Часть 10 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда мы стареем, наши мышцы теряют силу и гибкость. Метаболизм замедляется, становится труднее поддерживать вес. По ночам, когда не спалось, я лежал, представляя, как ветшают мои моторные нервы. Я с каждой секундой терял скорость реакции. Утрачивал координацию глаз-рука, чувство равновесия тоже. Пока все давалось легко, но через десять лет я, может быть, не сумею без чужой помощи вдеть нитку в иголку.
Я прошел в кухню, включать свет не стал, ориентируясь на ощупь и по памяти. Открыл холодильник, подумал, не выпить ли молока. Мои кости ежесекундно теряли кальций. Я каждый день принимал витамины. Пил больше молочных продуктов, чем в детстве. Это лишь давало отсрочку, оттягивало исполнение приговора. Но ведь именно этого мы добиваемся от неизбежного. Прошли дни, когда я, надев шорты, бегал по району. В первые недели после события мы попали под жесткую атаку прессы. Нас донимали, ломали почтовый ящик. Ветровое стекло моей машины залили краской из баллончика. Наш номер телефона удалили из справочника, но все равно нам звонили фанатики, обливали ненавистью и невнятно угрожали. Когда пошли слухи о скором суде, пресса удвоила число операторов. Они хотели знать, что мы чувствуем, чем держимся. Говорили ли с сыном? Программы новостей требовали пищи двадцать четыре часа в сутки. Интернет-сети стремились поддерживать активность пользователей. Стоило выглянуть из-за шторы, и я видел минимум один фургон видеосъемки и скучающих репортеров, дожидавшихся, чтобы хоть что-то произошло.
Через десять лет после того как два ученика расстреляли своих одноклассников в средней школе Колумбайн, мать одного из убийц, Сьюзен Клеболд, нарушила молчание. Она писала: «Все это время я испытывала страшное унижение. Я месяцами не могла прилюдно назвать свою фамилию. Я прятала глаза. Дилан был плодом всей моей жизни, но его последний поступок показывал, что он так и не научился отличать добро от зла».
Оглядываясь назад, она писала: «Была ли я слишком строгой? Или недостаточно строгой?» По ее словам, каждый раз, увидев в супермаркете ребенка, она думала о том, «как одноклассники моего сына провели последние минуты жизни. Дилан изменил все мои представления о себе, о Боге, о семье, о любви».
Стоя в кухне, я слушал тиканье часов, отсчитывающих секунды бессонной ночи. Месяцами после убийства всплывали новые подробности – показания свидетелей, кадры съемки, видео. Теперь я точнее представлял, что происходило в Ройс-холле в минуты до и после убийства. И все же не было неопровержимых доказательств, что стрелял мой сын. В зале стояла темнота, прожекторы освещали Сигрэма. Снимки, которые я видел, были, в лучшем случае, расплывчатыми. На видео ясно различалось происходящее на сцене, но съемки толпы оказывались темными и зернистыми.
Баллистическая экспертиза доказала, что убийство совершено из пистолета, который держал мой сын, но двое свидетелей (Элис Хадер тридцати четырех и Бенджамин Саид девятнадцати лет, «Нью-Йорк таймс», № 13 от 23 июня 20..) описывали схватку: в первые мгновения после выстрелов человек в белой рубашке боролся с другим мужчиной. Описания второго не было, и его даже не вызывали для дачи показаний.
Дэнни, когда его арестовали, был в белой рубашке. Кто второй?
Через шесть дней после стрельбы журнал «Тайм» опубликовал фото, о котором говорил Мюррею его знакомый из ФБР. На нем, хоть и расплывчато, был виден Дэнни с пистолетом в руке. Схвачен в движении, агент Секретной службы обеими руками вцепился ему в запястье. Толпа отчасти скрывает их. На лице агента ярость, он что-то кричит. На лице Дэнни страх и боль, что неудивительно: он только что получил пулю в ногу.
Я каждый день перерывал газеты в поисках новых подробностей. Кто тот таинственный мужчина, с которым дрался мой сын? Не он ли стрелял? Если нет и если он невинный посторонний, почему не дал показаний?
Я все еще не верил, что мой сын убийца, но был вынужден признать, что потерял с ним контакт. Почему-то, покинув дом, он был одинок и неспокоен. После ареста я неделями, снова и снова, мысленно возвращался к его детству. Что сделал я, его отец, чтобы он стал таким, каким стал? Что я мог бы изменить?
Я сидел за кухонным столом, пил чай и вслушивался в ночные шумы дома. Включилась система вентиляции. Загудел холодильник. Хрустнули, когда я встал ополоснуть чашку, мои колени. Так бывает, когда стареешь. Тело, которое годами было надежным и удобным домом, обращается против тебя. Ты уже не в состоянии поддерживать внутреннюю температуру. В последние полгода я заметил, что все время мерзну. Стал носить свитера. Дети ворчали, потому что я устанавливал температуру комнат на семьдесят два градуса. Я превращался в собственного дедушку.
В первые недели после ареста Дэнни меня захватил вихрь дел. Мы с Фрэн отвечали на вопросы всевозможных силовых структур. Мы выступали на пресс-конференциях и делали публичные заявления. Мы говорили миру, что видим в убийстве сенатора Сигрэма страшное злодеяние. Что мы соболезнуем его семье. Но, говорили мы, мы любим своего сына и верим в его невиновность. Были уверены, что суд присяжных признает его невиновным, и нам оставалось только надеяться, что настоящий убийца Сигрэма будет вскоре задержан и наказан за содеянное.
Мы в одночасье стали публичными персонами. Я, не задумываясь, отказывал в интервью всем сетевым журналам подряд. Фрэн меня поддерживала. Нельзя было превращать семью в цирк. Нам приходилось защищать двоих детей – детей, которые не могли ходить в школу, потому что их преследовали репортеры. Фрэн забрала их из школы и стала учить дома. Теперь они проходили такие предметы, как «книги, которые есть у нас на полках», и «математика, с которой справляется наша мама».
Фрэн пока не жаловалась на давление, под которое попала наша семья, но я иногда слышал, как она плачет в ванной. Обычно поздно ночью. Но плакала она за закрытой дверью, и я, уважая границы ее личной свободы, не стучался и не спрашивал, что с ней.
Каждый день я, как обычно, вставал и ехал на поезде в город. Я более чем когда-либо нуждался в работе. Я проводил утренние обходы, а иногда и вечерние. Я выслушивал легкие и расшифровывал рентгенограммы. Но ловил себя на том, что отвлекаюсь. Мозг отказывался устанавливать обычные связи. Я заметил, что чаще завожу с пациентами разговоры об их семьях. Мне хотелось слушать о счастливой жизни, смотреть хранящиеся в бумажниках снимки: «Мой сын врач. Мой сын адвокат». Мне хотелось видеть уверенных счастливых детей, которые растут героями.
Мои пациенты, большей частью, не подозревали во мне отца известного на весь мир преступника. Они жаловались на боли в позвоночнике и перебои в сердце, не подозревая, к кому обращаются. Они оплакивали трагедии своей жизни, не представляя, что мог бы рассказать я. Если кто-то из пациентов узнавал меня, я старался перевести разговор на другую тему, отвести его от сына. Это давалось легко: болезнь каждого делает эгоцентриком. В боли, страдании, страхе мы обращаемся внутрь себя. Глядя в лицо собственной смертности, перестаем заботиться о будничных драмах мира.
С врачами было по-другому. Коллеги, знакомые много лет мужчины и женщины, переставали со мной разговаривать. Поднимались по лестнице, чтобы не оказаться в лифте с отцом обвиняемого. Когда я впервые вернулся на работу, заведующий медицинской частью заглянул ко мне в кабинет. Он был серьезен.
– Послушайте, – сказал он, – и вы, и я знаем: что бы ни сделал ваш сын… виновен он или невиновен, неважно. Ваше положение в больнице это не изменит. Но в то же время я просил бы вас в ближайшие несколько месяцев держаться поскромнее.
Я был в числе выступающих на ежегодном собрании спонсоров больницы, но после смерти Сигрэма мое имя тихо удалили из списка и посоветовали мне остаться дома. С одной стороны, я был в ярости: я отдал больнице больше десяти лет, спас жизнь многим важным для всего мира людям, а теперь оказался парией. С другой стороны, я испытывал благодарность. За то, что мне дали остаться дома, не подставили под понимающие взгляды, избавили от неловкого молчания и слишком непринужденной болтовни.
Однажды утром в подземке мне в локоть вцепилась незнакомая женщина. Когда я обернулся, она прошипела мне в лицо: «Стыд и позор!»
Медсестра расплакалась, когда я заговорил с ней в больничной комнате отдыха. И отпрянула, когда я хотел ее утешить. «Не трогайте меня!»
Один врач, с которым я несколько раз играл в сквош, подошел ко мне в ресторане. При встрече в больнице он бывал со мной вежлив. Но сейчас выпил. Подошел к столику, за которым мы сидели с друзьями Фрэн, соглашавшимися показаться с нами на людях.
– Имейте в виду, – сказал он, – что каждый в больнице, глядя на вас, видит то, что сделал он. Надеюсь, вы счастливы!
И добавил для ровного счета: «Пидар». После чего, пошатываясь, двинулся в сторону мужского туалета.
Друзья постарались меня успокоить. Говорили, что он пьяный дурак и нечего его слушать. Я сказал, что все нормально и что каждый имеет право на свое мнение. Но больше не ел вне дома.
Нам звонили со скрытых номеров репортеры, добивались цитат. Задавали провокационные вопросы, пытаясь вывести из равновесия.
– Как вы себя чувствуете, зная, что множество людей ненавидят вашего сына?
– Если его приговорят к казни, вы пойдете в тюрьму на это смотреть?
Я перестал отвечать на звонки. Звонок телефона стал пугать, от его механического визга учащался пульс.
За эти три месяца я всего дважды разговаривал с Дэнни. Оба раза по телефону. Во время разговора механический голос напоминал, что в целях безопасности разговор записывается.
– Мне нельзя говорить, где я, – сказал Дэнни, – но могу сказать, что здесь жарко.
– Август, – ответил я, – сейчас всюду жарко.
– Кажется, я хочу домой, – сказал он.
– Кажется? Ты в тюрьме! Каждый хотел бы домой. Ты как?
– Они никогда не выключают свет. Приходится спать, закрывшись ладонью.
– Это противозаконно, – сказал я. – Они не имеют права.
Дэнни минуту помолчал и сказал:
– Адвокат советует мне просить оправдания по причине невменяемости.
– А ты что думаешь?
– Я думаю, что в целях безопасности разговор записывается.
Когда он повесил трубку, я сидел в кухне и смотрел, как в микроволновке кружится чашка с моим чаем. Я признавал виновность сына не больше чем в первый день, но сомнение иногда закрадывалось. Фотография Дэнни с пистолетом в руке была убедительным доказательством виновности, но я знал: не все, что выглядит раковой опухолью, ею является. Я гасил тревогу работой. Мой сын хороший. Добрый. И если такой человек способен на такое преступление, значит, я ничего не понимаю в людях.
В бессонные ночи я рылся в газетах, ища подсказку. Вырезал статьи о Дэнни и складывал их в папку. Часами разыскивал подробности, показания свидетелей – все, что могло пролить новый свет на случившееся в тот день. Я собирал архив и стал хранителем этого дела. Каждую новую деталь вносил в каталог. Если находил что-то существенное, звонил Мюррею, будил его.
– Господи, Аллен, – говорил тот, – сейчас без четверти три. Позвоните завтра. Через пятнадцать минут последние пропойцы отправятся по домам.
Я послал ему статью из «Таймс», в которой свидетель описывал, как Дэнни дрался с неизвестным. Наверху подписал: «Сумеем его найти???» Если мне попадалась фотография или сообщение, заставлявшие усомниться в официальной версии, посылал Мюррею СМС или е-мейл. Он поначалу отвечал развернуто, но со временем ответы становились все более скупыми и наконец свелись к одному слову: «Интересно».
Когда я указал Мюррею на неизвестного, он немного покопался – позвонил автору статьи и добрался до свидетеля. Но ничего нового о противнике Дэнни не узнал – только что тот был высокого роста и одет в темную куртку.
Первые конспирологические теории появились очень скоро. Сигрэм был председателем комиссии по бюджетным ассигнованиям. В последние дни жизни он собирал голоса за билль, требовавший от администрации на 30 процентов урезать военные расходы. Еще он требовал назначить прокурора для расследования деятельности частных военных компаний, наживавшихся на конфликте. Такой билль положил бы конец бизнесу на войне. А потом Сигрэма убили. Голосование, состоявшееся через неделю после убийства, провалило билль, зато был принят новый, предполагавший лишний триллион долларов на военные расходы. Ясно, писали блогеры, что администрация, желая продолжать войну, должна была его убить. Или его казнил военно-промышленный комплекс, скрывая неоправданно высокие траты.
Появился капрал, клявшийся, будто видел Дэнни на секретной военной базе в пустыне Нью-Мексико за три месяца до Ройс-холла. Капрал Уолтер Ганновер якобы охранял тренировочный комплекс сверхсекретных частей особого назначения. Он говорил, что Дэнни привозили на базу в марте. Там, по словам Ганновера, сын обучался обращению с пистолетами и методам инфильтрации. Ганновер утверждал, что видел Дэнни шесть раз за три месяца. Его слова попали в несколько больших газет, их обсуждали по радио. Армия отрицала само существование такой базы. Ганновера проверили на полиграфе, но результаты оказались неясными. Тогда армия опубликовала его досье, и мир узнал, что он не только никогда не служил на базе в Нью-Мексико, но и был с позором отставлен с поста в Форт-Стоктоне за сбыт казенного бензина.
Кое-кто уверял, что военные подделали досье, чтобы скрыть правду, но большинство серьезных новостных агентств на этом закрыли тему. Эти статьи я, как и прочие данные по делу, вырезал и хранил вместе с распечатками комментариев онлайн. На отдельном листке в своем дневнике записал: «Нью-Мексико». Я составлял историю болезни. Каждый симптом, каждый результат анализа попадал в каталог. Так я выстраивал дифференциальный диагноз.
В августе в «Вашингтон пост» я прочел о пожаре в комнате для хранения улик в министерстве юстиции. Пропало несколько коробок с материалами по открытым делам. Я стал маниакально охранять свои записи. Прерывался каждые полчаса, чтобы сохранить их на диске и в Сети.
Фрэн говорила, что боится за меня. Такая одержимость – это нездорово. Мне нужно бы высыпаться. Я отвечал, что речь идет о моем сыне. Что мне делать? Она сказала, что думать надо о том, как примириться со случившимся. Пора принять тот факт, что Дэнни, возможно, виновен.
– А с кем тогда он дрался? – спросил я. – Двое свидетелей показали, что после стрельбы он боролся с другим мужчиной.
– Это был агент Секретной службы.
– Нет. Свидетели точно сказали, что это был другой человек. Агенты еще не подоспели.
– Ты уверен? – спросила она. – Была такая неразбериха, все бегали.
– Я читал то, что читал, – отрезал я.
Она вздохнула, набираясь терпения. Понимала, что судьба нашего брака реально зависит от поведения в подобных разговорах.
– Ты видел снимки, – сказала она. – Агент повалил Дэнни на пол. На орудии убийства остались его отпечатки.
– Фотографию могли подделать, – возразил я. – Отпечатки пальцев больше не считают решающей уликой.
Она погладила меня по щеке. В ее взгляде было сочувствие, и ничего кроме.
– Думаю, тебе стоит с кем-нибудь посоветоваться, – сказала она. – С психотерапевтом. Тебе нужно понять, что это не твоя вина.
– Что именно не моя вина? – спросил я. – Что Дэнни пошел на политический митинг? Что он много разъезжал?
– Пол, – сказала она, – я тоже его люблю, но ты доведешь себя до болезни. А ты нужен семье. Нужен мне.
Но я не мог так это оставить.
Я уже привык видеть лицо Дэнни в газетах. Снимки больше меня не поражали. Через две недели после стрельбы я ехал в поезде на Вашингтон, на заседание Конгресса, посвященное убийству. Десять кварталов от станции «Юнион» прошел пешком, высадившись с «Амтрака», который провез меня мимо кирпичных городов и фабрик, мимо реки, ручьев и ржавеющих плавильных печей. Солнце горело в небе рубином. От станции передо мной протянулись торжественные улицы столицы: тенистые газоны, памятники в окружении ярких цветов, монументальные парки под алой и багровой листвой дубов. Над головой развевались американские флаги, хлопали красно-бело-синие полотнища. Все здесь, кажется, создавалось, чтобы внушать трепет или благоговение.
Никогда раньше я не бывал в Капитолии, хотя за время практики лечил нескольких конгрессменов и сенаторов. Я, конечно, следил по телевизору за слушаниями по Уотергейту и Иранской операции. Я знал силу эти залов, множества камер, груза истории, надежд толпы.
За моей спиной мужчина разговаривал по мобильному:
– Бесплодие, но они считают, что это излечимо.
Я пересек улицы D и С, отметив, что на них нет обычного городского многоцветья мусора, прошел мимо здания Сената, мимо сенаторов и охраны у входа. Полиция Капитолия в белых рубашках и черных шляпах патрулировала просторный проспект Конституции. После 11 сентября подъезды к правительственным зданиям перегородили шлагбаумами и бетонными укреплениями на случай террористической атаки. Вдоль пешеходных дорожек торчали тяжеловесные бетонные клумбы-кашпо. «Вот как действует страх, – подумалось мне. – Он все уродует».
На лужайке за Капитолием репортеры устанавливали освещение и камеры, направляя их на купол. При виде их меня охватила паника. Хотелось пройти неузнанным. Мюррей достал мне пропуск на галерею зала заседаний. Я оделся в бесформенный пиджак и неприметную мужскую шляпу. Не хотелось сидеть в первых рядах, попадать в объективы, видеть под своими фото подпись: ПОЛ АЛЛЕН, ОТЕЦ ОБВИНЯЕМОГО ДЭНИЕЛА АЛЛЕНА. Я натянул шляпу на уши.
Операторы видеотехники пили купленный где-то кофе. Комментаторы в дорогущих синих костюмах сидели на раскладных стульях и читали газеты в ожидании событий, достойных запечатления. На подходе к Капитолию – ступени, колонны, квадраты и треугольники – я уголком правого глаза заметил памятник Вашингтону, как порез в трепещущей синеве неба. В тот же миг я услышал первое стрекотание камер, извещающее о неизбежном нашествии туристов: пожилых пар в ярких нейлоновых футболках, японских бизнесменов, нагруженных новейшей техникой, разжиревших американских семейств и мясистых немцев, выстраивающихся перед бархатом веревочных ограждений в ожидании стерильной речи экскурсовода.
book-ads2