Часть 9 из 46 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да погоди ты человека стращать, – упрекнул его Антип. – Мы его боимся, а он нас, поди, – втрое. Эй, страдалец, ты хоть голос подай!
«Страдалец» опасливо молчал.
– Уйдём ведь! – припугнул Ефим. В ответ – тишина.
– Может, помер? – без особой надежды предположил Ефим. – Так ему там и оставаться надёжнее… Антипка, да не полезу я туда, хоть убей! Только мне и дела, что бог весть кого из ямин выковыривать!
Но Антип уже молча сгрузил на кочку мешок и ружьё и, вытащив из-за пояса топор, примерился к бурелому. Ефим свирепо посмотрел на брата. Зажмурившись, беззвучно и страшно, от всей души выругался. И принялся помогать.
Они провозились до полудня, растаскивая намертво схватившийся, ощетиненный острыми обломами сухостой, исцарапались до крови и вконец изодрали и без того худую одежду. Устинья и Василиса с детьми держались поодаль и помалкивали, опасаясь подвернуться Ефиму под горячую руку. В конце концов один край бесконечного завала был расчищен, и перед братьями открылся чёрный сырой провал.
– Берлога медвежья, что ль? – заглянул внутрь Антип. – Ефимка, глянь, на дне вон копошится! Живой, значит! Эй, мил-человек, ты кто будешь?
Тот что-то слабо пропищал. Ефим подошёл. Нахмурился. Спокойно сказал:
– Бурят, кажись, там. Ну тогда пошёл я отсюда.
Он развернулся и зашагал к соснам, под которыми ждали женщины. Но на полдороге не вытерпел и оглянулся – уже прекрасно зная, что увидит.
Так и есть: Антип сидел на краю ямы и примеривался половчее спрыгнуть внутрь.
– Антипка! Да что ж ты за… – от бешенства у Ефима даже не нашлось подходящего ругательства. – Ну куда ты лезешь, стоеросина, куда?! Бурятов ещё не хватало по ямам собирать! Провалился – туда ему и дорога! Нам вся каторга спасибо скажет! Они ж на нашего брата, как на зверя, охотятся, а я их из-под земли тащи?! Ну что ж ты за идолище, Антип?!!
– Подержи-ка, – невозмутимо перебило его «идолище», бросая прямо в руки брату свой снятый азям. От неожиданности Ефим поймал его. А Антип, оставшись в одной рваной рубахе, преспокойно съехал в яму. Вскоре оттуда послышался его задумчивый голос:
– И верно: бурят… Живой ещё! Давай, братка, готовься подымать! Бери топор, ёлку какую-нибудь ступеньками подруби – да спущай!
– Тьфу ж, холера… – тоскливо сплюнул Ефим, тоже сбрасывая азям. – Ну вот что стоило на десяток шагов в сторону взять?! Устька! Из-за тебя всё!
Устинья только вздохнула.
От злости Ефим в два счёта снёс топором суковатую ель, обрубил ей ветви, оставив сучки-ступеньки, спустил самодельную лесенку в яму и прыгнул следом.
Бурят оказался маленький, лёгкий и от голода высохший чуть не до мощей. Было очевидно, что в яму он провалился давно и долго старался выбраться: все стены были истыканы его ножом, который в конце концов сломался. Братья, кряхтя и ругаясь, кое-как подняли «страдальца» на поверхность и уложили его на мшистой кочке, подсунув под голову свёрнутый азям.
Взглянув на спасённого при свете дня, Ефим почувствовал слабую надежду на избавление: бурят был совсем плох. Он тяжело и хрипло дышал, запрокинув лицо, обросшее клочковатой бородёнкой, на смуглом горле ходуном ходил острый кадык. Устинья озабоченно потрогала ему лоб и отдёрнула ладонь:
– Как печь горит! Та-а-ак… Палите костёр, воду ищите! Нет, сама пойду найду… Антип, пошто накрываешь его? Не надобно, коли озноба нет! Так хужей можно сделать! Сидите здесь, сторожите, я – мигом! – и нырнула в тайгу.
– Всё, братка, пропали мы, – тоскливо сказал Ефим, садясь на сырой мох. – Коли Устька за него взялась – не уймётся, коли на ноги не поставит.
Антип спокойным кивком подтвердил его догадку.
– Так времечко-то уходит! Что с нами-то будет? Замёрзнем как есть в лесу! Али волки сожрут!
– Знаю, – невозмутимо отозвался Антип. – Только сам смотри: три-четыре дня нам обедни не спасут. Всё едино ни к Уралу, ни к Шарташу уж не поспеваем. Надо бы к деревням выходить да на постой проситься.
– Начальству сдадут…
– Авось пожалеют с дитями-то. Увидят, что мы не убивцы какие… Да мы ведь и заплатим хорошо! По другому-то уж никак.
Ефим молчал, понимая, что брат прав.
– Я уж и сам думал, что передохнуть хоть денёк надо: Устька с Петькой вконец умаялись. Они ж в череду Танюшку тащат, а она уж вон какая увесистая сделалась.
– Сам, поди, подкис Васёну волочить? – поддел его Ефим.
– С чего «подкис», когда по очереди тащим? – усмехнулся брат. – Да и что там надрываться: она истаяла вся, чисто былинка… Несу – а она мне в шею сопит да всхлипывает…
– А мне – нет, – буркнул Ефим. С отвращением покосился на лежавшего неподвижно бурята и вздохнул, – Связался на свою голову с игошей этой… Всю жисть теперь всякий сброд из-под кустов вытаскивать да на хребет себе сажать!
– Такова уж твоя доля, – без тени насмешки согласился брат – и, взяв топор, отправился рубить сушняк для костра.
Вскоре из леса вынырнула Устинья с котелком воды и охапкой сизоватой травы.
– Слава богу, нужная травка сразу сыскалась! – радостно оповестила она, – Как меня ждала: прямо возле ключика топорщилась!
– Вот радость-то… – хмуро пробурчал Ефим. – Ведь и придёт человеку пора помереть – нипочём не даст!
– Теперь я скоренько… теперь только заварить её, отцедить – и давать помаленьку! Ефим, а вы куда смотрели-то?! Гляньте, он скрючился весь: озноб пробрал! Где азям?! Укрывайте! Васёнка, Васёнка… тьфу ты! Спит! Антип, ты бы хоть веток под неё подстелил!
К сумеркам братья возвели шалаш: высокий, тщательно укрытый плотным еловым лапником. Внутрь накидали того же лапника, и Устинья сама перенесла на него ссохшегося от голода, лёгкого, как ребёнок, бурята. Тот так и не пришёл в себя, но, когда лекарка принялась вливать ему в рот из наспех выструганной ложки сизо-чёрное, невероятно вонючее снадобье, неожиданно принялся с жадностью глотать.
– Голодный, – вздохнула Устинья, – Ефим, дай сухаря! Ну, что смотришь – давай!
– Так последний же, Устька…
– И что – нам на шестерых его делить? Сыт останешься полкрошкой этой?! – рассердилась она. – Давай, говорю! Походите лучше, шишек посмотрите да грибов!
И грибы, и шишки с орехами принёс Петька. Устинья, отлив снадобья в туесок из коры, наспех сварила в котелке остатки крупы с грибами, сдобрив кашу последней щепоткой соли, и путники довольно сносно поужинали. Так и не проснувшуюся Василису отнесли в шалаш, рядом с ней прикорнул уставший Петька. Вскоре уснули и мужчины. Только Устинья просидела до рассвета, поглядывая на бледный месяц, плывущий над кедровыми вершинами. Когда угли гасли, Устинья вставала и подбрасывала в огонь сухие ветви. Сухой смольняк вспыхивал дружно, жарко, окатывая рыжим светом мохнатый край шалаша и угловатое, высохшее лицо бурята. «Выживет аль нет?» – сонно, почти равнодушно думала Устинья, прикидывая, хватит ли на завтра снадобья или придётся снова бежать к ключику, чуть заметному на дне оврага, который она сумела отыскать только по сырому запаху растущего в нём игиря. – «Кабы помер – может, и ему легче бы… Сколько ж он в той яме просидел – страсть подумать!»
Под утро уснула и Устинья и, запрокинув голову, улыбалась во сне: ей виделось далёкое, забытое уже, родное Болотеево, июньское разнотравье на солнечном, ясном косогоре, липа, вся в золотистых рожках, окружённая роями пчёл, высокое синее небо, подёрнутое рябью прозрачных облачков. И даже во сне сладко пахла мёдом липа, веяло с полей душистой пыльцой и жужжали мохнатые шмели в высокой траве, а плечи щекотали розовые метёлки иван-чая… «Быть грозе… – во сне подумала Устя, глядя на громоздящееся друг на друга облака. – Ливню быть…»
Бурят пришёл в себя к вечеру второго дня – и увидел прямо перед собой недовольную фииономию Ефима, приставленного следить за «болезным». Устинья ушла в тайгу за травой, Антип спал, Петька и Василиса, прихватив с собой Танюшку, побрели искать последние грибы. Испуганно залопотав, бурят пополз на локтях в сторону.
– Да лежи ты, басурманина! – попытался успокоить его Ефим, с досадой понимая, что его посечённая шрамами, заросшая лешачьей бородой рожа напугает кого угодно. – Лежи, не тронет тебя никто! Вот сейчас фершалка наша придёт…
Но «басурманина» и слушать ничего не хотела – и вовсю ползла прочь, натыкаясь локтями на корни и брошенные шишки. В конце концов бурят сшиб Устиньин туесок, тот опрокинулся набок, и по рыжей хвое поползла тёмная струйка снадобья.
– Вот сейчас башку-то отверчу! – вконец рассвирепел Ефим, вскакивая на ноги и хватая щуплого бурята поперёк живота. – Куда тебя, вражина, несёт?! Гляди, лекарствие своротил! А Устька его вчера полдня варила! Вот как дам сейчас промеж…
– Ефимка, Ефимка, ты куда его волочишь-то? – раздался взволнованный голос, и из сосняка появилась Устинья. – Что стряслось? Очуялся?! Ты его не придушить вздумал ли?
– Не успел малость, – буркнул Ефим, без особой нежности бросая бурята на слежавшийся лапник.
Устинья подошла, села рядом с испуганным раскосым человечком и, спокойно улыбаясь, принялась шёпотом внушать ему что-то. Бурят слушал, напряжённо всматриваясь в её лицо. Постепенно его искажённые страхом черты разглаживались. Наконец, Устинья с улыбкой повернулась к мужу:
– Ефимка, да он по-русски знает! Смотри – разумеет меня!
Бурят действительно немного понимал по-русски. Довольно быстро выяснилось, что зовут его Гамбо, что он охотник, что его род никогда в жизни не занимался поимкой беглых и что он провалился в яму «много-много день» назад, преследуя косулю и не сумев вслед за ней перелететь столетний бурелом.
– Откуда по-русски знаешь? – недоверчиво поинтересовался Ефим.
В ответ Гамбо похвастался, что у него есть русская жена, которую он несколько лет назад нашёл в тайге по разносящимся на весь лес воплям и причитаниям: баба выла над умершим мужем. Судя по всему, это была беглая каторжанка, мужик которой не вынес тягот пути через тайгу. Гамбо забрал красивую русскую в своё стойбище, и она родила ему четверых ребят. Женой бурят был вполне доволен: его огорчало лишь то, что Анна напрочь отказывалась мазать кровью и жиром бурятских божков, упорно молясь своей ладанке на груди и крестясь на восток.
– Ещё не хватало: истуканов салом кормить! – содрогнулся Ефим. – Идолище ты лесное и есть, Гамбо! За это тебя бог и в яму сбросил!
– Оставь человека в покое, – тихо велела Устинья. – Каждый со своим богом живёт как умеет. Дай-ка лучше послушаю я его.
Она развязала кожаную рубаху бурята и битый час выслушивала его, прижимаясь ухом к впалой груди. Выпрямилась с недоверчивой улыбкой:
– Ты глянь… и впрямь человек лесной! Столько дён в стылой яме провалялся – а грудь не выстудил! Ровненько дышит, спокойно! Стало быть, скорёхонько на ноги поставлю!
– Давай уж поживей, Устька… – уныло попросил Ефим. – Как есть снегом нас в лесу накроет…
Но Устинья не слышала: она вдохновенно хлопотала над котелком.
– Сейчас, сейчас, Гамбо… как по батюшке-то? Как?! Нипочём мне не выговорить… Ну и ладно, молодой ты ещё! Сейчас травки заварю, отцежу, выпьешь – и через день здоровым домой побежишь, к Анне своей! Уревелась, поди, вся… А что голодный – так сейчас тюри с сухариком дам! Только потихоньку, не то кишки в узел завяжутся – и там уж лечи не лечи… Ефим! Что встал-то – неси полсухаря наши! Да шалаш подправить надо – не дай бог ветер подует! С утра-то уж потягивало!
Словно только этого и дожидаясь, из леса выбежал встревоженный Петька:
– Дядя Ефи-им! Дядя Анти-ип!!! Погляньте! Туча с гор идёт – такова чёрная, страшная!
– Этого недоставало! – от души выругался Ефим, хватаясь за топор и устремляясь к высоким елям, – Вставай, Антипка, поспешай! Сейчас ещё и снежком завалит!
Когда братья, наспех нарубив нового лапника и жердей, вернулись с ними к шалашу, ветер усилился. Ледяные порывы сбивали с ног, заставляли крениться и жалобно трещать толстые кедры. Где-то в тайге с глухим, почти человеческим стоном обрушилось дерево, и стая птиц, испуганно гомоня, взметнулась над хмурыми вершинами. Туча, выпершая из-за гор сизым, набухшим хребтом, уже загородила собой половину неба. В воздухе вертелись редкие снежинки. Беспокойно косясь на вздыбившуюся в небе черноту, Антип и Ефим унесли в шалаш Гамбо, затоптали, опасаясь пожара, костёр, начали торопливо укреплять кренящийся под ветром шалаш. Женщины и Петька помогали как могли: держали жерди, помогали стягивать их, подтаскивали ветки. Танюшка, оставленная матерью на охапке лапника, голосила во всю мочь, но Устинье некогда было подойти к ней. Налетевший ветер разметал ветви, поволок истошно вопящую малышку по земле. Устинья едва успела догнать и подхватить на руки дочку.
– Живо давайте! – окликнул их сердитый голос Ефима. Устинья, одной рукой прижимая к себе Танюшку, а другой кое-как придерживая рвущийся на ветру подол юбки, нырнула в шалаш, – и тут же повалил снег. Он обрушился сплошной стеной, в одно мгновение выбелив прибрежный песок. Ветер выл и визжал как живой. Ефим представил себе, что было бы, окажись они в эту минуту в тайге или посреди болота, – и по спине пробежал мороз. «Схоронил Господь…» Они сидели в кромешной темноте тесного шалаша, крепко прижавшись друг к другу. Под мышку к Ефиму забилась Устинья, и он чувствовал на груди её взволнованное, горячее дыхание. Между ними копошилась, слабо попискивая в поисках материнской груди, Танюшка. Рядом хрипло дышал Гамбо. А совсем рядом слышалось сопение Антипа, у которого в охапке оказались Петька и Васёна.
– Ништо, ништо, – донеслось до Ефима успокаивающее бормотание брата. – Нечего бояться: не посредь леса, чай. Все вместе не замёрзнем, ведь эдак и охотники в лесу снег пережидают, слыхал я. Гамбо, верно ль говорю? Ну вот… А снег этот ненадолго, растает ещё… Васёнка, удобно тебе этак? Ну и спи с Богом, и ты, Петруха, тож. Завтра день придёт – он покажет… Ефимка, как мыслишь, не задохнемся мы так-то под снегом?
«Не должны…» – хотел было сказать Ефим, но душное, влажное тепло обволокло голову, темнота смежила веки, и он, так и не сумев ответить брату, заснул – как провалился.
Устинья не ошиблась: через два дня Гамбо уже был на ногах: по-прежнему худой до прозрачности, но вполне бодрый. К тому времени он успел во всех подробностях выслушать печальную повесть беглецов и, поразмыслив, посоветовал им сплавиться вниз по реке Аюн – «медвежьей».
– Да где ж тут река-то? – недоумевал Ефим. – Одни ёлки да каменюки вокруг! Да ключ в овраге бежит! Не запутаешь ли нас, лешак косой?
book-ads2