Лос-Анджелеса был назначен 24 мая.
– За три недели.
– Да, сенатор.
– Кто мог располагать этой информацией?
– В отличие от визитов президента, – стал объяснять Майлз, – предвыборные митинги – публичные события. О них широко извещают, чтобы собрать больше народа. Об этом митинге впервые сообщили 9 июня, за неделю.
– Следовательно, за шесть дней между объявлением о событии и днем, когда Служба закрыла здание, стрелок…
– Или известное ему лицо.
– Стрелок или известное ему лицо пронесли пистолет и спрятали его за огнетушителем.
– Да, сэр.
– Верно ли, что Дэниел Аллен работал волонтером на предвыборных мероприятиях Сигрэма?
– Да, сэр. В Остине штата Техас он шесть недель раздавал листовки и регистрировал избирателей.
– А верно ли, что начальник его группы из Остина позже стал участвовать в национальной кампании?
– Да, сэр. Его имя – Уолтер Багвелл.
– И мистер Багвелл был в Лос-Анджелесе в день убийства?
– Да, сэр. Он присутствовал в Ройс-холле во время стрельбы.
– Есть ли сведения, что Дэниел Аллен в дни перед событием контактировал с мистером Багвеллом?
– Мы беседовали с мистером Багвеллом. Он утверждает, что не общался с мистером Алленом по меньшей мере три месяца.
Сенатор Фостер снял очки и потер лоб:
– Что там произошло, мистер Майлз? Как такое могло случиться?
– При осмотре места события были допущены промахи.
– Промахи…
– Ошибки.
– Агенты, ответственные за эти ошибки, наказаны?
– Сенатор, позволю себе заметить, что охрана кандидата в президенты – гораздо более сложная задача, чем охрана президента. Кандидаты требуют от Секретной службы невидимости. Они не хотят, чтобы их с избирателями разделяла стена. Кроме того, встречи с избирателями часто назначают в последнюю минуту, что не оставляет времени на подготовку.
– Это звучит как оправдание.
– Я не оправдываюсь, сенатор. Таковы факты. Агенты, охранявшие сенатора Сигрэма, – хорошие, добросовестные специалисты. Скажу правду: чтобы полностью исключить повторение подобных трагедий, нам нужно втрое больше людей, чем сейчас. Нам пришлось бы за три дня закрыть Ройс-холл и ежедневно прочесывать здание. Такой уровень безопасности невозможен во время политических кампаний, когда митинги назначаются за несколько дней, если не часов.
– Вы хотите сказать, что стрельба была неизбежна?
– Нет, – ответил Майлз, – но, чтобы ее предупредить, нам нужна была удача. Не повезло.
Мой сын родился в шесть вечера 9 апреля 19.. года. Весил шесть фунтов десять унций. Когда акушерка стала прочищать ему дыхательные пути, он железной хваткой вцепился ей в халат. Мы были в центре здоровья Сент-Джона, я там заканчивал резидентуру. Эллен рожала уже девятнадцать часов, и врач наконец провел кесарево по жизненным показаниям. Моего ребенка вырезали из матери под яркими стерильными лампами – первый разрез был сделан быстро, и первый крик послышался уже через несколько секунд. Я сидел рядом и шептал Эллен на ухо, успокаивая, – она все тянулась посмотреть на сына. Руки ей пристегнули в позе распятой. Нашего сына поднесли и приложили ей к щеке, потом жену укатили в палату приходить в себя, а я погнался за акушеркой. Мне было тридцать лет, я ночь накануне провел на вызовах и в сестринской чуть не уснул, стоя над кроваткой. В то же время я испытывал прилив энергии. Я стал отцом. У меня был сын. Своего отца я потерял рано. Рос, как и сенатор Сигрэм, с одной матерью. Откуда мне было знать, как должны себя вести отцы?
Дэниел таращил на меня огромные глаза. Он был теперь сухим и теплым, открывал и закрывал ротик, шевелил руками и ногами, освобожденными из околоплодной жидкости. В этот момент он был чистой надеждой. Идеей бессмертия. Любовь, которую я ощутил, была неразрушима. Все, что было в моей жизни случайного, стало целенаправленным. Все шаги укладывались в великий план мастера. Вся история Земли, все ее войны и катастрофы, голодные годы и потопы, вели к этому, единственному мгновению, к этому, единственному ребенку, лежавшему на мягкой простынке перед склонившимся над ним отцом.
Со временем он научится смеяться. Станет пить сок из кружки. Научится свистеть. Все будет новым. Глядя на меня, слушая мой усталый голос, он протянул крошечную ручонку. Он узнал меня, хотя никогда не видел. И я узнал его. Он был любовью, которую я тщился выразить всей своей жизнью.
В два года Дэниел три недели температурил. Лихорадка была дьявольским врагом, жестоким и беспощадным. Огромной печью, которую лекарствам удавалось пригасить, но не уничтожить. Мы каждый день надеялись, что болезнь отступила, и каждый день столбик термометра снова забирался на невозможную высоту: 104, 105, 106. Я был тогда резидентом, молодым и неопытным врачом. Болезнь Дэнни дала мне мотивацию. Я теребил коллег и корпел над медицинскими журналами. Чем дольше сохранялся жар, тем хуже были прогнозы, которые я перебирал в голове: лейкемия, Эпштейн-Барр, менингит… Мы с Эллен мотались от специалиста к специалисту. Врачи брали кровь, заглядывали ему в уши и орущую глотку. Дэнни был слишком мал, чтобы понимать, что происходит; слишком мал, чтобы видеть: родители лишь пытаются ему помочь, а не в союзе с мучителями. Ему в задний проход вставляли термометр. Прижимали язык шпателем. Ассистенты могучими руками запихивали его в холодные механизмы рентгена, ища затемнения в легких.
Мы так и не нашли диагноза, объясняющего все симптомы. Просто однажды все кончилось. Спала температура, и все стало как обычно. Педиатр объявил это величайшей тайной своей жизни. Мы с Эллен просто радовались. И Дэнни будто бы вышел из этого испытания, не переменившись. Бегал, играл и смеялся, как всегда. Но теперь, задним числом, диагност во мне гадал, не изменила ли та необъяснимая болезнь что-то в организме моего сына. Не вызвала ли глубинные изменения в мозгу, хромосомах, химическом балансе.
Потому что, даже будучи уверенным, что сын невиновен, я уже не мог скрывать от себя, что он не укладывается в общие представления о норме. В двадцать лет Дэниел был перекати-полем, замкнутым как отшельник. Цыганом, одиноким художником, который отрезал себя от общества и от всех человеческих связей.
Если раньше я знал его, знал его надежды и мечты, его мысли и чувства, то время прошло. Теперь он вел себя как незнакомец. Его поступки были симптомами общего заболевания – болезни Дэниела – и мне оставалось только верить, что, если я расшифрую эти симптомы, воспроизведу его решения, слова и поступки, распознаю их причину, я сумею понять сына.
Как ученый я знал: то, что мы называем личностью, – в действительности комбинация физических и физиологических факторов. Нами управляют гормоны и гены. Мы – продукты своего химического баланса: недостаток дофамина – и мы в депрессии, перебор – приближаемся к шизофрении. И потому, чтобы понять решения Дэниела, я должен был исходить из предположения, что часть решений принимали за него, что он был не только независимым носителем свободной воли, но и жертвой биологии.
Современная наука только начинает разбираться в сложностях формирующегося мозга. Возвращаясь к его детской болезни, я не мог не думать: что, если повышение температуры включило в моем сыне что-то такое, что в норме осталось бы выключенным? Что, если нераспознанная болезнь дремала в нем, чтобы со временем произвести невидимый глазу ущерб? Паразиты годами скрываются в тканях кишечника, чтобы однажды вырваться в организм и погубить его. Приступы малярии возвращаются, когда больной давно считает себя исцеленным. Что, если характер моего сына, его замкнутость и потребность в одиночестве – продукт не личности, а болезни? Могла ли болезнь сделать его убийцей?
Я сидел в гостиной, рассматривая старый фотоальбом, когда вниз спустилась Фрэн. В футболке, едва доходившей до бедер.
– Сколько времени? – спросила она.
– Поздно, – ответил я.
Она подошла к окну, выглянула за штору. Рубашка задралась, открыв круглые ягодицы.
– Расселись, стервятники, – сказала она.
book-ads2