Часть 14 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Понимаете? Алиса сказала ему, чтобы он уходил. Он уже был для нее бывшим мужем. Это кажется жестоким, но это ее выбор. Алиса не хотела тратить свою жизнь на плохого мальчика, спасать того, кого не спасти. Брак с плохим мальчиком Петей продлился всего год, с 1933-го по 1934-й.
Когда спустя два года Снопков, плохой мальчик, пришел к Алисе пожаловаться, как ему надоели женщины (из Михайловского и Кировского театров, из Цирка и филармонии, все надоели), он случайно встретился у нее с ее будущим мужем, композитором, хорошим мальчиком, который тоже пришел пожаловаться — что болен, нет работы, нет любви… Отчего же все ей жаловались, и плохие, и хорошие?
Алиса считала, что Снопков с Хармсом встретились в 42-м году в тюрьме на прогулке, но… Простите, забыла, что вы не хотите про войну и блокаду, а хотите только про любовь.
Письмо Рахили
Дорогая Алиса,
я не хочу про войну, про блокаду, но вот что я узнала (от скуки бегала по ссылкам): Снопков в блокаду лежал у себя дома, умирал от голода, уже не вставал. Соседи написали донос, что он шпион, так как у него на окнах нет затемнения. И за ним пришли из НКВД и унесли его в тюрьму. Потом он умер от голода в тюрьме или в лагере.
Петя, Мастер Петр, был плохого поведения, пил, гулял — и все равно так погиб, «героически погиб в блокадном Ленинграде», — вы понимаете? Не понимаете? Если не понимаете, ничего страшного.
Алиса считала, что Снопков и Хармс встретились в тюрьме на прогулке? Все погибли, и хорошие, и плохие, и странные, и до того, как погибнуть, все были несчастны, понимаете? Если не понимаете, ничего страшного.
Так жалко Снопкова и Хармса, всю ночь не сплю и плачу.
Съела уже все, что мне оставили у кровати, яблоки, конфеты, и все плачу.
Дневник Рахили
Случилось невообразимое несчастье. Катастрофа. Невозможно поверить в такое. Мне отменили приглашение. Катя отменила приглашение.
Она написала мне в мессенджер: «Привет, Рашка! Твое приглашение отменяется. Выздоравливай». Не объяснила почему, просто «твое приглашение отменяется».
Я прочитала, и сердце сразу ух вниз, но не сразу поняла. А когда поняла, так заплакала, что чуть не захлебнулась слезами. Лежа плакать неудобно.
Не верится, что это случилось со мной.
Любого человека могут обидеть, оскорбить, но обычно это не все знают. Мама оскорбляет папу, но это знаем только мы, дома, а для всех остальных он в полном порядке. А я, а у меня… меня оскорбили публично. Сейчас по всем личкам обсуждают, почему мне отменили приглашение, гадают, что я сделала. Я совершенно беспомощна: я не влезу ко всем в лички, чтобы объяснять, оправдываться. И не устрою публичную истерику, не стану вопить «ненавижу!» на радость всем.
Все — все! — знают, что мной пренебрегли, что меня пнули, как котенка, что я жалкое существо. Мне стыдно так, что у меня горят щеки.
Но за что, почему? Почему, почему?!
В нашем классе много лет назад был неприятный случай: девочка пригласила весь класс на день рождения в боулинг. Но ее родители отказались вести весь класс в боулинг и кормить, и она сделала сепарацию: рассчитала всех по списку на первый-второй, и всем «вторым» сказала не приходить. Я, кстати, тогда попала в число «первых» и не очень-то заботилась о чувствах «вторых». Но мы были еще маленькие, и у нее родители жлобы. Могли бы сказать: «Лучше пригласим всех куда-нибудь, где подешевле».
С Катей такого быть не может: чтобы именно на меня не хватило денег. Я мечтаю, пусть бы она исчезла, провалилась! Пусть бы у меня были орки или ниндзя — напали бы на нее, и — где Катя? А ее нет, исчезла нафиг совсем!
Мама говорит: «Включи голову. Что ты сделала? Ты ее чем-то обидела? Что-то кому-то сказала? Сплетничала? Ты иногда не отдаешь себе отчета в своих словах, может быть, ты сболтнула и забыла, а твои слова передали…»
Ничего! Я ничего! Никому! Я ничего о ней не говорила, точно ничего, никогда, никому!.. Я никогда не отзывалась о ней плохо! И главное: со дня получения приглашения я разговаривала только с Иркой. Я разговаривала только с Иркой!
Если бы кого-то пригласили вместо меня, было бы понятно, что этот человек мог меня оклеветать, чтобы самому получить приглашение: как в детективе, ищи, кому выгодно. Но взамен меня никого не пригласили. Значит, дело во мне.
Может быть, кто-то из Катиных подруг на меня обиделся? Но у нее нет близких подруг! И что плохого я могла кому-то сделать — я же лежу!.. Не выхожу из дома, лежу, разговариваю только с Иркой.
Уж лучше бы она вообще меня не пригласила: можно пережить, сказать себе «это потому, что я для них слишком умная».
Я вдруг поняла.
Поняла, что я от ужаса недооценила ситуацию. Все знают, что мне отменили приглашение. Все думают, что я сделала что-то позорное. И меня отвергли за что-то ужасное.
Получается, она меня не просто оскорбила, а нанесла непоправимый ущерб моему социальному статусу.
Я плакала и плакала и вдруг как будто провалилась в сон. Во сне я стояла у доски, в руках указка. Указкой показала на Катю: «На своей лекции я хотела рассказать, что у тебя толстые ноги, но не рассказала. Тебе не за что наказывать меня». В этом месте сна я испугалась, что сошла с ума, и проснулась, как и засыпала, в слезах.
Мама вошла ко мне и увидела, что я плачу. Здоровый человек может убежать, если вдруг заплачет. Но я ведь совершенно беспомощна, не могу убежать, если вдруг заплачу. Я лежала и плакала и все ей рассказала.
Глупо, что я ей все рассказала, но я сейчас совершенно беззащитна. Я так хочу, чтобы хоть кто-то в этом мире был за меня!
Она была за меня! Покраснела, у нее задрожали губы, забешенели глаза.
— А я тебе говорила, не нужно было принимать это приглашение! Но ты же не слушаешь! Ты общаешься с кем придется, с людьми не своего круга… Вот что значит общаться с нуворишами! Фу!.. Считаешь их приличными людьми, а они написают посреди гостиной!
Это она про Катю, это она нувориш, написает посреди гостиной.
Это было глупо по каждому пункту, но прозвучало, как будто я ребенок и она на моей стороне, как настоящая мать.
Но разве она может побыть настоящей матерью дольше минуты? Завелась и начала кричать.
— Зачем тебе знать, почему отменили твое приглашение! Неважно, что ты сделала! Кате! Еще кому-то! Ты лучше думай, почему с тобой можно так обойтись: почему тебя можно унизить, оскорбить, отбросить, как паршивую собачонку! Катя не побоялась пренебречь тобой, значит, ты — никто? Ты сама виновата, что тебя так унизили! Думай лучше, что с тобой не так!.. И перестань уже реветь! Плакать из-за каких-то нуворишей! Это… вульгарно! Лучше извлеки из всего этого пользу, — лежи и думай, что с тобой не так!
Как я могла подумать, что она за меня? Она всегда против меня. Ей больно из-за меня, вот она и делает больно мне. Но я-то живой человек, хоть и прикованный к постели.
Самое ужасное то, что дома знают о моем унижении. Родственники — не те люди, с которыми в первую очередь хочется разделить боль.
Мама получила подтверждение того, что я неудачница и у меня в последний момент все сорвется. Папа… от его жалеющих глаз мне еще больней.
Нет, самое ужасное другое… Нет, все самое ужасное.
Во мне сидит кто-то маленький, лет пяти или шести, и все плачет, плачет так, что слез больше нет, но они есть. Прямо физически больно от мысли, что меня не хотят.
…Я все гадаю, что я сделала? Ничего я не могла сделать даже невольно, ведь я лежу дома… Что я сделала сама по себе, вне зависимости от того, где я нахожусь? Я еврейка? О, если бы мне отменили приглашение, потому что я еврейка! Это было бы прекрасно. Как было бы хорошо свалить вину с себя на что-то общее — расу, религию, цвет кожи… политические взгляды, антисемитизм. Но, к сожалению, это не так: Танька еще больше еврейка, чем я, но она приглашена, а мне отменили приглашение.
Мама права. Дело не в том, что делают с нами другие люди, — приглашают, отменяют приглашение, возносят нас на вершину счастья или повергают в пучину печали. Дело во МНЕ. С другими так не поступили, значит, это Я виновата. Нужно думать, почему так поступили именно со МНОЙ. Со МНОЙ что-то не так.
Не буду думать, что со мной не так. Но что со мной не так?!
Эти мысли могут завести меня далеко… так далеко, что я не смогу исполнить свой план уйти из жизни в апреле. Решу уйти раньше. Рядом со мной лежат обезболивающие таблетки, только протяни руку. Их немного, но можно начать собирать.
Письмо Алисы
Дорогая Рахиль,
наконец-то удалось восстановить одну из записок. Эта записка была самая ветхая, поэтому я решила, что она первая по хронологии. Кажется, так и есть, — опять случай!..
Записки достаточно хорошо сохранились, не нужно восстанавливать специальными методами. Но трудно разобрать почерк. Почерк у Художника, как у двоечника.
Почему это записки «Художника»? Читайте.
…Ма tante сегодня разозлила меня до колик: послала меня по всем своим женским делам, от чего я не смог отговориться. Сначала я побежал с коробкой в Мариинский. В коробке бальное платье темно-розового бархата и страусовый веер. Если Мариинский театр купит бальное платье для роли графини в «Пиковой даме», то у Ма tante появятся деньги заплатить портнихе. Потом к портнихе на Фонтанку. Портниха отдает пошитые платья в долг. Ма tante несколько раз повторила: «Два платья, ты запомнил, два: креп-жоржет цвета чайной розы и крепдешиновое серое в цветочек». Как будто все вокруг идиоты: и я, и портниха, которая не знает, какие платья. Смешно, что круговорот платьев: розовое бархатное меняется на серое в цветочек… Какая глупость, да, впрочем, это безразлично. Женщины!..
Ма tante просила меня быть полюбезней (сказала «не показывай свой нрав»): портниха эта обшивает ленинградских актрис и жен ответственных работников. Ма чрезвычайно ею дорожит: про платья и костюмы, сшитые ею, спрашивают: «Это вы из-за границы привезли?» Кроме того (какие же пустяки подхватываются моей памятью независимо от моего желания и хранятся потом!), она не делает выкройки и, как было принято у мастеров старой школы, закалывает материю прямо на даме и раскраивает. Также располагает ценнейшими вещами: запасом пуговиц, лент и кружев, оставшихся с прошлых времен, и перешивает всю эту дореволюционную мишуру на новые туалеты Ма tante. Это все хорошо, но когда я показывал свой нрав ее знакомым?
Портниха, немолодая дама, предложила мне холодного молока с печеными яблоками. Я прошел за ней на кухню мимо нескольких комнат, в одну из них была открыта дверь, я увидел, что квартира не маленькая, с хорошим вкусом обставлена. Я это потому отмечаю, что сейчас это редкость.
От молока я, конечно, не отказался, так как шел от Мариинского пешком до ее дома приличное расстояние, да еще с коробкой. Мариинский пока платье не купил, говорят, у них предложений много, будут думать. Я буду рад, если не купят: хоть я ничуть не сентиментален, но бальное платье — единственная память о моей матери. Ма tante и без того ловка по части, где добыть деньги на свои креп-жоржеты.
Я не в обиде на Ма, что креп-жоржет цвета чайной розы и крепдешиновое серое в цветочек ей дороже, чем память о сестре. Она бы хотела не помнить, а забыть. А впрочем, я не знаю. Можно легко ее понять. Положение ее трудное: иметь в доме племянника, родство с которым как бомба с часовым механизмом. Об ее аристократическом происхождении уже забыли благодаря мужу, который относится к новой советской элите. Но забудут ли, что мой отец, представитель древнего дворянского рода, вместе с бароном фон Унгерн сражался с большевиками на Дальнем Востоке? Вряд ли.
Третьего дня я слышал, как Ма сказала по телефону графине Симонич: «Он ребенок и не понимает, что живет под угрозой смертной казни». Это глупо! Я не ребенок, мне семнадцать лет. И я понимаю: в любую минуту могут явиться с обыском, арестовать. Я не приношу вреда советской власти. Ко мне нельзя применить кодекс Наполеона, где намерение приравнивается к деянию, так как у меня нет намерения вредить советской власти. Но я понимаю, что логика здесь отсутствует: меня могут арестовать за будущее. Вдруг я принесу вред завтра, через месяц, через год? Аbsurdе, но приходится с этим жить… К тому же есть еще мысли. Меня могут арестовать за мысли. Это я смеюсь, конечно.
Портниха (Цецилия Карловна) налила мне после молока еще киселя и предложила пирожков. Я пил кисель и думал: сейчас нигде не кормят, а тут кисель с пирожками, печеные яблоки.
Мы вели беседу, буквально со второй минуты стало понятно, что портниха — дама из хорошей семьи, из бывших, вынуждена зарабатывать на жизнь, на содержание этой квартиры, на кисель с пирожками…
Она спросила, чему я учусь. (Неужели, глядя на меня, сразу понятно, что я не работаю на заводе? Это все мой «аристократический вид», длинное лицо, тонкая фигура.) Когда я нехотя сказал, что провалился в Академию художеств, но все равно стану художником и пока начал заниматься у Филонова в МАИ[10] (это почти правда), она улыбнулась. Я смутился, что она улыбается моему провалу, и пробормотал, что Филонов тоже поступил в Академию не с первого раза и был отчислен за то, что «своими работами развращал учеников», а теперь его называют величайшим в Европе и Америке…
Не говорить же, что Филонова, сына прачки, в царское время в Академию приняли, а меня не приняли за плохое происхождение. Не помогла ни протекция мужа Ма tante, ни наши с ней собственные связи с миром искусства Ленинграда: художница Вера Ермолаева училась с моей матерью в гимназии княгини Оболенской… актриса Тамара Глебова[11] связана с нами через Мусиных-Пушкиных… поэт Михаил Кузмин через князя Гагарина… Мы могли бы через двоих человек дойти до английской королевы, но ректор Академии был для нас недоступен.
Графиня Симонич сказала, что дела наши плохи: «Мальчика из Ленинграда выгонят. Чтобы сохранить жилплощадь в Ленинграде, нужна справка, что он учится, хоть у черта в ступе».
Это замкнутый круг, один из их, советских, кругов ада: если не учишься, то вышлют, но учиться не позволяют.
book-ads2