Часть 24 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Может, если погода поменяется, выберем денек и съездим на могилу да Понте в Квинсе? — предложил я в конце концов.
Подумать только — либреттист Моцарта похоронен в Квинсе, сказала она.
Причем на христианском кладбище, добавил я. Он по рождению иудей, но потом перешел в христианство. Да и семья Марии Гарсиа на самом деле была не из цыган, они скорее были конверсо по происхождению.
А у нее есть приятельница, которая утверждает, что она конверсо по происхождению.
Последовала история о ее знакомой старой и довольно набожной католичке, которая каждый год в еврейские религиозные праздники поворачивает все христианские образы, какие есть в доме, лицом к стене.
— Когда, думаешь, нам лучше поехать?
— Куда поехать? — спросил я.
— На кладбище! — В смысле: куда же еще?
Неужели все так просто, подумал я, или я что-то проглядел?
Я скажу когда, ответил я. Думал добавить: «Не все мы тут фрилансеры», но удержался. «Может, в начале следующей недели» — но и этого не произнес. Пришлось бы свериться с календарем в мобильнике, а мне не хотелось, чтобы официоз этого жеста подпортил уже наметившуюся спонтанность нашей вылазки в Маспет.
Впрочем, молчание и пауза перед моим «Я скажу когда» сделали свое дурное дело. Непроясненное, невысказанное висело между нами. Ее озадаченный взгляд стал вопросом, мое молчание — ответом. Из того, что она продолжала смотреть этим отважным любознательным взглядом, который, задерживаясь на мне, говорил, что тепла у нее в сердце больше, чем она согласна показать, я понял, что прошедшая между нами рябь представляла собой мучительное мгновение неловкости и утраченной возможности. Может, лучше было обсудить это сразу на месте. Может, не стоило замалчивать. Но ни один из нас ничего не сказал.
При расставании я ее поцеловал, а потом обнял. Она пошла прочь, но потом обернулась. «Объятие я хочу настоящее», — сказала она.
На счету у нас уже было три встречи, но мы так и не задали друг другу ни одного вопроса по поводу личной жизни. Мы бродили мощеными переулками, а на центральные магистрали не совались. Сугробы на Абингдон-сквер делались все выше, и от этого мне хотелось проводить в нашей кофейне долгие часы, ничего не делать, только сидеть и надеяться, что ни один не предпримет ни малейшей попытки развеять чары. Допустим, мы никуда не денемся, допустим, снег будет падать и дальше, — можно вот так же встретиться на следующей неделе, и еще через неделю, а потом еще через одну — мы вдвоем у того же углового столика перед окном, пальто сложены на третьем стуле.
Сторожись. Ничего не предпринимай. Ничего не испорти.
Через два дня я решил слегка форсировать события. Не хочет ли она выпить?
«Милый, с удовольствием. Дай только разобраться с парой-тройкой препон. А там сразу скажу».
На следующий день ранним утром: «Я вечером свободна».
«Да, но сегодня я, скорее всего, занят, — написал я в ответ. — Выпить успеем, но потом мне придется уйти на ужин. Шесть устроит?»
«Давай в пять тридцать. Больше времени проведем вместе».
«Отлично, — ответил я, — рядом с Абингдон есть бар, неподалеку от нашего кафе». «Так оно уже "наше"?»
«На Бетун. Устроит?» — ответил я, будто бы пропустив мимо ушей ее юмор, но с надеждой, что поспешность моего ответа даст ей понять, что я отметил легкую издевку в этом «наше» и она меня порадовала.
«Значит, на Бетун, дорогой».
Редко в человеке вот так вот сочетаются дерзость и покорность. Может, это знак? Или она просто из покладистых?
Встретившись через неделю, мы заказали по джину «Хендрикс».
— От оставшейся части недели я ничего хорошего не жду, — сказала она. — Более того, все будет просто ужасно.
Что ж, подумал я, наконец хоть что-то вскрывается.
Меня в конце недели тоже не ждало ничего приятного. Мне предстояли ужин в Бруклине и несколько коктейлей, невыносимо скучных, если не считать пары-тройки гостей.
— Пары-тройки?
Я пожал плечами. Она, что ли, дразнится? А почему ее ждет такая кошмарная неделя?
— Мне придется расстаться со своим другом.
Я посмотрел на нее, стараясь не показать, насколько ошарашен. «Друга» по большей части упоминают для того, чтобы сказать: я не свободна.
Я и не знал, что у нее есть друг. Он что, такое чудовище?
— Нет, совсем не чудовище. Просто мы переросли друг друга, — сказала она. — Мы познакомились прошлым летом в писательской колонии и занимались тем же, чем и все в таких местах. А как вернулись в город, все вошло в какую-то тоскливую колею.
— Что, все так безнадежно?
А мне обязательно разыгрывать приятеля-психоаналитика? И зачем эта тоскливая нотка в слове «безнадежно» — как будто я удручен этой новостью?
— Скажем так, все дело во мне. Плюс... Она помедлила.
Плюс?
— Плюс я встретила другого. Я призадумался.
— Ну, в таком случае лучше действительно не тянуть и расстаться. А он знает?
— Если честно, ничего не знают ни тот, ни другой.
Она подняла на меня глаза и доверительно, слегка сокрушенно пожала плечами, как бы говоря: «Жизнь. Знаешь, как оно бывает».
Почему я не стал задавать другие наводящие вопросы? Почему упорно не понимал намеков? Каких намеков? Почему я позволил ей бросить эту гранату, а сам сделал вид, что меня даже не оглушило? В итоге я сказал одно:
— Уверен, все как-нибудь образуется.
— Знаю. Всегда образовывается, — ответила она, одновременно и благодаря меня за то, что я не стал вдаваться в подробности, и, видимо, сожалея, что я закрыл тему стремительнее, чем ей того хотелось.
В семь она напомнила, что мне нужно на ужин, меня ждут «пара-тройка» друзей в Бруклине. Запомнила мои слова. Мне это понравилось.
Мне бы очень хотелось привести ее на такой ужин. Она бы там всех очаровала в мгновение ока, даже женщин. Мы стояли снаружи у бара, я не отводил от нее глаз в надежде, что она поймет, как мне грустно сегодня прощаться так рано. Она потянулась, чтобы, по обычаю, поцеловать меня в обе щеки. А я, даже не подумав, вдруг обнаружил, что целую ее в лоб, прижимаю к себе. Пришло легкое возбуждение. Значит, все происходит не только в голове. Она в ответ тоже прижала меня к себе, и крепко.
Пока мы шли в ту точку, которую по умолчанию назначили местом нашего расставания, что-то сказало мне о том, что она должна была бы расспросить меня про этот ужин. Слишком я много разглагольствовал о своей нелюбви к таким мероприятиям — на это полагалось откликнуться хотя бы между делом. Но она даже не потрудилась спросить, где именно он состоится, — видимо, по той же причине, по какой я не задал ни единого вопроса касательно ее нового друга. Возможно, она, как и я, просто не хотела показать своего интереса. Все относившееся к остальной части наших жизней мы поворачивали на Абингдон-сквер лицом к стене. Моя жизнь, ее жизнь, все, что не касалось того, почему мы встречаемся здесь снова и снова, уходило в тень, ложилось на дно, замыкалось на замок. На Абингдон-сквер мы вели отдельную, гипотетическую жизнь, отделенную от всего, умещавшуюся в переделах между Хадсон-стрит и Бликер-стрит, между половиной шестого и семью.
Попрощавшись, я остался стоять и смотреть, как она уходит в сторону центра; я задержался на несколько секунд, думая о том, что запросто могу и не садиться в метро, а переехать куда-нибудь неподалеку, начать новую жизнь поблизости от этого бара, водить ее по выходным в кино, придумывать другие развлечения и, если все получится, следить, как она станет знаменитой, еще похорошеет, родит детей — до того самого дня, когда она войдет ко мне в кабинет и скажет, что мы переросли друг друга и все вошло в тоскливую колею. Жизнь. Знаешь, как оно бывает, скажет она, и — да, чтоб ты знал, я переезжаю в Париж. Но меня даже и это не напугало. Видение этой нашей альтернативной жизни проступило на стеклянной витрине бара, за которой мы запросто могли провести вместе еще много часов. Когда она оглянулась, перейдя улицу, мне понравилось, что она застала меня за этим занятием: как я стою и смотрю ей вслед. Мне понравилось, что она обернулась, а потом, без всякой подначки, помахала. Мне понравилось мимолетное возбуждение, когда я прижимал ее к себе, и впервые с нашего знакомства я подумал о том, какова она без одежды. Незваное чувство.
В тот субботний вечер, в переполненном кинотеатре, я смотрел, как молодая пара просит зрителей в нашем ряду передвинуться на одно сиденье. По тому, как нерешительно они заняли свои места, а потом не сразу сообразили, как есть попкорн из одной коробочки, было ясно, что это их первое свидание. Я завидовал им, завидовал их неловкости, завидовал немудреным вопросам и ответам. Очень хотелось оказаться здесь, в этом же кинотеатре, вместе с ней. С пакетиком попкорна. Или ждать снаружи в очереди, еще в пальто, предвкушая начало фильма. Я хотел посмотреть с ней «В прошлом году в Мариенбаде», отвести ее на
«Искусство фуги», послушать вдвоем концерт Шостаковича для фортепьяно и трубы — мы бы гадали, кто из нас фортепьяно, а кто — труба, она или я, труба или фортепьяно, пока сидели за чтением лэ Марии Французской тихим воскресным днем, и я выслушивал бы от нее неведомые для меня вещи про Марию Малибран, а потом, во внезапном порыве, мы набросили бы одежду и отправились вдвоем смотреть что-то невероятно глупое, потому что глупое кино с совершенно дурацкими спецэффектами способно творить чудеса тоскливым воскресным вечером. Видение ветвилось, вбирая в себя и другие уголки моей жизни: новые друзья, новые места, новые ритуалы, новая жизнь, контуры которой сделались почти осязаемыми.
Выпал один миг, когда я помогал ей надевать пальто, — можно было в этот момент что-то сказать. Несказанное, невыраженное, неразделенное, всего несколько слов — и все рассеялось бы, как дым. Но я знал, глядя, как она уходит сквозь толпу, что она признательна мне за мое молчание, а я ей — за ее. Однажды я спросил ее, кем бы она хотела быть в концерте Шостаковича, фортепьяно или трубой. Фортепьяно — бодрое и жизнерадостное, ответила она, а труба рыдает. А кем себя считаю я?
Из Германии пришло короткое электронное письмо от Манфреда: «Опять вышел на охоту. Тебе нужно умерить скепсис и поднакопить отваги». Отвага, писал он, рождается из того, что мы хотим и потому получаем; скепсис — цена, которую мы платим и потому проигрываем. «Просто проводи с ней побольше времени, не в кафе, не в баре и не в кино. Ей не шестнадцать лет. Не получится — ты расстроишься, зато покончишь с этим и двинешься дальше». Когда я сказал ему, что скепсис у меня как раз по делу, учитывая, что она уже призналась в существовании другого, он откликнулся, немало меня ободрив: «А может, тот другой и есть ты. А если даже нет, одной этой мысли достаточно, чтобы сдвинуть горы. Эта женщина — настоящая. И ты настоящий».
Я попытался пробить брешь в разделявшей нас стене. Но чем отчетливее я понимал, как сильно ее хочу, тем сильнее смущала меня мысль о ее новом любовнике, тем мучительнее терзали душу эти ее отстраненные «милый». Все, что мне в ней нравилось, все, что она писала и говорила, приобретало контуры умиротворяющих пустышек, которые она кидает мне, чтобы удержать от сближения. Она ничего не делала впрямую. Я стал настороженным и уклончивым.
Через двадцать четыре часа после джина я написал ей, что жалею, что не остался и не поужинал с ней в наших местах, а вместо этого отправился на скучную вечеринку.
«Милый, неужели там действительно было так ужасно? А как же пара-тройка прекрасных друзей?»
Мне понравился ее сарказм. «Жаль, что не взял тебя с собой, — ты бы оживила общество, растопила лед, смахнула пыль со старых шкафов, которые так и не убрали после смерти Дункана, — и мне было бы очень, очень хорошо».
«Тебе правда было бы так хорошо?»
«Мне было бы несказанно хорошо».
Хотелось рассказать ей про этот ужин в устланной коврами гостиной у друзей, с видом на небоскребы Нижнего Манхэттена и на живописную долину Ист-Ривер: мы говорили про Диего, который так по-прежнему и изменял Тамаре, но решил остаться с ней, потому что не мог помыслить без нее своей жизни, про Марка, который бросил Мод ради женщины много моложе, объявив, что решил «попробовать снова». Один заговорщицкий взгляд через стол — если бы в тот вечер она была среди нас, — и мы бы с ней дружно прыснули от хохота, повторяя «попробовать снова» по пути обратно на Абингдон-сквер.
Мы не были ни друзьями, ни посторонними, ни любовниками — мы колебались, то есть я колебался, и мне хотелось думать, что и она тоже колеблется, — благодаря друг друга за молчание; вечер же тем временем прямо у нас на глазах переходил в ночь над крошечным парком, не относившимся ни к Хадсон-стрит, ни к Бликер, ни к Восьмой авеню, он соприкасался со всеми тремя, как вот и мы, похоже, всего лишь соприкоснулись с жизнью друг друга. Грянет буря — нас сметет первыми, и деваться нам некуда. Я начинал опасаться, что нам выпал сценарий без расписанных ролей.
Два дня спустя, после полуночи: «Милый мой, на этой неделе — ни одной хорошей минутки. Все очень тяжело. И худшее только впереди. Думай обо мне».
«Думать о тебе? Я о тебе думаю постоянно, — написал я в половине шестого следующего утра, сразу же по пробуждении. — Иначе зачем, как ты полагаешь, я встал так рано?»
В тот же день, попозже: «Милый, давай выпьем вместе в ближайшее время». Сказано — сделано.
— Очень бы хотелось хоть чем-то тебе помочь. Ты сказала ему, как обстоят дела? — сделал я первый нерешительный шаг.
— Я ему все сказала. Я не боюсь говорить правду. Научиться бы мне говорить правду.
Я хотел, чтобы она продолжила в таком роде: «Мне казалось, ты умеешь говорить правду. Ты же завернул мою статью, поскольку она тебе не понравилась? Мне ты всегда говорил правду».
«Я не такую правду имел в виду».
«А какую?» — спросила бы она, и я бы все ей рассказал. Мне только и нужен был первый толчок.
book-ads2