Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
СССР хотел изменить старое равновесие… Англия и Франция хотели сохранить его. Германия тоже хотела внести изменения в это равновесие, и это общее желание избавиться от старого равновесия послужило основой для сближения с Германией65. В частном порядке Сталин высказывался о своих мотивах с большей честностью. Предполагается, что он откровенно излагал свои мысли на тайном заседании Политбюро 19 августа 1939 года, когда призвал принять предложение Гитлера о подписании пакта о ненападении. Конфликт между Германией и другими странами Запада, похоже, неизбежен, и когда он вспыхнет, СССР будет оставаться «в стороне» и «выжидать благоприятного момента для вступления в войну». Сталин будто бы зашел еще дальше и изложил несколько вариантов дальнейшего сценария, при которых возрастали шансы на совершение «мировой революции». В заключение он заявлял, что СССР должен делать все возможное для того, чтобы «война [длилась] как можно дольше, чтобы истощить воюющие стороны»66. Сейчас большинство историков сходятся на том, что эта речь Сталина (от которой он сам открещивался, называя западное сообщение о ней «враньем») — фальшивка времен войны, сфабрикованная с целью дискредитации Советского Союза67. Но, несмотря на это, в основном содержание данного текста выглядит правдоподобно и действительно созвучно высказываниям Сталина и других советских деятелей в ту пору. Например, через несколько дней после подписания пакта с Германией Сталин объяснял своим помощникам, что это соглашение и война, которая за ним последовала, предоставляют отличную возможность подорвать капитализм как таковой: Война идет между двумя группами капиталистических стран… за передел мира, за господство над миром! Мы не прочь, чтобы они подрались хорошенько и ослабили друг друга. Неплохо, если руками Германии будет расшатано положение богатейших капиталистических стран (в особенности Англии). Гитлер, сам этого не понимая и не желая, расшатывает, подрывает капиталистическую систему… Мы можем маневрировать, подталкивать одну сторону против другой, чтобы лучше разодрались68. Молотов развивал эти идеи на встрече с литовским коммунистом Винцасом Креве-Мицкявичюсом, состоявшейся летом следующего года. В беседе он рассуждал о том, чтó эта война может означать для Советского Союза: «Сейчас мы убеждены более чем когда-либо, что гениальный Ленин не ошибался, уверяя нас, что Вторая мировая война позволит нам завоевать власть во всей Европе, как Первая мировая война позволила захватить власть в России». Затем Молотов, желая уточнить свою мысль, начал подробно объяснять, как именно пакт с нацистской Германией сообразуется с этим всеобъемлющим идеалом: Сегодня мы поддерживаем Германию, однако ровно настолько, чтобы удержать ее от принятия предложений о мире до тех пор, пока голодающие массы воюющих наций не расстанутся с иллюзиями и не поднимутся против своих руководителей. Тогда германская буржуазия договорится со своим врагом, буржуазией союзных государств, с тем чтобы объединенными усилиями подавить восставший пролетариат. Но в этот момент мы придем к нему на помощь, мы придем со свежими силами, хорошо подготовленные, и на территории Западной Европы, как я думаю, где-нибудь возле Рейна, произойдет решающая битва между пролетариатом и загнивающей буржуазией, которая и решит навсегда судьбу Европы. Мы убеждены в том, что победу в этой битве одержим мы, а не буржуазия[2]69. Последняя часть была, скорее всего, просто полетом сталинистской фантазии, намеренным преувеличением, призванным привести в восторг и вдохновить провинциального партийного чиновника, и все же она ясно говорит о том, что в Москве уже вовсю размышляют на эту тему, что подобные варианты развития событий обдумывают и обсуждают. Советскую политику 1939 года все еще привычно описывают — особенно те, кто упорно цепляется за радужные представления о Советском Союзе, — как «оборонительную» по сути, отмечая, что она была вызвана желанием удержать Гитлера вдалеке и выиграть время для подготовки к неизбежному нападению. В этом, конечно, просматривается крупица логики, однако такое мнение не находит ни малейших отголосков в сохранившихся свидетельствах того времени70. Молотов, признаваясь много лет спустя в том, что его задача на посту наркома иностранных дел состояла в «расширении границ»71 СССР, отнюдь не преувеличивал и не набивал себе цену: по существу, он говорил правду. Советский Союз видел в территориальной экспансии и распространении идей коммунизма часть смысла собственного существования: он пытался расшириться на запад в 1920 году, он стремился к этому в 1944–1945 годах — и добился ошеломительных результатов. Нет никаких оснований полагать, что в 1939 году экспансия на запад в его планы не входила. Следовательно, мотивы, которыми руководствовался Сталин в 1939 году, были отнюдь не «оборонительными», а в лучшем случае «пассивно-агрессивными». За ними стояла глубоко затаенная вражда в отношении всего зарубежья в целом, однако ее выдавали за «отказ от агрессии» и «нейтралитет». Нацистско-советский пакт о ненападении предоставлял Сталину прекрасную возможность «потрясти дерево»: привести в движение всемирно-исторические силы, но сохранить при этом видимость нейтралитета и поберечь Красную армию для будущих сражений — на Рейне ли им суждено разыграться, или где-нибудь еще. Чтобы воспользоваться теми преимуществами, которые могло предоставить Советскому Союзу сближение с Германией, Сталину необходимо было в первую очередь сместить наркома иностранных дел Максима Максимовича Литвинова, давно занимавшего эту должность. Литвинов — в 1939 году ему шел уже седьмой десяток — во многом оставался большевиком старой закалки: до 1917 года он провел много лет в эмиграции, поставлял оружие подпольным революционным организациям, занимался пропагандой и лишь потом сделался дипломатом. Народным комиссаром по иностранным делам в правительстве Сталина он служил с 1930 года, и его имя стало прочно связываться с понятием коллективной безопасности. Литвинов пускал в ход все свое человеческое обаяние, чтобы растопить лед в отношениях других стран с Советским Союзом и придать своей стране хотя бы капельку дипломатической респектабельности. Однако к лету 1939 года Литвинов оказался на краю пропасти. Если же вспомнить о том, что политика коллективной безопасности к тому времени потерпела столь оглушительный крах, то остается лишь удивляться тому, что его не сняли с министерской должности гораздо раньше. Уже в мае из-за близких связей со сторонниками отвергнутой политики он перестал быть нужным Сталину, у которого появились новые требования. Кроме того, Литвинов — как еврей и человек, в прошлом постоянно критиковавший нацистов (те же в ответ насмешливо именовали его «Литвиновым-Финкельштейном»72), — явно не обладал достаточной гибкостью, которая требовалась при новом, очень непростом международном положении. Обвинив старого наркома в «нелояльности» и неспособности «обеспечить проведение партийной линии»73, Сталин снял Литвинова с должности. Однако Литвинова ждали отнюдь не наградные золотые часы и заслуженный покой: бывшего наркома арестовали, его кабинет опечатали, телефоны отключили, а помощников подвергли допросу — с явным намерением вытянуть из них какой-нибудь компромат74. Впрочем, Литвинову повезло: его оставили в живых. На посту наркома его сменил самый преданный соратник Сталина — Вячеслав Молотов. Его верность «партийной линии» и лично товарищу Сталину оставалась непоколебима. Вячеслав Скрябин (такова была его настоящая фамилия) родился в 1890 году и прошел все положенные типичному революционеру этапы жизненного пути: подпольная деятельность, ссылка в Сибирь. Подобно Ленину и Сталину, он взял себе звучный партийный псевдоним. В пору Февральской революции 1917 года Молотов находился в Петрограде и работал в редакции коммунистической газеты «Правда». Вскоре он стал видным деятелем Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, а со временем и протеже Сталина. Молотов никогда не был ни военным, ни вдохновенным оратором: этот худощавый человек в очках считал себя в первую очередь журналистом. По словам современников, он был несколько бесцветен: старательный бюрократ, ярый приверженец большевистского учения. За невероятную усидчивость на бесконечных кремлевских заседаниях товарищи по партии прозвали его «Каменной Задницей». Известно, что Молотов — столь же педантичный, сколь и лояльный, — поправлял тех, кто отваживался произносить при нем это прозвище, и утверждал, будто сам Ленин окрестил его «Железной Задницей». Он говорил об этом без тени улыбки. Мелочный и злопамятный, он без малейших колебаний рекомендовал «высшую меру» для тех, кто когда-то имел неосторожность насолить ему75. Все эти «качества» позволили Молотову успешно вскарабкаться вверх по скользкой лестнице советской политики: вначале он возглавил Московский городской комитет партии, а в 1930 году стал председателем Совета народных комиссаров СССР. На этом посту он руководил бесчеловечной кампанией коллективизации на Украине в 1932–1933 годах. Молотов сохранил абсолютную и беспрекословную верность Сталину и пережил партийные чистки конца 30-х годов. Больше того, он лично утверждал решения о расстрелах тысяч людей. Позже он с жестоким легкомыслием признавался: «Я отвечаю за всех. Поскольку я подписывал под большинством [расстрельных списков], почти под всеми… Конечно, принимали решение… Спешка была. Разве всех узнаешь?»76 Таким образом, к тому времени, когда Молотов стал наркомом иностранных дел, он уже не был просто «бесцветным бюрократом»: руки у него были по локоть в крови. Во внешней политике он разбирался плохо, мало что знал о других странах, не владел иностранными языками и всего один раз ненадолго выезжал за границу. Видный историк назвал Молотова «одним из безнадежно глупейших людей, какие только назначались на должность министра иностранных дел в крупных государствах в нынешнем столетии»77. Единственное ценное качество Молотова состояло в его безоговорочной преданности Сталину. Итак, назначение Молотова было смелым шагом со стороны Сталина и явно говорило о том, что отныне внешняя политика будет находиться, по сути, в руках самого вождя. Это еще не означало, что на коллективной безопасности окончательно поставлен крест, однако четко сигнализировало другим странам — и прежде всего нацистской Германии, — что теперь Москва готова рассматривать любые возможные внешнеполитические сценарии. А на тот случай, если в Берлине не сумеют правильно расшифровать «известие» о снятии Литвинова, Сталин в придачу распорядился убрать из Наркоминдела и других евреев. Позднее, вспоминая об этом, Молотов откровенно высказывался: «Слава богу!.. Дело в том, что евреи составляли там абсолютное большинство в руководстве и среди послов. Это, конечно, неправильно»78. Если назначение Молотова позволило советскому диктатору взять рычаги внешней политики в собственные руки, то похожий процесс начался годом ранее в Берлине, когда Гитлер назначил министром иностранных дел Риббентропа. Хотя Риббентроп и не стал проводить масштабных чисток в рядах старых министерских сотрудников, он все же не удержался от другого греха: принялся протаскивать туда и сажать на важные должности собственных — часто некомпетентных — фаворитов. Яркий пример — возвышение Мартина Лютера. Попав в министерство иностранных дел на Вильгельмштрассе в феврале 1939 года исключительно благодаря протекции Риббентропа, Лютер возглавил новый «Отдел партийных связей», который занимался главным образом защитой интересов самого Риббентропа в аппаратных склоках внутри Третьего рейха. Со временем Лютер сделается одним из наиболее влиятельных деятелей на Вильгельмштрассе и даже отправится как представитель своего ведомства на печально знаменитую Ванзейскую конференцию 1942 года. Однако Лютер в силу своей прошлой карьеры был, мягко говоря, не самой подходящей фигурой для взлета на такую высоту: он состоял декоратором интерьеров, поставщиком мебели и «посредником» при Риббентропе, когда тот служил послом в Лондоне79. Риббентроп отличился не только сомнительным выбором помощников: главной причиной его собственного продвижения по службе стало его раболепное пресмыкательство перед Гитлером. Таким образом, его карьера представляется любопытной параллелью к карьере Молотова. Назначение этих людей — безотказных исполнителей, лизоблюдов и ничтожеств — ознаменовало, по сути, перелом: отныне все важные решения принимали лично Гитлер и Сталин. Поскольку рядом с ними уже не осталось авторитетных дипломатов, чьи здравые или умеренные советы могли бы удержать их от поспешных действий, двум диктаторам уже ничто не мешало договариваться друг с другом. Но, несмотря на это, германская политика медленно отзывалась на те новые возможности, которые обещало приоткрыть соглашение со Сталиным. Конечно, в министерстве иностранных дел Германии были такие люди — их даже называли «восточниками», и к их числу принадлежал, например, Шуленбург, посол в Москве, — которые давно уже призывали составить заново нечто вроде Рапалльского договора 1922 года[3], позволившего Германии и Советской России наладить на некоторое время экономическое и военное сотрудничество — и заодно дружно «показать нос» западным державам. Но, сколь бы заманчивые перспективы ни сулило подобное соглашение, в 1930-е годы голоса тех, кто высказывался за него, тонули в громком хоре тех, кто в духе времени безоговорочно выступал против большевиков. Впрочем, petit jeu Геринга — сколь бы циничным ни был придуманный им маневр — ненадолго вернул «восточникам» почву под ногами, и некоторое время к их идеям прислушивались всерьез. В пользу их доводов говорило очень многое: пакт с Москвой не только развязал бы руки Гитлеру, чтобы «разделаться» с Польшей и западными державами, но и послужил бы гарантией того, что Германия останется неуязвима для болезненных последствий, какими грозила ей любая блокада со стороны Британии, ведь продовольствие и сырье можно было бы ввозить из СССР. Чтобы хоть как-то снять непримиримые идеологические противоречия, кое-кто в Берлине принялся убеждать себя в том, что Советский Союз «нормализуется», а сталинская теория «социализма в отдельно взятой стране» будто бы знаменует отказ от прежней экспансионистской коммунистической политики и переход к новой доктрине, сосредоточенной на внутренних государственных делах. Именно об этом говорил Риббентроп в августе 1939 года, разъясняя смысл пакта сотрудникам иностранных миссий Германии. «При Сталине русский большевизм претерпел решающие конструктивные изменения, — утверждал он. — Прежняя идея мировой революции сменилась идеей русского национализма и стремлением укрепить советское государство на его нынешнем национальном, территориальном и социальном основании»80. Иными словами, о той мрачной поре, когда Москва раздувала пламя классовой войны и мечтала о мировой революции, теперь предлагалось забыть как о делах прошлого. Конечно, Риббентроп, выступая с такими уверениями, задним числом выдавал желаемое за действительное, но были и другие, более разумные, чем он, люди, которые тоже заявляли, что видят подобные перемены. Например, месяцем раньше, в конце июля, Карл Шнурре, представитель германской делегации на переговорах с СССР, привлек внимание своего советского коллеги к вопросу об идеологии и сказал следующее: Несмотря на все различия в мировоззрении, есть один общий элемент в идеологии Германии, Италии и Советского Союза: противостояние капиталистическим демократиям. Ни мы, ни Италия не имеем ничего общего с капиталистическим Западом. Поэтому нам кажется довольно противоестественным, чтобы социалистическое государство вставало на сторону западных демократий81. Уже завязав флирт с Москвой в августе 1939 года, Риббентроп взял похожую ноту. Он заявил, что «расхождения в философии не являются препятствием для разумных отношений», и добавил, что из «прошлого опыта» уже должно быть ясно: именно «капиталистические западные демократии» выступают «неумолимыми врагами и национал-социалистической Германии, и Советской России»82. На полном безрыбье нацисты вообразили, что могут сойтись с Советами хоть в чем-то — а именно в общей для тех и других неприязни к Британии и Франции. Казалось, что Сталин и Гитлер сближаются все больше. Гитлера же нисколько не занимали идеологические выверты. Для него логика, стоявшая за новым шагом, была нещадно проста. По мнению Геббельса, Гитлер созрел для сговора со Сталиным отчасти потому, что начал понимать: он уже загнал себя в угол. «Фюрер полагает, что ему остается только выпрашивать милости, и тут уж не до жиру… В голодную пору, — замечал он мрачно, — сам дьявол мухами кормится»83. Сам Гитлер, впрочем, преподносил свое решение не столь безрадостно. 22 августа, выступая в Оберзальцберге перед соратниками и высшим генералитетом, он завел речь о предстоящем важном событии. Оправдывая пакт о ненападении, он заявил: «Только три великих государственных деятеля во всем мире: Сталин, я и Муссолини. Муссолини — слабейший». А Сталин, добавил он, «тяжелобольной человек». Он пояснил, что пакт этот носит лишь временный характер, он нужен для того, чтобы изолировать Польшу и лишить смысла британскую блокаду, обеспечив Германию источниками российского сырья и продовольствия. А потом, «после смерти Сталина… мы разгромим Советский Союз. Тогда забрезжит заря германского господства на всем земном шаре»84. Между тем и британцы с французами не сидели сложа руки: они тоже предприняли попытку переманить Сталина на свою сторону, послав к нему совместную делегацию, куда входили британский адмирал и французский генерал. Делегация прибыла в СССР в середине августа. Но почему-то все в этой миссии оказалось каким-то нелепым и даже комичным и не привело ни к каким результатам (разве что к обратным). Во-первых, трудно оказалось найти надежный, безопасный маршрут к Москве, поэтому делегаты решили отправиться туда на борту старенького торгового судна «The City of Exeter». Кораблю понадобилось шесть дней, чтобы пройти по Балтийскому морю, и этот неспешный вояж, конечно же, нисколько не убедил советское руководство в серьезности намерений союзников. Во-вторых, миссию возглавлял адмирал сэр Реджинальд Рэнферли Планкетт-Эрнл-Эрл-Дракс, и с трудом можно было бы рассчитывать на то, что человек с таким четырехкратно-раскатистым именем быстро расположит к себе проповедников пролетарской революции. Но были и более серьезные сложности. Несмотря на высокий статус, ни адмирал Дракс, ни его французский коллега, генерал Жозеф Думенк, не были министрами иностранных дел и не обладали авторитетом, необходимым для ведения серьезных, основательных переговоров с руководством СССР. Более того, в высшей степени сомнительно, что они действительно собирались заключать хоть какое-нибудь соглашение. На Западе многие относились к Москве столь же настороженно, сколь и Москва к ним. В марте 1939 года премьер-министр Британии Невилл Чемберлен признавался другу, что испытывает «глубочайшее недоверие к России». «Я сомневаюсь в ее мотивах, — объяснял он. — Мне кажется, они весьма далеки от наших представлений о свободе, и главная цель в том, чтобы всех перессорить»85. Итак, легко понять, почему союзническую делегацию, отправленную в Москву, проинструктировали: «двигаться очень медленно», растягивать любые переговоры, какие могут последовать, чтобы фактически «заболтать» всю летнюю кампанию и тем самым лишить Гитлера возможности напасть на Польшу86. Таким образом, выполняя указания своих антибольшевистских правительств, делегаты намеренно действовали спустя рукава и с явной неохотой вели переговоры с советской стороной. По-видимому, они надеялись на то, что одно их присутствие в Москве породит пугающий призрак англо-франко-советского союза и этого окажется достаточно, чтобы сдержать Гитлера. Как написал один историк, еще никогда и никто не добивался союзных отношений с меньшим энтузиазмом87. Недостатки такого подхода вскрылись почти немедленно. Разумеется, основной темой переговоров была Польша. Как следующая мишень Гитлера и как страна, которой в силу ее географического положения суждено было оказаться между молотом Москвы и наковальней Берлина, в то лето Польша неизбежно оставалась главным предметом дипломатического торга. Однако Дракс очень скоро обнаружил, что он ничего не может предложить советской стороне — разве что тоже выступить за принципиальное сохранение статуса — кво. Стесненные условиями гарантии, которую в том же году предоставили Польше Англия и Франция, адмирал и другие делегаты не могли выдвинуть никаких существенных предложений; они даже не сумели добиться от поляков согласия на проход советских войск через восточные области страны — на тот случай, если потребуется отразить германскую угрозу. Польская несговорчивость не была простым упрямством. Поляки слишком хорошо помнили о советском вторжении в их родную страну во время советско-польской войны 1919–1921-х годов, когда большевики попытались продвинуться на запад и потерпели поражение лишь у самых ворот Варшавы88. К тому же, поскольку в восточных областях Польши проживали беспокойные меньшинства — белорусы и украинцы, — Варшава справедливо опасалась, что, впусти она на свои земли Красную армию, та уже сама не уйдет. 14 августа Дракс и Думенк уселись за стол переговоров с народным комиссаром обороны СССР маршалом Климентом Ворошиловым, чтобы обсудить возможности совместных действий, и этот изъян в англо-французском плане стал очевиден практически сразу. Когда Ворошилов без обиняков спросил, будет ли советским войскам позволено пройти по польской территории, генерал с адмиралом лишь завиляли, отделываясь туманными обиняками и неубедительно обещая, что подобные вопросы можно будет решить в свое время. На Ворошилова эти увертки не подействовали, и он поспешил завершить встречу, высказав «сожаления» о том, что столь «кардинально важный» вопрос не был продуман заранее. Возможно, не стоит удивляться тому, что эти переговоры зашли в тупик89. Немцев же не сковывали подобные ограничения, и потому они, желая добиться соглашения, были рады предложить советской стороне ощутимые территориальные и стратегические выгоды — разумеется, за чужой счет. После окончания войны Ганс фон Херварт сознавался: «Мы сумели заключить сделку с Советами, потому что нам удалось, не встречая общественного протеста в Германии, отдать России Прибалтику и Восточную Польшу. А у Британии и Франции ничего не вышло — там общество было настроено по-другому»90. Так, разительно контрастируя с нерешительностью и бессилием, какие выказал адмирал Дракс, телеграмма Риббентропа, отправленная в тот же день, 14 августа, послу Германии в Москве, излучала уверенность и оптимизм. «Между Германией и Россией не существует настоящих конфликтов интересов, — писал он. — Нет никаких вопросов относительно территорий между Балтийским и Черным морями, которые нельзя уладить к полному удовлетворению обеих сторон»91. Что еще важнее, Риббентроп выразил желание лично вылететь на переговоры в Москву. Сначала в Берлине думали отправить для проведения переговоров советника Гитлера по правовым вопросам (а позже генерал-губернатора Польши) Ганса Франка, но потом вместо него выбор пал на Риббентропа92. Из архивных записей остается неясной причина этой замены: то ли приступ эгоизма у Риббентропа, то ли трезвый расчет — все-таки прибытие самого министра в столицу СССР должно было произвести большое впечатление на советскую сторону. Риббентроп, рассказывая об этом эпизоде, утверждал, что его выбрал Гитлер — потому что он «лучше во всем разбирался»93. Как бы то ни было, на Молотова очень подействовала новость о том, что на переговоры приедет лично министр иностранных дел Германии. 16 августа Шуленбург сообщал в Берлин, что Молотов «чрезвычайно польщен» и видит в этом шаге «доказательство наших серьезных намерений». Выгодный контраст с неясным статусом прежних иностранных визитеров бросался в глаза94. Впечатленное таким масштабным и деловым подходом, советское руководство продолжило тайные переговоры с Берлином, одновременно поддерживая публичные и все более бессвязные беседы с британцами и французами. При всем явном макиавеллизме Москвы казалось, что к Германии она проникается вполне искренней симпатией. Как вспоминал позднее Ганс фон Херварт, «в то лето среди западных посольств в Москве царило почти единодушное мнение о том, что Сталин ценит Германию выше всех прочих западных держав и уж точно больше доверяет ей»95. Потому в течение почти всего августа шло прощупывание почвы, проводились заседания и подробный обмен мнениями, так что к предпоследней неделе того же месяца уже были подготовлены черновые варианты договора и достигнуты предварительные соглашения с Берлином96. Процесс этот подстегивало неудержимое желание Гитлера подписать пакт поскорее, чтобы успеть напасть на Польшу (вторжение было уже намечено на 26 августа) и тем самым поставить Запад перед свершившимся фактом. В результате этих обсуждений в Берлине в первые часы 20 августа было подписано германо-советское торговое соглашение, согласно которому должен был состояться обмен советского сырья на германскую готовую продукцию и льготный кредит на сумму 200 миллионов рейхсмарок. Геббельс оставил в своем дневнике необычайно лаконичную запись: «Времена меняются»97, — но он прекрасно знал, что первостепенное значение этого соглашения состоит в другом: обе стороны видели в нем необходимый фундамент для гораздо более важного политического договора. На принятие решений советской стороной оказали влияние и события, которые произошли в тот же день на далеких восточных рубежах. Вступив в игру с Берлином, Москва последовательно выражала озабоченность тем, что Германия поддерживает японцев в их кампании против Красной армии на Дальнем Востоке, и в ходе переговоров не раз затрагивала этот вопрос. Однако 20 августа эта проблема, похоже, окончательно разрешилась. В тот день — после длившихся все лето безрезультатных стычек на границе Монголии и Маньчжурии — советские войска напали на японскую императорскую армию вблизи реки Халхин-Гол, рассчитывая одержать решительную победу и отбросить японцев назад. Пока там шли бои — а они длились одиннадцать дней, прежде чем красноармейцам удалось окончательно прогнать японские войска, — у Сталина не было уверенности в том, не нужны ли на восточных границах его страны какие-либо дальнейшие военные обязательства, а потому он остерегался связывать себя новыми на западе — особенно же такого рода, что предлагали ему (пускай даже вяло) британцы и французы. Если предлагаемые Гитлером территориальные приобретения в обмен на неучастие в войне выглядели еще недостаточно привлекательными, то бои на Халхин-Голе наверняка заставили Сталина сделать выбор98. Дальше события развивались с поразительной быстротой. Утром 21 августа состоялась последняя встреча делегации Дракса с советскими партнерами, но ни той, ни другой стороне, похоже, нечего было предложить друг другу, поэтому заседание было отложено на неопределенный срок. У западной политики прокрастинации просто иссяк запас обещаний «на потом». Напротив, дискуссия с немцами по поводу чернового текста договора продвигалась очень быстро, и хотя Сталин не прочь был немного потянуть время, чтобы внести некоторую ясность в ситуацию на юго-восточной границе СССР, Гитлер решительно торопился с подписанием пакта. Накануне вечером фюрер лично отправил советскому вождю телеграмму, в которой просил, чтобы в Москве приняли Риббентропа и безотлагательно обговорили последние подробности99. Этот крайне необычный шаг наверняка глубоко подействовал на вождя. Сталин, уже привыкший к тому, что в мировой политике все смотрят на него как на зловредного, источающего яд чужака, давно стосковался по признанию и уважению — а именно такое отношение просматривалось в прямом обращении Гитлера. В тот же день он продиктовал ответную телеграмму Гитлеру в Оберзальцберг, дав согласие принять 23 августа Риббентропа для переговоров и выразив надежду, что готовящийся пакт ознаменует «поворот к лучшему» в советско-германских отношениях100. По свидетельству Альберта Шпеера, который находился в Бергхофе в тот момент, когда пришла телеграмма, Гитлер «несколько секунд просто смотрел перед собой, по его лицу разливалась краска, а потом он стукнул кулаком по столу, так что зазвенели стаканы, и возбужденно прокричал: «Я поймал их! Поймал!»"101 На это Сталин мог бы усмехнуться: «Кто кого поймал?» Конечно, в день, когда начались переговоры, 23 августа, он вел себя как человек, уверенный в том, что все козыри у него. После обмена любезностями четверо участников встречи — Риббентроп, Сталин, Молотов и посол Шуленбург — приступили к делу. Черновые тексты договора уже были согласованы в предыдущие дни, так что оставалось теперь лишь окончательно урегулировать сроки и составить всю необходимую документацию. Тем не менее Риббентроп начал с нового смелого предложения — скорее всего, просто чтобы перехватить инициативу. От имени Гитлера он предложил увеличить срок действия пакта о ненападении до ста лет. Но Сталин остался невозмутим и хладнокровно ответил: «Если мы подпишем на сто лет, народ только посмеется, решит, что мы шутим. Предлагаю подписать соглашение на десять лет»102. Уязвленный Риббентроп тут же согласился. Потом переговорщики быстро перешли к сути нацистско-советского пакта — к так называемому секретному протоколу, где обе стороны делили трофеи — плоды своего союза. Инициатива исходила от советской стороны103. Понимая, что Гитлеру не терпится осуществить свои планы и вторгнуться в Польшу, Сталин стремился добиться от него максимально возможных территориальных уступок. «К этому договору необходимы дополнительные соглашения, — объявил он, — о которых мы ничего нигде публиковать не будем», — и добавил, что необходимо четко разграничить «сферу интересов» в Центральной и Восточной Европе104. Поняв намек, Риббентроп выдвинул начальное предложение. «Фюрер согласен с тем, — сказал он, — что восточные части Польши и Бессарабия, а также Финляндия, Эстония и Латвия до течения Двины попадут в сферу влияния СССР». Предложение это было чрезмерно щедрым, но Сталина оно не удовлетворило: он потребовал всю Латвию. Риббентроп оказался в тупике. Хотя его и наделили полномочиями согласовывать любые условия, он прибег к известному дипломатическому трюку: прервал переговоры, чтобы переадресовать вопрос вышестоящей инстанции. Он ответил, что не может уступить требованиям советской стороны о передаче Латвии, не проконсультировавшись с Гитлером, и попросил приостановить заседание, а он пока позвонит в Германию105. Гитлер все еще находился у себя в Оберзальцберге, в Бергхофе, и с волнением ждал известий о переговорах. Был теплый летний вечер, и фюрер проводил время на террасе, любуясь захватывающим видом на север: по другую сторону от долины, на Унтерсберге, по легенде, спал король Фридрих Барбаросса, готовый воскреснуть в трудный для Германии час. Как вспоминал Николаус фон Белов, офицер люфтваффе и адъютант Гитлера, повисшему в воздухе тревожному ожиданию как будто вторило состояние природы. Вот что он писал в своих мемуарах: Пока мы вышагивали по террасе взад-вперед, вся северная часть неба за горой окрасилась сначала в цвет топаза, затем стала фиолетовой, а потом внушающей мистический ужас багрово-красной. Первоначально мы подумали, что где-то вспыхнул огромный пожар. Но когда все небо на севере озарил красный свет, мы поняли, что имеем дело с весьма редким для Южной Германии природным явлением. Я сказал Гитлеру: это — предзнаменование кровавой войны. В ответ он произнес: если это так, то пусть она наступит скорее! Чем больше теряется времени, тем больше будет крови[4]106. Вскоре после этого, когда из Москвы поступили известия, напряжение едва ли пропало. «Группы адъютантов, гражданский персонал, министры и секретари стояли вокруг щита управления и на террасе, — вспоминал адъютант СС Герберт Дёринг, — все находились в напряжении, все ждали и ждали»107. Когда телефон наконец зазвонил, Гитлер вначале молчал: он выслушивал краткий отчет Риббентропа о ходе переговоров и сообщение о том, что Сталин требует для себя всю Латвию целиком. Потом Гитлер внимательно изучил карту, а через полчаса сделал ответный звонок и дал свое согласие на эту поправку: «Да, согласен». По словам Ганса фон Херварта, принимавшего этот звонок в Москве, быстрота, с какой Гитлер дал ответ, явно свидетельствовала о его желании подписать пакт как можно скорее108. Сталин добился ошеломительного успеха: всего за один вечер переговоров и с помощью единственного телефонного звонка он заполучил обратно почти все территории, которых Российская империя лишилась в вихрях Первой мировой войны. Как только «сферы интересов» были очерчены, основная тема обсуждения была закрыта, и переговорщики в Москве перешли к текущим событиям и к более отдаленным последствиям, какие могли возыметь нацистско-советские соглашения и пакт о ненападении. Первым пунктом повестки была Япония, и Сталин поинтересовался, какой характер носят связи между Берлином и Токио. Риббентроп заверил его, что германо-японская дружба никоим образом не направлена против Советского Союза, и даже предложил выступить посредником в улаживании разногласий между Москвой и Токио. Реакция Сталина вновь оказалась довольно прохладной: он ответил, что будет рад любому улучшению в отношениях с Японией и, конечно же, поддержке Германии, однако он не хотел, чтобы кто-либо знал о том, что эта инициатива получила его одобрение. Дальше разговор зашел об Италии, Турции, Франции и Британии. Последняя, по-видимому, вызывала особенно сильное раздражение и у Риббентропа, и у Сталина: словно соревнуясь, они наперебой поносили «коварный Альбион». Риббентроп, вторя тону Сталина, в речи, произнесенной в марте того же года, заявил, что Англия — слабая страна и норовит использовать чужие силы для того, чтобы продвигать свои «самонадеянные притязания на мировое господство». Сталин согласился с ним, отметив, что у Британии слабая армия, а Королевский флот давно уже не соответствует своей репутации. «Если Англия и правит миром, то лишь благодаря глупости других стран, — сказал он. — Удивительно, как это несколько сотен британцев умудрялись править Индией»109. Однако, предупредил Сталин, британцы умеют упрямо и ловко сражаться. Риббентроп ответил, что — в отличие от британцев и французов — приехал не для того, чтобы просить помощи: Германия сама прекрасно справится и с Польшей, и с ее западными союзниками. По словам Риббентропа, Сталин ненадолго задумался, а потом ответил: Точка зрения Германии, отклоняющей военную помощь, достойна уважения. Однако… Советский Союз заинтересован в существовании сильной Германии. Поэтому Советский Союз не может согласиться с тем, чтобы западные державы создали условия, могущие ослабить Германию и поставить ее в затруднительное положение110. Под конец обсуждения нашлось место даже для некоторого упражнения в остроумии. Риббентроп принялся довольно неубедительно объяснять, что Антикоминтерновский пакт — антикоммунистический союзный договор, заключенный в 1936 году между Германией и Японией, — был направлен вовсе не против СССР, а против западных демократий. Сталин ответил на это, что больше всего этот пакт напугал, наверное, финансистов лондонского Сити и «английских лавочников». Риббентроп согласился с ним и добавил, что о германском общественном мнении на сей счет можно судить по недавнему берлинскому анекдоту, а именно что теперь к Антикоминтерновскому пакту подумывает присоединиться и сам Сталин111. В устах Риббентропа, начисто лишенного чувства юмора, это прозвучало почти смешно. После этого панорамного обзора на рассмотрение переговорщиков наконец представили проект коммюнике, поспешно набросанный в вестибюле на обоих языках. Риббентроп приписал напыщенную сентиментальную преамбулу к первоначальному советскому проекту договора, где много говорилось о «естественной дружбе» между Советским Союзом и Германией. Но Сталина, более сдержанного в проявлении чувств, все это ничуть не проняло. Он сказал: Не кажется ли вам, что мы должны уделить чуть больше внимания общественному мнению в наших странах? Многие годы мы выливали ушаты помоев друг другу на голову, а наши ребята-пропагандисты при этом лезли из кожи; и вот теперь мы вдруг стремимся заставить наши народы поверить, что все прошлое забыто и прощено? Дела так быстро не делаются. Общественное мнение в нашей стране и, может быть, в Германии тоже надо постепенно подготовить к переменам в наших отношениях, которые принесет с собой этот договор, и надо его приучить к ним112. Риббентроп, видя, что его снова переиграли, мог лишь скромно согласиться, и преамбула вновь сократилась до той, что изначально предлагалась советской стороной. Было внесено несколько незначительных изменений, а затем стороны проверили и одобрили текст договора — короткий документ, состоявший всего из семи сжатых параграфов. Обе стороны соглашались воздерживаться от любых агрессивных действий друг против друга и поддерживать постоянный контакт с целью консультаций по вопросам, затрагивавшим их общие интересы. Споры следовало улаживать путем дружеских обменов мнениями или, в случае необходимости, путем арбитража. Что необычно, договор вступал в силу немедленно после подписания, а не после ратификации. Секретный протокол, прилагавшийся к основному договору, также отличался краткостью и состоял всего из четырех пунктов, которые разграничивали «сферы обоюдных интересов» СССР и нацистской Германии в Восточной Европе. «В случае территориально-политического переустройства» Советский Союз претендовал на Финляндию, Эстонию и Латвию вплоть до ее границы с Литвой (сама Литва отходила при этом Германии). В Польше «граница сфер интересов» Германии и СССР проходила по линии рек Нарев, Вислы и Сан, таким образом рассекая страну почти ровно пополам. На юге Москва «подчеркивала» свой интерес к румынской провинции Бессарабия, Германия же заявляла о своей «полной политической незаинтересованности» в этой области. В заключение обе стороны договаривались о том, что данный протокол «будет сохраняться… в полном секрете»113. Советский Союз с его ханжеской, высокопарной риторикой в адрес злокозненных «империалистов», цинично делящих мир на «сферы интересов», не мог открыто признаться в том, что сам вынашивает планы, очень похожие на империалистские. А потому секретный протокол держался в такой строжайшей тайне, что даже высказывались предположения, будто в СССР о его существовании не знал никто, кроме Сталина и Молотова114. Когда с трудами было покончено, участников переговоров и сопровождавших их лиц ожидал небольшой импровизированный банкет. Около полуночи принесли самовар с чаем, за которым последовали закуски: икра, бутерброды и, наконец, крымское шампанское («Мы своим угощали», — вспоминал впоследствии Молотов115). Наполнялись бокалы, зажигались сигареты, и вскоре атмосфера, по словам одного из участников банкета, стала «теплой и пиршественной»116. По русской традиции, один за другим следовали тосты. Первый тост предложил Сталин — он громко произнес, обращаясь к притихшим сотрапезникам: «Я знаю, как немецкий народ любит фюрера. Поэтому я хочу выпить за его здоровье»117. Как только бокалы снова наполнились, Молотов произнес здравицу за Риббентропа, а Риббентроп, в свой черед, поднял бокал за Советский Союз. Затем все собравшиеся выпили за пакт о ненападении как за символ новой эры в русско-германских отношениях. В первые часы нового дня, когда проект договора перепечатали заново, в зал впустили фотографов, чтобы те запечатлели торжественное подписание документа. Войдя в «прокуренную комнату», фотограф Гитлера Генрих Гофман представился Молотову и удостоился «сердечного рукопожатия» от Сталина. А затем приступил к работе. Стоя рядом с советским фотографом, вооруженным «доисторической камерой и допотопным штативом», а также своим коллегой Гельмутом Лауксом, он принялся увековечивать происходящее для истории118. Сталин настоял лишь на том, чтобы, прежде чем фотографы примутся за дело, со стола убрали пустые бокалы: ему явно не хотелось, чтобы кто-то подумал, будто он подписывал пакт в подпитии119. В какой-то момент Лаукс снял Сталина вместе с Риббентропом, когда оба поднимали бокалы с шампанским. Заметив это, Сталин сказал, что лучше такой снимок не публиковать, чтобы у советского и немецкого народов не сложилось какое-нибудь превратное впечатление об этой встрече. Лаукс немедленно сделал движение, чтобы вытащить пленку из фотоаппарата, но вождь остановил его взмахом руки и сказал, что это излишне, он и так «верит немецкому слову»120. После этой короткой заминки Гофман с Лауксом возобновили работу. Вдвоем они сняли кадры с подписанием договора, впоследствии ставшие знаменитыми: Молотов с Риббентропом, сидящие за столом с ручками в руках; позади них — начальник генштаба Красной армии маршал Борис Шапошников, похожий на звезду немого кино с зализанными назад, разделенными на пробор волосами; переводчики Хильгер и Павлов, явно удивленные тем, что тоже попали под прицел объектива; и, наконец, сам Сталин в опрятном светлом кителе и с широкой улыбкой на лице. А позади всех них с большой фотографии в рамке внимательно глядел Ленин. Молотов и Риббентроп по очереди поставили свои подписи под текстом договора и улыбнулись в камеру Гофмана. В этот самый миг жизни миллионов европейцев навсегда изменились.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!