Часть 4 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лица у них были серые, небритые, шинели и короткие ватные куртки как будто с чужого плеча, голенища сапог из материала вроде брезента. Я подошел к одной из машин и попробовал поговорить с солдатами. Однако все находившиеся там молча глядели в сторону. Наконец один из них в форменной фуражке со звездой на рукаве заявил, что партия и правительство по просьбе местного населения прислали Красную армию, чтобы освободить нас от польских панов и капиталистов. Я был очень удивлен…3
Можно не сомневаться, что многие брестчане разделяли его недоумение. В любом случае за свою долгую историю город привык к насильственным вторжениям извне. За 900 лет со времени основания Бреста за обладание им неоднократно боролись поляки, монголы, русские, шведы и тевтонские рыцари. И еще свежа была память о недавних бурных событиях. В 1915 году русские покинули Брест, и он оставался в зоне немецкой оккупации вплоть до конца Первой мировой войны. После того как в 1917 году Российская империя рухнула, имя города впервые замелькало в заголовках газет по всему миру. Именно там, в Брест-Литовске, прошли переговоры между Германией и Советской Россией, и там же два государства подписали в марте 1918 года Брестский мир.
Однако в 1939 году события совершались с такой быстротой, какая двумя десятилетиями раньше показалась бы немыслимой. В отличие от монотонной, патовой неподвижности, характерной для Первой мировой, на время Польской кампании 1939 года пришлось нечто вроде революции в военной тактике. Хотя понятию «молниеносной войны» еще предстояло органически развиваться и оно еще не получило статус официальной военной доктрины, блицкриг с его быстроходными бронированными передовыми частями, внедряющимися в тыл противника и разрывающими линии обороны, возвестил начало новой эры в области тактического мышления. Поэтому Брест, хоть и находился на краю Восточной Польши, вскоре оказался в самом центре немецкого наступления — главным образом из-за внушительной крепости XIX века на его западной окраине, потому что Брестская крепость могла послужить оборонительным опорным пунктом для загнанных в угол польских войск4. Следует отметить, что немцы наступали с такой быстротой, что, когда германские войска впервые показались под Брестом 13 сентября, то есть менее чем через две недели после начала вторжения, кое-кто из горожан решил, что эти солдаты — парашютисты, заброшенные из-за польской границы5.
Пять дней спустя, когда в город прибыла Красная армия, там все еще царило смятение. Помимо тех горожан, что радостно бросились встречать советских солдат как освободителей, были и другие, кто горячо надеялся, что Красная армия явилась им на помощь, чтобы спасти от германского вторжения: очевидно, такие домыслы распространялись в среде польских военных6. Однако официальные заявления советских властей, выпущенные в переводе на польский местным командованием вермахта, что свидетельствует о слаженном сотрудничестве обоих режимов, вдребезги разбивали подобные надежды, категорически утверждая, что вторжение Красной армии — всего лишь результат якобы произошедшего военного и политического краха Польши, и единственная его цель — защитить живущие здесь украинский и белорусский народы7. Эти красноармейцы, набившиеся в открытые кузова грузовиков или державшиеся поближе к своим танкам, отнюдь не спешили нападать на солдат вермахта. Нет, они ехали через весь город на запад, чтобы поприветствовать своих немецких коллег.
Поздним утром 18 сентября завязались первые контакты. По всему городу началось братание немецких и советских солдат: грязно-зеленые шинели смешались с мышино-серыми, сталинский авангард коммунистической революции встретился лицом к лицу с гитлеровским вермахтом. Поначалу осторожно, помня о совсем еще недавней вражде, стороны принялись делиться друг с другом пайками и общаться всеми способами, какими только можно, — в основном пуская в ход язык жестов и добродушные ужимки. Проще всего было начать с обмена куревом: русские доставали папиросы — грубые самокрутки, а немцы угощали их своими фабричными сигаретами, которые потом очень высоко ценились среди красноармейцев. Солдаты залезали на танки и броневики, осматривали их, и обе стороны неизменно шутили: «Наши — лучше». Несмотря на все идеологические расхождения, все улыбались в тот день вполне искренне. Один очевидец вспоминал потом, как солдаты вермахта, стоявшие по одну сторону улицы, приветствовали советских солдат, проходивших по другой стороне, восклицанием: «Коммунистэн! Гут!»8
Устанавливались контакты и на более высоких уровнях. Около 10.30 утра молодой советский офицер прибыл на бронированном автомобиле в немецкий штаб, размещавшийся в Бресте. Согласно немецким записям того времени, последовавшие переговоры, предметом которых было в первую очередь проведение демаркационной линии между советскими и германскими войсками, были «дружественными»9. Местный германский военачальник, генерал Хайнц Гудериан, испытывал меньше энтузиазма. Последние несколько дней были для него тяжелыми: его адъютанта, подполковника Роберта Браубаха, застрелил польский снайпер («болезненная утрата»), а затем ему пришлось оказывать помощь епископу Гданьскому, Эдуарду О’Рурку, который оказался в военной зоне и ни за что не хотел попадаться красным. Поэтому Гудериан досадовал на то, что для вывода немецких войск из Бреста назначен столь близкий крайний срок — всего через два дня. У его подчиненных оказалось слишком мало времени для эвакуации раненых и починки поврежденной техники10. Тем не менее советского офицера накормили завтраком и договорились о том, что официальная передача города под советский контроль состоится во второй половине дня 22 сентября.
В утро назначенного дня подготовка к передаче прошла гладко. В соответствии с договоренностями в 8.00 утра город вместе с крепостью перешел под полный контроль советских войск. А через два часа собралась совместная комиссия, чтобы уладить оставшиеся непроясненными вопросы и разногласия. Вскоре после этого Гудериан встретился со своим коллегой — бригадным генералом Семеном Кривошеиным, командиром советской 29-й отдельной танковой бригады. Кривошеин, еврей и пламенный коммунист, был невысоким жилистым человеком с несуразно смотревшимися на его лице усиками щеточкой а-ля Гитлер. Как и Гудериан, он был первопроходцем в танковом деле. Больше того, они даже могли быть давно знакомы, так как оба учились в немецкой бронетанковой школе «Кама» в Казани в 1920-е годы, когда Германия и Советская Россия уже налаживали сотрудничество. Ведя беседу по-французски, Кривошеин с Гудерианом обсуждали проведение совместного военного парада, который должен был ознаменовать официальную передачу города русским. Хотя Кривошеину эта идея не очень-то нравилась — он говорил, что его люди устали после долгого марша на запад11, — он все же согласился выделить пару подразделений для участия в торжественном марше вермахта и Красной армии, намеченном на вторую половину дня.
В 4 часа пополудни два генерала встретились вновь на небольшом дощатом помосте, спешно возведенном перед главным входом в бывший германский штаб — здание районной администрации на улице Унии Любельской. Стоя под флагштоком, на котором развевалось германское военное знамя (Kriegsflagge) со свастикой, Гудериан широко улыбался. Он великолепно смотрелся в серой шинели с алой подкладкой и в черных кожаных сапогах выше колен. Кривошеин, стоявший рядом, красовался в похожем наряде — в кожаном пальто с поясом и кожаных сапогах, надежно защищавших от осенних холодов.
А вокруг них, позади группы немецких командиров, отведенную для парада улицу заполняла смешанная толпа солдат вермахта и красноармейцев: мышино-серые немецкие шинели соседствовали с черными кожаными куртками советских офицеров, а грязно-зеленая форма пехотинцев — с темными комбинезонами танкистов. А еще дальше вдоль улицы выстроилось гражданское население. Среди брестчан была двадцатилетняя Раиса Ширнюк. Позже она вспоминала о том, как распространялись слухи о предстоящем событии: «О параде никто официально не объявлял, но «каблучная почта» сработала безотказно: уже с утра все в городе знали, что по площади пойдут маршем войска»12. А по свидетельству одного немца, толпа ликовала: собрались в основном представители непольских общин Бреста — белорусы и евреи, и они приветствовали Красную армию цветами и радостными возгласами13.
Грянул военный оркестр, и парад начался. Возглавила марш немецкая пехота — их опрятная форма и печатный шаг вызвали восхищенные замечания у горожан в толпе. Раиса Ширнюк вспоминала: «Немцы шли начищенные, бравые, ладные. Офицер командовал: «Лянгзам, лянгзам, абер дойтлих!» («Не спешить, не спешить, четче!»)»14. За ними следовали моторизованные части: мотоциклы с колясками, грузовики с солдатами и гусеничные тракторы, тянувшие крупнокалиберные орудия. Громыхали по мощеной улице и танки. Когда мимо трибуны проезжала очередная группа, ей бодро отдавали честь Гудериан с Кривошеиным, а в промежутках между приветствиями они дружелюбно беседовали.
Наблюдая за парадом, горожане неизбежно принялись сравнивать немецких солдат с русскими. Например, несколько примитивные танки Т-26 заметно контрастировали с более современными машинами вермахта — один советский танк даже чуть не съехал по скользкой плитке в придорожную канаву недалеко от трибуны15. Станислав Мирецки запомнил и другие отличия: ремни на советских солдатах были «брезентовые, а не кожаные, как у немцев», и если немцы тянули свою артиллерию грузовиками, то Красная армия использовала для этой цели лошадей, причем «кони… были малорослы и неприглядны, упряжь лишь бы какая»16. Раиса Ширнюк сделала похожие наблюдения и отметила, что на фоне немцев «красноармейцы смотрелись… невыгодно. Грязные сапоги, запыленные шинели, щетина на лицах»17. Другого очевидца жалкое зрелище, какое представляла собой советская пехота, привело к леденящим выводам. Борис Акимов привык «к ладным польским военнослужащим», поэтому красноармейцы поразили его «бедностью и неопрятностью». Однако вид этих солдат — «грязные, с запахом, по шеям насекомые» — навел его на более глубокие мысли. «В голову полезли сомнения: какую ж нам жизнь несут?»18 Своего рода ответ был получен уже вскоре. «К крайнему в колонне солдату из толпы подскочила женщина, твердившая сквозь слезы: «Родненькие… соколики…», а тот пихнул: «Отойди, тетка!»"19
Пока, навевая размышления о будущем, проезжала военная техника, взгляды толпы вдруг отвлекло два десятка истребителей люфтваффе, которые на бреющем полете пронеслись над трибуной. Гудериан, показывая на них, пытался перекричать шум моторов: «Немецкие асы! Колоссаль!» Кривошеин, сохраняя невозмутимость при виде немецких виртуозов авиации, отвечал: «У нас есть лучше!»20
Минут через сорок пять, когда парад уже подходил к концу, Гудериан, Кривошеин и окружавшие их офицеры повернулись лицом к флагштоку. После того как военный оркестр исполнил национальный гимн Германии «Deutschland, Deutschland über alles» и собравшиеся военные торжественно отдали честь, кроваво-красное боевое знамя спустили, и на его месте взвился кумачовый советский флаг с серпом и молотом. Тогда оркестр заиграл «Интернационал» («нестройно», как вспоминал один из очевидцев21), и Гудериан с Кривошеиным в последний раз пожали друг другу руки. После чего немецкий генерал примкнул к рядам своих подчиненных, двигавшихся на запад. Немцы уходили за Буг — теперь река служила новой советско-германской границей. Кривошеин вспоминал: «Наконец, парад закончился»22.
В своих послевоенных мемуарах, наверняка памятуя о довольно сомнительном характере брестских событий, Кривошеин всячески подчеркивал, что неохотно взаимодействовал с Гудерианом и немцами, и старался создать впечатление, будто он с самого начала «воротил нос» от них. Он утверждал, что раздал своим людям разные поручения, связанные с обслуживанием техники, и потому оставил для участия в параде всего один батальон. Еще он ехидно намекнул на то, немецкая пехота и машины проходили мимо трибуны не один раз: «Очевидно, Гудериан, используя замкнутый круг близлежащих кварталов, приказал мотополкам демонстрировать свою мощь несколько раз»23. Но хотя позже Кривошеин и настаивал на том, что действовал лишь неохотно, о его истинных тогдашних чувствах, пожалуй, позволяет догадаться рассказ немецких военных корреспондентов, которые встретились с ним на следующий день в его полевом штабе, устроенном неподалеку. Репортеры отметили, что советский комбриг находился в приподнятом настроении. Он угостил их отличным завтраком и произнес тост за здоровье Гитлера и Сталина, назвав обоих «людьми из народа». На прощанье он даже оставил репортерам свой московский адрес и пригласил их в гости — «после победы над капиталистическим Альбионом»24. Похоже, политика проделывает с человеческой памятью очень странные штуки.
Хотя в советской печати, казалось, вовсе не упоминалось о параде в Бресте, германская пропагандистская машина, напротив, придала ему большое значение: его называли «встречей в преддверии мира»25. Зернистую хронику, которая запечатлела танки и орудия, с грохотом проезжавшие мимо парадной трибуны, включили в еженедельные выпуски киножурнала и показывали осенью того года в кинотеатрах по всему гитлеровскому рейху. Эти кадры имели огромную пропагандистскую ценность, ведь они служили наглядным подтверждением нацистско-советского мирного соглашения, заключенного в последний летний месяц. Как бы для того, чтобы вколотить в головы зрителей главную мысль, закадровый комментатор насмехался над врагами Германии, заявляя, что встреча с советской стороной в Бресте «расстроила праведные планы западных демократий»26.
Один немецкий репортер зашел еще дальше. Курт Фровайн, писавший в газету Völkischer Beobachter («Народный обозреватель») — печатный орган нацистской партии, — описывал сцену парада в лирическом ключе: «прохладный осенний день», «нарастающий грохот танковых гусениц», почтительные слова о городе, «захваченном силой германского оружия… и возвращаемом ныне его законным хозяевам». Для него рукопожатие Гудериана и Кривошеина символизировало «дружеское смыкание двух наций», оно возвещало о том, «что Германия и Россия объединяются для того, чтобы сообща решать судьбу Восточной Европы»27. Фровайн совершенно справедливо прибег к такой гиперболе. События того дня ознаменовали политический сдвиг поистине сейсмической мощи — всего месяцем ранее подобные слова были бы просто немыслимы.
Для всех, кто воспринимал всерьез все яростные обличения и оскорбления, которыми Советский Союз и нацистская Германия энергично обменивались предыдущие шесть лет, наступили по-настоящему странные дни. Состоявшийся в Бресте парад ярко продемонстрировал, что пакт, подписанный месяцем ранее в Москве, действительно вступил в силу: за фотографиями улыбающихся людей в прокуренных кремлевских кабинетах последовали теперь танки и солдаты. Как показали брестские события, два сильнейших в Европе диктаторских режима, чье ожесточенное противоборство определяло главную политическую повестку на протяжении почти всех 1930-х годов, теперь вдруг заделались союзниками и приступили к совместному завоеванию общего соседа.
Тогдашние наблюдатели пребывали в растерянности. Коммунисты по всему миру артачились, не желая проделывать ту идеологическую акробатику, которой от них внезапно потребовали, а многие нацисты в глубине души чувствовали недоверие к новому союзнику и партнеру своей страны. Тем временем на Западе люди ощущали глубокую тревогу, как будто привычный мир слегка поменял положение оси вращения: прежние политические позиции, еще недавно выгладившие незыблемыми, на поверку оказались недолговечными. Наверняка многим не давал покоя вопрос: как же произошла столь невероятная перемена?
Глава 1
Дьявольское зелье
Месяцем ранее, 23 августа 1939 года, после полудня из-за облаков вынырнули два «Кондора» Focke-Wulf 200 и начали снижение над Ходынским аэродромом в Москве. Эти ловкие, современные четырехмоторные монопланы отправились в полет накануне, ближе к ночи совершили посадку в восточногерманском городе Кёнигсберге, а утром продолжили свой путь к столице СССР. В каждом самолете находилось около двадцати официальных лиц — советников, переводчиков, дипломатов и фотографов. Возглавлял делегацию министр иностранных дел Германии Иоахим фон Риббентроп.
Пока самолеты заходили на круг, готовясь к посадке, пассажиры убивали время кто как мог. Полет из Кёнигсберга длился пять часов, и многим уже не сиделось на месте. Тщеславному и напыщенному Риббентропу выпала довольно беспокойная ночь: волнуясь из-за возложенного на него задания, он перечитывал официальные документы и делал множество пометок28. Другие, напротив, отдыхали. Например, личный фотограф Гитлера Генрих Гофман отсыпался после бурно проведенной ночи. Все знали, что он выпивоха и кутила (за ним даже закрепилось прозвище Reichssäufer — «рейхспьяница»), и, верный своей репутации, он не упустил случая улизнуть из кёнигсбергской гостиницы в ближайший бар. Пробудившись перед самым приземлением, он с радостью обнаружил, что «проспал как младенец» весь полет29.
Многие пассажиры вглядывались в летное поле и город, расстилавшийся внизу. Летать они начали лишь недавно, и вид, открывавшийся с высоты птичьего полета, внушал одновременно и восторг, и ужас. Кроме того, от самой Москвы веяло чем-то диковинным. Столица советского государства не только географически удалена от известных немцам мест — ее имя отягощали и самые мрачные политические коннотации. Ведь здесь была родина пролетарской революции, исток мирового коммунизма. «Странно было сознавать, — писал позже один из партийных лидеров, — что судьба вдруг забросила нас в Москву, с которой мы еще недавно яростно боролись как с врагом европейской культуры»30.
К прилету гостей основательно подготовились: и на летном поле, и на двухэтажном здании аэровокзала развевались германские и советские флаги: свастика самым несуразным образом смотрелась рядом с серпом и молотом. А ведь всего за несколько дней до этого подобное соседство показалось бы Генриху Гофману, да и многим другим, просто немыслимым зрелищем31. Очевидно, и советским властям оно казалось столь же невероятным: найти достаточное количество флагов со свастикой для данного случая оказалось очень сложной задачей; в итоге немецкие знамена позаимствовали у московских киностудий, где их еще недавно использовали для съемок антинацистских пропагандистских фильмов32.
Когда Риббентроп начал спускаться по трапу, военный оркестр заиграл вначале «Deutschland, Deutschland über alles», а затем «Интернационал». Последовало знакомство: представители встречающей советской делегации и их гости из Германии обменивались энергичными рукопожатиями, все улыбались. Кое-кто из немецких участников встречи впоследствии вспоминал тот прием с изрядной долей цинизма. Дипломат Ганс (Джонни) фон Херварт, в ту пору секретарь посольства Германии в Москве, стоял рядом с коллегой и наблюдал за тем, как группа гестаповцев пожимает руки энкавэдэшникам. «Они явно довольны тем, что наконец-то им позволили сотрудничать, — заметил его коллега и добавил: — Но надо быть начеку! Все это плохо кончится, особенно когда они начнут обмениваться данными»33. Между тем старший переводчик Гитлера Пауль Шмидт с любопытством отметил, что их встречает заместитель советского наркома иностранных дел Владимир Потемкин. Будучи человеком образованным, Шмидт знал о том, что в XVIII веке тезка Потемкина, один из генерал-губернаторов Екатерины II, построил в Крыму бутафорские поселения, желая произвести благоприятное впечатление на императрицу; впоследствии их так и назвали — «потемкинские деревни». Потому фамилия Потемкина была для Шмидта символична — она намекала на нереальность всего происходящего34. Пилот Ганс Баур был настроен менее цинично. Он наблюдал за Риббентропом, который осматривал почетный караул, набранный из элитных подразделений военно-воздушных сил, и его поразило это зрелище, больше похожее на сон: министр иностранных дел Германии быстро шагал мимо строя советских воинов, выбросив руку в нацистском приветствии «Хайль Гитлер». «Вот это да, — подумал он, — глазам своим не верю!»35
Чувство изумления наверняка испытывали представители обеих сторон. Почти все предыдущее десятилетие нацистская Германия и СССР только и делали, что обменивались оскорблениями. В конце 1920-х годов Гитлер, в ту пору политик-оппозиционер, наживал политический капитал тем, что изображал и коммунизм, и Советский Союз чуждыми и злобными силами, представляющими угрозу для немецкого народа и его ценностей. Он постоянно обрушивался на Москву, твердил о «евреях — деспотах и кровососах», засевших в Кремле, и называл большевизм «подлым преступлением против человечества» и «адским выкидышем»36.
Придя к власти в 1933 году, Гитлер практически не смягчил антисоветскую риторику. Со временем он выработал тон, выражавший неослабную враждебность, и редко упускал возможность осыпать Москву и ее агентов яростной бранью и похвалить нацистскую Германию за борьбу на передовых рубежах против коммунизма. Пожалуй, типичной можно назвать программную речь Гитлера на нюрнбергском съезде нацистской партии в сентябре 1937 года. В ней он сделал упор на единство и общность цивилизованных наций — «великой европейской семьи народов», которые «подают друг другу примеры, образцы и уроки… дают радость и красоту»; в их обществе «у нас есть все основания питать взаимное восхищение, а не ненависть». Этой мирной картине он противопоставлял образ «большевистской чумы», «всецело чуждой стихии, которая не способна привнести ни капли пользы в нашу экономику или в нашу культуру, но несет с собой одно разрушение»37. Гитлер, конечно, был политиком-приспособленцем, и все же антикоммунизм оставался одним из его руководящих принципов.
Но и Советы не отмалчивались в ответ. По мере того как в середине 1930-х годов отношения между Берлином и Москвой портились, в советских газетах все заметнее становились германофобские настроения. Сталин и его «паладины» наперебой критиковали в печати и публичных выступлениях Гитлера и нацистскую Германию. Гитлера часто представляли сумасшедшим, который «беснуется и юродствует» на трибуне, а речи его называли «кликушеством»38. Гитлеровский режим клеймили позором, называя нацистов «современными каннибалами… потомками Герострата», которые в итоге «захлебнутся собственной кровью»39. Кровь выступала неизменным лейтмотивом: в 1930-е годы в советской печати фашизм или нацизм редко упоминались без сопутствующего эпитета «кровавый».
Эта вражда не имела наносного или тактического характера: она опиралась на идеологию. Как первое в мире коммунистическое государство, к тому же открыто призывавшее к распространению революции, Советский Союз первоначально рассматривал территориальную экспансию по отношению к внешнему миру как действие не только желаемое, но и важное для собственного выживания. И хотя со временем Москва перестала вынашивать столь откровенно воинственные идеи, Германия по-прежнему занимала особое место в ее честолюбивых геополитических планах. Если следовать марксистско-ленинскому учению, то насаждение коммунизма в доиндустриальной России было аномалией — это явилось побочным результатом хаоса, порожденного большевистской революцией. А потому, чтобы обеспечить коммунизму надежное будущее, его надлежало экспортировать в промышленное сердце Европы — в Германию, где, как ожидалось, передовой пролетариат с его здравой идеологией давно мечтал сбросить кандалы буржуазной демократии и слиться в объятии с наследниками Маркса и Ленина40.
Немцы тем временем тоже мыслили геополитически, однако их привлекали не сухие социально-экономические понятия, а крайне сомнительные расовые теории. Задолго до возникновения Третьего рейха германские государственные деятели и военачальники с вожделением смотрели на обширные территории России и Украины, видя в них желанный объект германской экспансии и колонизации, и на новый лад переосмысляли средневековое понятие «Натиска на Восток» (Drang nach Osten). Именно такие настроения выплеснулись наружу с заключением в марте 1918 года карательного Брестского мирного договора, по условиям которого Россия выходила из участия в Первой мировой войне, а большевики уступали победоносной Германии обширный кусок российской территории — в том числе часть Украины и Прибалтику — вместе с четвертью его населения. Хотя эта уступка оказалась недолговечной — условия Брестского мира были аннулированы после разгрома Германии на Западном фронте в том же году, — немцы упорно цеплялись за давнюю мечту — расширить территорию Германии за счет России.
Больше того, пока Германия переживала собственные послевоенные тяготы, ее правые силы все явственнее усматривали в идее территориальной экспансии панацею, которая спасет страну разом от всех зол — бедности, голода и перенаселенности. Со временем Гитлер наведет новый идеологический лоск на эти давние настроения, начнет обличать пороки и злоупотребления большевиков и призывать к расширению Германии за счет их земель. В книге Mein Kampf («Моя борьба»), написанной в 1924 году, он разъяснял собственные — впрочем, полусырые — идеи на эту тему. Россия, писал он, лишилась в результате революции своего «германского правящего сословия», власть там захватили евреи, а потому она пребывает в состоянии «брожения и разложения», и вскоре ее «ждет распад». А потому он делал вывод: пришла пора германскому народу «обратить взгляд на земли Востока», ведь именно там можно было бы восполнить нехватку жизненного пространства — Lebensraum41.
Конечно, партнерское соглашение, о котором зашла речь в 1939 году, было весьма далеким и от беспощадного завоевания, о котором грезил Гитлер, и от экспансии на запад, которую планировал Сталин, — и все же оба лидера вполне могли видеть в нем первый шаг. Сталин наверняка хорошо помнил высказывание Ленина о том, что история движется не по прямой, а «зигзагами и кружными путями», а Гитлер уже многое сделал для приближения к нацистским целям с помощью приспособленчества и реальной политики, и нет ничего нелогичного в том, что каждый из них считал сговор с врагом лишь этапом достижения успеха его собственного дела. Поэтому обоим было простительно думать, что они исполняют свои идейные замыслы.
Столь грандиозные планы не были чужды, конечно, и министру иностранных дел Германии. Тщеславный и заносчивый Риббентроп был фигурой крайне непопулярной — даже среди сотоварищей по нацистской партии. Когда-то он торговал шампанским, а потом женился на богатой невесте, прибавил к своей фамилии аристократическую приставку «фон», ловко проник в высшие эшелоны Третьего рейха и благодаря имевшимся международным связям сделался любимым советником Гитлера по внешней политике. В 1936 году маслянистые льстивые манеры обеспечили Риббентропу место посла в Лондоне, а в начале 1938 года он наконец получил должность министра иностранных дел. За предыдущие месяцы Риббентроп, в равной мере агрессивный и невежественный, заметно поспособствовал порче международных отношений. Преданно и воинственно вторя голосу хозяина, он сделал многое для приближения неизбежного, по его мнению, и даже желанного конфликта, благодаря которому Германии предстояло утвердить в Европе собственную гегемонию. В этом смысле Риббентроп сыграл главную роль и в развитии отношений с Советским Союзом, который (оставив в стороне идейные разногласия) предлагал Германии не только стать ее надежным восточным флангом, но и начать экономическое сотрудничество, необходимое для назревавшего конфликта. Пакт, который готовил Риббентроп, неизбежно ознаменует резкий поворот на 180° и ошеломит весь мир, зато позволит Гитлеру продолжить войну в крайне благоприятных для него условиях. Риббентроп понимал, что близится его звездный час.
После приема на Ходынском поле германскую делегацию доставили в здание бывшей австрийской дипломатической миссии: его отвели немцам в качестве резиденции. Многие гости воспользовались случаем немного познакомиться со столицей и советским режимом. Генрих Гофман посетил Новодевичье кладбище, чтобы увидеть могилу второй жены Сталина, Надежды Аллилуевой; позже он назовет этот памятник «самым красивым» надгробьем из всех, какие он когда-либо видел42. Между тем Пауль Шмидт пожелал совершить небольшую экскурсию по Москве в компании одного из коллег. Вот что он вспоминал:
На первый взгляд здесь обнаруживалось почти разочаровывающее сходство с любым другим европейским городом. Но при ближайшем рассмотрении я заметил главное отличие. Счастливые лица, какие обычно видишь на улицах Берлина, Парижа или Лондона, в Москве почти совсем отсутствовали. Люди сохраняли серьезность и смотрели перед собой с каким-то затравленным видом. Улыбки я видел очень редко43.
Если Шмидта, пожалуй, можно упрекнуть в том, что он обременил непосредственный опыт грузом предрассудков, то у пилота Ганса Баура не осталось ни малейших сомнений относительно того, какова в реальности жизнь в Советском Союзе. Отъехав на машине от резиденции военного атташе Германии, приставленный к Бауру гид указал на агента тайной полиции, которому поручено докладывать властям и об их отъезде, и о том, куда именно они едут. Гид объяснил ему, что скоро к ним «прицепится другая машина, поедет за нами метрах в сорока-пятидесяти, и куда бы мы ни повернули, что бы мы ни делали, [тайная полиция] будет следовать за нами по пятам»44. Политически наивного Баура много раз предупреждали, чтобы он ничего не фотографировал, а однажды он вызвал скандал, когда попытался сунуть чаевые русскому шоферу — в благодарность за услуги. «Он словно взбесился, — вспоминал летчик. — Он кричал, что так-то мы хотим отблагодарить его за все хорошее, что он для нас сделал, — упечь его в тюрьму! Ведь нам хорошо известно, что ему запрещено принимать чаевые»45.
Тем временем в посольстве накрывали столы с роскошными закусками для прилетевших гостей. Генрих Гофман поражался: он не ожидал увидеть в столице советского государства такое изобилие. Впрочем, скоро его удивление прошло: ему сообщили, что все выставленные яства доставили сюда из чужих краев. «Все это привезли из-за границы, даже хлеб был из Швеции, сливочное масло — из Дании, а остальное — из разных других мест»46. О том, что в Москве сложности с продовольствием, Ганс Баур догадался еще раньше, на аэродроме. Он хотел избавиться от кое-каких продуктов, оставшихся от предыдущего полета, и потому предложил команде советских механиков и уборщиков, возившихся с его самолетами, забрать булочки, печенье и шоколадки. Но, к его удивлению, те отказались: бригадир сказал, что это строго запрещено и что у русских людей достаточно своей еды. Бауру, конечно, это показалось странным, но все равно, не желая, чтобы еда пропадала, он выложил ее на скамейке в ангаре. Очень скоро все бесследно исчезло47.
Пока спутники Риббентропа знакомились таким образом с советской столицей, сам он устремился на открытые переговоры с советскими партнерами. Не прислушавшись к советам своих коллег в посольстве (те предлагали ему проявить больше сдержанности, чтобы не выглядеть слишком нетерпеливым), Риббентроп сразу же по прибытии спешно отправился на первое совместное заседание с советской стороной48. Его занимало другое. Советник и переводчик при посольстве Густав Хильгер вспоминал, что, когда они уже собирались выехать в Кремль, Риббентроп отвел его в сторону и проявил неожиданную отеческую заботливость. «У вас такой обеспокоенный вид, — сказал Риббентроп. — Что-нибудь случилось?» Хильгер, который родился в Москве и почти всю жизнь прожил в России, высказал опасения, вызванные предстоящей задачей, и заявил: «По-моему, то, что вы собираетесь сделать в Кремле, будет иметь силу лишь до тех пор, пока Германия остается сильной». Риббентроп ничуть не смутился и ответил: «Если это — все, я могу лишь сказать вам, что Германия в дальнейшем справится с любой ситуацией»49.
После этого Риббентроп и Хильгер вместе с Фридрихом Вернером фон дер Шуленбургом, послом Германии в Москве, и Николаем Власиком, начальником охраны Сталина, сели в лимузин, принадлежавший НКВД, и тот пронесся по Красной площади. Въехав на территорию Кремля через впечатляющие Спасские ворота, машина остановилась возле изящного трехэтажного здания Сенатского дворца на северо-восточной стороне Кремля, прямо за стеной, отделяющей его от Мавзолея Ленина. Все это время об их прибытии зловеще оповещал звон невидимого колокола.
Гостей встретил лысый тучный человек — Александр Поскребышев, личный секретарь Сталина. По невысокой лестнице он провел их на второй этаж. Там, в аскетично обставленном кабинете, их встретил сам Сталин, скромно одетый в простой китель, галифе и кожаные сапоги с высокими голенищами. Его легко было узнать по узким желтоватым глазам и рябому лицу. Рядом со Сталиным стоял Вячеслав Молотов, нарком иностранных дел, — низкорослый, довольно невзрачный, в простом сером костюме, во всегдашнем пенсне, с аккуратно подстриженными седоватыми усами. Иностранцы редко имели возможность видеть советскую власть в таком концентрированном виде, и Шуленбург будто бы даже тихонько взвизгнул от удивления при виде Сталина: хоть он и служил уже пять лет послом в Москве, но еще ни разу живьем не видел советского лидера. На Риббентропа его присутствие тоже произвело большое впечатление, и позже он пространно разглагольствовал о Сталине как о «человеке исключительного масштаба», полностью оправдывающем свою репутацию50. Сталин, со своей стороны, обычно принципиально избегал встреч с министрами иностранных дел, так что, вероятнее всего, его тогдашнее присутствие было тщательно продуманной стратегией: оно должно было и нагнать робость на гостей, и застать их врасплох51. Независимо от мотивации присутствие Сталина, безусловно, доказывало, насколько серьезно воспринимались эти переговоры.
Состоялось знакомство и обмен дежурными любезностями (Сталин держался с гостями «просто и скромно», с «веселым дружелюбием»52), а затем четверо главных участников встречи — Сталин и Молотов, Риббентроп и Шуленбург — уселись за стол и приступили к делу. Позади Сталина сидел его переводчик, молодой Владимир Павлов, а Хильгер, выступавший переводчиком при Риббентропе, устроился между министром и послом Шуленбургом. Переговорам, которые начались в тот день, предстояло вызвать политическое землетрясение.
В действительности процесс начался всерьез несколькими месяцами ранее. Хотя на протяжении 1930-х годов обе стороны безудержно осыпали друг друга бранью, контакты между нацистами и СССР никогда полностью не прерывались, и предварительные переговоры — сперва об экономических связях, а затем и о политических вопросах — начались еще в мае 1939 года. Позиция Гитлера была совершенно ясна. Его раздражало поведение западных стран, по его мнению, расстроивших его честолюбивые планы осенью предыдущего года в Мюнхене, и потому он решил ускорить экспансию Германии — если понадобится, насильно, пока за ним остается явное преимущество в вооружениях и обученном личном составе. А если это и означает мыслить нестандартно, без оглядки на идеологию — что ж, пусть будет так.
С этой целью Риббентроп первоначально подступился к полякам, желая переманить их из англо-французского лагеря на сторону немцев. Этот флирт начался в октябре 1938 года, когда Риббентроп попросил Польшу уступить Германии спорный Вольный город Данциг (Гданьск), а взамен предложил Варшаве двадцатипятилетнюю гарантию незыблемости германо-польской границы. В январе следующего года Юзефа Бека, министра иностранных дел Польши, пригласили на переговоры в Бергхоф, резиденцию Гитлера, где в ходе беседы были поддержаны польские территориальные претензии на часть Украины: Германия предлагала выступить посредником в данном вопросе. Это заигрывание не было пустой уловкой. Поначалу Гитлер выплескивал свою ненависть не на поляков, а на чехов и, напротив, превозносил Польшу за то, что она выступает оплотом в борьбе против коммунизма. Больше того, храня верность своим антисоветским убеждениям, он даже вынашивал идею совместного антисоветского альянса с Польшей, в котором той, естественно, отводилась бы роль младшей, подчиненной Германии союзницы. Риббентроп оптимистично сообщал послу Германии в Варшаве, что существуют «огромные возможности» в развитии германо-польского сотрудничества, и в первую очередь в проведении «общей восточной политики» против СССР53.
Однако поляков было не так-то просто поколебать — ни посулами, ни завуалированными угрозами со стороны Германии. Территориальная целостность и независимость, которые Польша вернула себе после ста двадцати трех лет иноземной оккупации, имели для ее политиков слишком высокую цену, чтобы так просто отказаться от них в обмен на сомнительные обещания и вассальный статус. Поэтому в отношениях Польши с двумя ее крупнейшими соседями главенствовала строгая политика беспристрастности — так называемая доктрина двух врагов. Таким образом, хотя Польша и соглашалась вести переговоры о второстепенных вопросах, захват Данцига и сдача «польского коридора» обсуждению не подлежали, и любая попытка завладеть ими силой была бы истолкована в Варшаве как вооруженная агрессия.
Этот короткий, быстро оборвавшийся «роман» с Польшей не остался без последствий. Той же весной, когда Риббентроп заигрывал с Варшавой, у Гитлера появились планы в отношении другой европейской столицы. Утром 15 марта германские войска вошли — по чешскому «приглашению», не встретив никаких препятствий, не считая метели, — в столицу Чехословакии Прагу. Вслед за этим Гитлер объявил об окончательном роспуске Чехословацкого государства (Словакию заставили провозгласить независимость днем ранее) и возвестил о том, что оставшиеся чешские земли — Богемия и Моравия — отходят теперь под «протекторат» Великого Германского Рейха.
Почему весной 1939 года Гитлер захватил огузок Чехословакии, не вполне ясно. Безусловно, он хотел выказать презрение к западным державам, чье вмешательство так разъярило его осенью минувшего года. Как говорил Гитлер одному своему помощнику в пору подписания Мюнхенского соглашения, «этот Чемберлен испортил мне вход в Прагу»54. Гитлер не мог долго мириться с тем, что кто-то препятствует ему в осуществлении желаний. Однако можно найти и другие, более убедительные объяснения. Богемия и Моравия были богаты сырьем и промышленными предприятиями, к тому же, присвоив обе эти области, Великая Германия существенно расширила свои владения на юго-восток. А еще этот шаг был призван устрашить Польшу. В ту пору, когда страна выказывала бескомпромиссность на переговорах и тем самым мешала стратегическим и амбициозным замыслам Гитлера, захват чешских территорий явился демонстрацией и германской мощи, и, как надеялся Гитлер, западного бессилия. Гитлер был уверен, что британцы и французы и пальцем не шевельнут, чтобы помочь государству, которое они «защитили» в Мюнхене чуть менее чем полгода назад. Из этого следовал прозрачный вывод: поляки должны уступить требованиям Германии.
Однако Запад повел себя не так вяло, как ожидал Гитлер. В самом деле, аннексия Богемии и Моравии с запозданием оживила общественное мнение в западных странах: впервые Гитлер присоединил изрядную территорию, не населенную преимущественно немцами. Таким образом, эта аннексия показала лживость его более ранних заявлений о том, что он всего лишь устраняет историческую несправедливость, порожденную Версальским договором, и возвращает этническое немецкое население «на родину» — в германский рейх. Деятели в Лондоне, Париже и других городах, ранее скептически относившиеся к политике умиротворения гитлеровской Германии, теперь во весь голос призывали дать захватчику более мощный отпор.
Потому 31 марта 1939 года британское правительство продлило гарантии, предоставленные Польше, которая, как ожидалось, станет следующей мишенью агрессивных намерений Гитлера, и заявило: «Если какие-либо действия будут явно угрожать независимости Польши и если поляки сочтут необходимым воспротивиться подобным действиям силой, то Британия придет им на помощь»55. В действительности Британия мало чем могла бы помочь Польше в случае германского вторжения: она располагала столь малыми ресурсами — и человеческими, и материальными, — что всерьез говорить о возможности ее активного вмешательства в дела Центральной Европы не приходилось. И все же эта гарантия служила выражением солидарности и сочувствия, и она должна была не только поддержать решимость в поляках, но и убедить французов в том, что Британия хранит верность интересам континентальной Европы. И, что важнее всего, она призвана была провести черту в пока еще зыбких отношениях с Гитлером и четко дать ему понять, что с дальнейшей германской агрессией Британия мириться не станет. По выражению одного историка, этот шаг стал дипломатическим эквивалентом детской игры «кто первым струсит»56.
Британский ход вызвал у Гитлера предсказуемую ярость. Он находился в рейхсканцелярии, когда в Берлин пришло известие о подписании гарантии, и — по сообщению адмирала Вильгельма Канариса — не смог сдержать досады. Канарис вспоминал:
Гитлер рвал и метал. Лицо его исказилось, он неистово шагал взад-вперед по кабинету, стучал кулаками по мраморной столешнице, изрыгал самые грубые проклятья. А потом глаза у него загорелись каким-то странным светом, и он прорычал угрозу: «Я еще сварю им дьявольское зелье»57.
На следующий день, перед массовым сборищем в Вильгельмсхафене, Гитлер дал свой ответ. «Ни одна страна на Земле», предостерег он, не сумеет сломить германскую мощь, а если западные союзники ждут, что, пока «государства-сателлиты» действуют по их наущению в их интересах, Германия будет стоять в стороне, то они жестоко ошибаются. В заключение Гитлер зловеще пообещал: «Всякий, кто добровольно вызовется таскать каштаны из огня для крупных держав, неизбежно обожжет себе пальцы»58.
По-видимому, именно тогда берлинскому руководству пришла в голову идея нового сближения с Москвой. Впервые об этом заговорили в середине апреля как о petit jeu[1] для устрашения поляков, и выступил с таким предложением не Риббентроп, а Геринг59. Идеолог нацизма Альфред Розенберг впоследствии вспоминал в своем дневнике, что говорил с Герингом о возможном повороте такого рода. «Когда на карту поставлена жизнь Германии, — писал он, — даже временный союз с Москвой следует тщательно обдумать»60. Гитлер тоже отнесся к высказанной идее прохладно: он напомнил Риббентропу, что всю жизнь «боролся с коммунизмом». Впрочем, по словам самого Риббентропа, Гитлер все же переменил мнение в начале мая, когда ему показали в Бергхофе небольшую хронику со Сталиным, осматривавшим военный парад. После этого, по утверждению Риббентропа, Гитлер задумался. Его «заинтересовало» лицо Сталина, он даже сказал, что советский руководитель производит впечатление «человека, с которым можно иметь дело». Вот тогда Риббентроп и получил разрешение готовить почву для переговоров61. Ведь оставалось выяснить, встретит ли идея сближения хоть какую-то поддержку с советской стороны.
В действительности Советский Союз уже созрел для перемены курса в своей внешней политике. Он достаточно поздно воспринял принцип «коллективной безопасности» для отражения фашистской агрессии и долгое время надеялся на то, что Гитлера можно будет сдержать и победить согласованными действиями — будь то политика коминтерновского «Народного Фронта» или высокие идеалы Лиги Наций, к которой СССР примкнул в 1934 году. Однако к весне 1939 года Советский Союз начал понемногу отходить от этой позиции. Поскольку и провал всех международных попыток воспрепятствовать германскому ревизионизму, и агрессия Италии в отношении Абиссинии уже продемонстрировали несостоятельность «коллективной безопасности», Советы окончательно разочаровались в Западе, выказавшем безволие в Мюнхене. Они все больше утверждались в своих подозрениях о том, что Британия и Франция охотно пойдут на сделку с Гитлером — в ущерб советским интересам62. А потому приблизительно в то время, когда Геринг вынашивал замысел своего petit jeu, Сталин был уже морально готов рассмотреть новые предложения в области внешней политики и даже склониться к однобокой тактике, в рамках которой прежним многосторонним договоренностям пришли бы на смену практические двусторонние соглашения.
В докладе, произнесенном перед XVIII съездом ВКП(б) 10 марта 1939 года, всего за несколько дней до того, как Гитлер двинул войска на Прагу, Сталин взял новую ноту в своих громогласных нападках на Запад. Он заявил: «На наших глазах происходит открытый передел мира и сфер влияния за счет интересов неагрессивных государств»63. Однако вместо того, чтобы дать отпор агрессорам, как того требовали принципы коллективной безопасности, продолжал он, Британия и Франция явно попустительствуют врагу, «пятятся назад и отступают, давая агрессорам уступку за уступкой… без каких-либо попыток отпора». Причина тому не трусость или слабость, объяснял Сталин: западные державы просто желают «не мешать агрессорам… впутаться в войну… с Советским Союзом», дать им «увязнуть глубоко в тину войны», «дать им ослабить и истощить друг друга». А потом капиталистический мир начнет диктовать «ослабевшим участникам войны свои условия». Таково (подытоживал Сталин) истинное лицо «политики невмешательства»64.
Хотя на Западе, несомненно, насчитывалось несколько воинственно настроенных антибольшевиков, которые, вероятно, стояли именно на таких позициях, никак нельзя сказать, что все это объективно отражало господствующие настроения или основное течение в тогдашней западной политике. Мнение, высказанное Сталиным, скорее было итогом его попыток осмыслить действия других стран, глядя на внешний мир из-под шор коммунистической идеологии и сквозь туман собственной паранойи. Главной идеологической проблемой, которая мешала Сталину, была его неспособность, вызванная верностью заветам марксизма-ленинизма, провести четкое различие между нацизмом и «обыкновенным» западным капитализмом. Ведь и то и другое, согласно коммунистическому учению, являлось всего лишь двумя сторонами одной злополучной медали, хотя и считалось, что нацизм больше продвинулся по пути, ведущем к его «неизбежному» краху. Следовательно, с советской точки зрения, отношения СССР с внешним миром — будь то демократические или тоталитарные страны — никогда не смогут стать «нормальными». На любые отношения в Москве смотрели как на «игру с нулевой суммой», а руководящий идеал сводился к выгоде и безопасности самого СССР.
Итак, Советский Союз не был заинтересован в том, чтобы помогать своим идейным врагам сохранять статус-кво, и не боялся разжигать вражду между собственными соперниками: ведь он мог к собственной выгоде использовать беспорядки и волнения, способные вспыхнуть в стане его врагов. В этом смысле советская идеология в действительности стояла куда ближе к идеологии нацистов. Позднее Сталин давал разъяснения (несколько неуклюжие) британскому послу Стэффорду Криппсу:
book-ads2