Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 54 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Начнем, – сказал Лукас. – На пустой желудок, как на Оджеровом кургане. Несмотря на странные события прошлого раза, Маркус ничего особенного не ожидал. Ему казалось, что слишком уже человеческая, земная точность и решительность Лукасовых планов уменьшают их шансы. Он опасался немного, но лишь того, что его заставят делать нечто смехотворное или совсем уж нелепое. Лукас расстелил поверх покрывала белую салфетку и на нее выложил из таинственной корзины: аммонит, пучок сухих трав в тонкой бумаге, целлофановый пакетик плоских засушенных цветов, заткнутую пробирку с шариком ртути, несколько круглых закопченных стекол, большую круглую лупу, носовой платок и инструмент, напоминающий скальпель. После этого Лукас объяснил их задачу. Как Маркусу известно, они должны установить связь с Ноосферой. Мудрецы во все времена говорили, что этому препятствует глубокая укорененность человека в его физической сущности. Следовательно, преобразование Жизни в Дух означает возвышение материи до чистого бытия. Вполне возможно, в символическом и отчасти в прямом смысле это достигалось в древности огненным жертвоприношением. – Я был просто поражен, когда ты описал фотизм и сходящиеся конусы. Ты все время возвращался к образу зажигательного стекла, и я теперь склонен считать это Знаком. Поэтому я предлагаю принести огненную жертву при помощи зажигательного стекла – высвободить материю, дать ей перейти в Свет и Энергию благодаря энергии Солнца, источника нашего земного света и тепла. Мы возьмем, конечно, вот эти травы – они уже послужили нам Знаком – собачью ртуть, аконит и горечавку, что мы сорвали возле Капельного колодца. Они претворятся не в Камень, но в Свет, lumen novum, еще один Знак. Я и аммонит взял – это каменный символ Творения и Делания. Он, правда, не из Уитби, кажется, а с Портландского мыса… Но он хороший, мне его еще в детстве подарили. Аммонит – символ свершенного Делания. И еще вот ртуть, символ духа, заключенного в материи. И конечно, кроме травы, нужна плоть – без нее не будет жертвы. Авель принес Богу жертву плотью, а Каин плодами земли, но Господь признал только Авеля и его жертву. Плоть будет наша собственная. Я думал взять червей, но ведь нужно что-то от нас, так? Маркус, перескочив мыслью от Каина и Авеля к Аврааму и Исааку, быстро огляделся поверх сияющих лютиков в поисках разумной жизни, но увидел только бабочек вдалеке: лимонницу да голубянку. – Волос и пары капель крови должно хватить. Скальпель я захватил, – продолжал Лукас. – Как думаешь, больше ничего не нужно? Маркус посмотрел на лютики, на клетчатую шерсть покрывала, услышал вздох приминаемых покрывалом цветов. – Нет. Разве только что-то отсюда, именно отсюда. Из Кэдмонова коровника, – сказал он с бледной улыбкой. – Ты прав, Авель и Кэдмон оба были пастухами. – Но коров-то тут нет… – Зато есть молоко в термосе. И добавим еще какой-нибудь местный цветок. Ты это отлично придумал, Маркус! Стали искать подходящий цветок. Желтых лютиков было слишком много – слишком просто для жертвы. Наконец Маркус нашел нечто необычное: невысокое растение с ярко-синими цветами, сидящими друг к другу плотно, словно чешуйки. Маркус позвал учителя. – Это мускари, гадючий лук, – сказал тот. – Прекрасно, еще один символ перерождения змеи или дракона. Лукас выдернул цветок с корнем и положил его, вместе с осыпающимися комочками земли, к горечавке, акониту, собачьей ртути. Затем он поднял маленький скальпель: – Дай руку. Я хочу капнуть на платок три капли крови – ну или около того, но лучше всего три. Нашей общей крови. Мы ее смешаем. Маркус невольно отдернулся. – Скальпель стерильный, – заверил его Лукас и подставил собственную руку. – Совершенно стерильный. Маркус вообразил, как такое же маленькое треугольное лезвие отрешает морщинистую кожу червя от скользкой, увертливой плоти. Вяло протянул руку. Лукас схватил ее, повернул ладонью к солнцу и каким-то хищным движением коротко надрезал кожу у основания большого пальца. Брызнула, закапала кровь. Ее было много больше, чем полагавшиеся три капли. Лукас, возбужденно смеясь, воткнул себе лезвие в указательный палец. Его кровь потекла на белую ткань, смешиваясь с кровью Маркуса. Круглые брызги с неровным краем сливались в одно красное пятно. Лукас срезал у себя тугой завиток волос надо лбом, а затем окровавленной рукой быстро взял Маркуса за подбородок и срезал вялую прядь светлых, похожих на сено волос. Скрутил волосы вместе и положил поверх кровяного пятна. Подумав, подложил аммонит под платок в том месте, где лежали травы: – Нельзя ожидать, чтобы солнечная энергия поглотила аммонит. Но она безусловно может перейти в него и как-то его трансформировать. Ты не думаешь, что нам стоит повторить ту нашу пляску? У кургана мы сцепили руки восьмеркой, как знаком бесконечности, и кое-что получилось. – Он сжал Маркусу руку, снова смешивая кровь, и поднял его на ноги. Протянул ему закопченное стеклышко. – Будем смотреть через него. Прямо на солнце. Так мы ничего не пропустим: ни малейшей перемены, ни знака, ни… Они закружились. Маркус чувствовал себя глупо. Плыла голова, было тошно и муторно, а сам он то ли вовсе не был, то ли был от себя отдельно. Они топотали, попирая землю и сминая цветы. Когда остановились, цветы продолжали нестись желто-белыми концентрическими кругами, а зеленые линии покрывала плескали, как змеистые волны. Лукас поднял дымчатое стеклышко, глянул сквозь него в синеву на золотой восторг Уоллеса Стивенса, на золотую гинею Эмили Дикинсон, на пылающую массу гелия – торжественно поклонился и сел на кисточки покрывала. Маркус быстро проделал то же самое. Лукас взял теперь зажигательное стекло: – Как думаешь, нам стоит к ним как-то обратиться? – Нет. – Согласен. Слова звучат глупо. Наверно, нам лучше взяться за руки. Взялись. Лукас поднял стеклянный круг, на мгновение задержал в нем луч света, потом направил на салфетку и замер. Сложно было понять, что это, белый огонь или только расплавленный воздух: он был неподвижен, языки его не лизали воздух, только жертвенные вещи ежились и чернели, пожираемые им. Травы, чей образ Маркус уловил в церкви, разлетелись мелким пеплом: их тень продержалась миг-другой и, дрогнув, обратилась в пыль вместе с горечавкой. Целлофан, в котором хранилась собачья ртуть, на мгновение полыхнул золотом и платиной, потек, потемнел и сделался ничем. Волосы, лежавшие поверх крови, вспыхнули, оплавились в ком, почернели и перестали быть. Гадючий лук, шипя и кипя зеленым соком, свернулся в кольцо. Но самое неожиданное: пробирка со ртутью скрипуче крикнула и раскололась, выпустив на волю множество серебристых капель, что, скользя меж нитей обугленной ткани, утекли в обгоревшую землю. На салфетке черная дыра бесшумно росла, поглощая пылающий луч, по самому краю вспыхивало золото, а дальше расползалась чернота. Пахло пожираемой, протестующей материей, растительной и животной. Над горбиком аммонита салфетка пошла черными шелушинками и распалась, оставив на каменных витках черный узор, чуть влажный от прикипевшего травяного сока. Маркус смотрел не отрываясь. Он помнил, что случилось с ним в Дальнем поле. Перед ним был наглядный пример того, какую силу может сконцентрировать в себе зажигательное стекло. Не важно, огонь это или раскаленный воздух: вот он пляшет, белый, прозрачно и густо-белый – белое ничто. Протяни туда руку – и сам в муке приобщишься к нему. – Держи лупу, – сказал Лукас. – Держи ровно и смотри. Я завершу все возлиянием молока и вина. Он пошарил в Маркусовой корзине, капнул молока в жестяную крышку термоса, потом недолго поборолся со штопором и бутылкой бургундского. Плеснул вино в обугленный круг, оно вскинулось паром, пламенем и исчезло. Молоко в крышке начало пригорать, потемнело, пошло бурыми пузырями, испуская какой-то страдальческий, особенно отвратительный запах, памятный Маркусу со времен начальной школы: мальчишки, окружив школьную печь, через соломинки плевали на раскаленный чугун пайковое молоко. Лукас щедро добавил еще вина, причем получилась порядочная лужица, на поверхности которой плавали обугленные остатки трав и ткани. Земля медленно впивала вино. Маркус опустил зажигательное стекло, которое теперь и впрямь жгло ему ладонь. Он огляделся, увидел вокруг воздух обычный, не расплавленный, а потом глянул вниз, на черную дыру в форме солнца – итог жертвоприношения, сокрушительное доказательство того, на что способны силы, обычно не принимаемые в расчет. У Лукаса лицо и волосы были мокры от пота. – Что мы теперь будем делать? – спросил Маркус. – Сидеть и ждать. Мы воззвали, мы дали знать, чего хотим. Теперь только ждать. Маркус наблюдал за мягким движением света над лютиками и задавался вопросом: а чего они, собственно, хотели? Быть поглощенными огнем? Исчезнуть? Сделаться невидимыми? Легко кружили, легко опускались на траву черные хлопья пепла и желтые лимонницы. Двое ждали. Тихо тянулся день. – Выпей вина, – сказал Лукас и налил ему в стаканчик. Через некоторое время опять: – Выпей еще. Маркус, непривычный к спиртному, пил жадно. Лукас, прямой как шест, ждущий то ли прикосновения пламени ко лбу, то ли голоса из синего провала, сердито прихлебывал из стаканчика. Предложил Маркусу сэндвич с говядиной и яблоко. Маркус стал есть. Сам Лукас к еде не притрагивался. После двух хороших стаканов вина Маркус вытянулся на покрывале и прикрыл глаза рукой, чтобы стало темно. Света, вторгшегося в него в Дальнем поле, не было здесь и в помине. Было обычное солнце, лупа, слишком много ожиданий да головная боль. Лукас опустился на покрывало рядом с ним. Прозвучал прежний требовательный голос: – Что теперь? – Давай еще подождем… – сонно пробормотал Маркус в сгиб локтя. – Чего именно подождем? – Откуда мне знать? Ты же это затеял. Его друг помолчал, а потом смиренно проговорил: – Извини, пожалуйста… – Передо мной извиняться не нужно. Я и не думал, что небеса разверзнутся. Но мы уничтожили лучом всякие вещи. Это и правда сильная штука… – Какая там сильная! Проще некуда… Маркус понял, что ему снова навязывают сомнительную роль старшего, и пришел в ярость: – Ты видел, что стало с травой и прочим? Видел? Тогда ты знаешь, чего я боюсь. Я боюсь, что у меня мозг в голове закипит и обуглится, как твой гадючий лук. Но тебе-то что! Ты же не понимаешь, что есть простые вещи, которых человек до жути боится. Ты вот злишься теперь, а надо бы бояться. Но тебе и это невдомек. Хочешь ты, чтобы тебя расплавили, чтоб один воздух горячий остался, а его в море сдуло? Хочешь стать ничем? Вот совсем ничем? Ты и близко не знаешь, что это такое. А я знаю. Твой фокус с лупой – ты видел, чего я боюсь. Но ты ни разу не дал мне сказать этого, ты все твердил про величие да великолепие… Чего ты добиваешься? Если эта сила разумна, если ты до нее докричишься – с чего ты взял, что выдержишь даже тысячную долю ее? Нет уж! Надо держаться от всего этого подальше, надо притихнуть! Ни на что другое мы не способны. Наступило долгое молчание. – Я очень несчастен, – просто сказал Лукас. Маркус отвернулся. Потом, с потемневшими глазами, протянул ему руку. Симмонс сжал ее в горячей руке. Они невольно придвинулась друг к другу. Послышалось странное щелканье, и Маркус понял, что у Лукаса стучат зубы. Он повернулся на бок и крепко сжал другу плечо, комкая жаркую фланель. От Лукаса пахло потом и смертным страхом. Маркус судорожно хватал его то за локоть, то за бедро, словно хотел замерзающего спасти от смерти теплом своего тела. Тихий, тусклый голос проговорил: – Я так несчастен. У меня ничего нет, друзей нет. Все, что я делаю, – ненастоящее, пустышка. Иногда кажется: проглянуло что-то, проглянуло… а конец всегда один. Полный и окончательный провал. – У тебя есть я, – сказал Маркус. Он и сам дрожал теперь от непривычной жалости к Лукасу. – Что я тебе? Ты живешь в настоящем мире. А я перехожу от фантазии к фантазии. Пора бы уже привыкнуть, начать к себе приглядываться: если я худею, это всегда Знак. Ты доверял мне, я должен был тебя защищать, а не… – Не говори… Не говорите так, сэр. Вы всю мою жизнь изменили. И то, что мы видели, те травы в церкви, – они никуда не делись. Может, нужно просто подольше подождать… И у кургана – помните? – вам многое удалось, и много было настоящего, и… Маркусу нужен был их замкнутый мирок. Лукас защищал его от напора бесконечности. – Я нечист, вот в чем дело, – сказал Лукас. – В этом и в другом еще… Я земной, обычная земная тварь. Весь мир пропах земным. Ненавижу этот запах, ненавижу эту возню, ненавижу свое тело, тела вообще. Весь жар, всю тяжесть земную ненавижу… А ты чистый. Это сразу видно. Чистое существо, ясное зрение. Ты… Маркус не хотел знать, кто он и какой. Он придвинулся ближе, притянул к себе Симмонса за пиджак. Бормотал, словно ребенку: – Тише, тише, это все пустяки. Что-то случилось, да, – а ты лежи себе тихо. Я тут, я с тобой. «Никогда сроду я не был никому утешением», – подумал Маркус, не помня детства, не помня безмолвного, потаенного времени на руках Уинифред в роддоме. И сказал, как сказала бы ему она, как сказала бы женщина беспокойному, тоскующему ребенку: – Лежи, лежи тихонько. Это все пустяки. И Лукас вдруг заснул, обернув к Маркусу лицо с раскрасневшимися щеками и влажным приоткрытым ртом. Маркус приподнял голову и увидел пот, блестящий на чуть раздвоенном кончике носа, капельки пота на бровях… Не выпуская Лукасовой руки, он закрыл глаза и провалился в сон глухой и глубокий, словно искал беспамятства. Потом они проснулись. Молча распутали руки и ноги, спиной друг к другу собрали вещи: покрывало с примятой травы, огрызок яблока, скальпель… Уложили все в корзины и зашагали прочь. Маркусу было ужасно: индиговые круги, словно послеобразы солнца, плясали перед глазами по три разом, сцеплялись в спирали, нависали над краем обрыва, неподвижно парили в небе. Лукас молчал и шел очень быстро, так что Маркус неловким полубегом едва за ним поспевал. Черная, на жука похожая машинка, ждавшая на заросшей травой обочине, была раскалена, как печка, снаружи и внутри. Ее окружала, мягко переливаясь, жаркая дымка, похожая на юбочку медузы в прохладной воде. Лукас швырнул корзины на узенькое заднее сиденье, быстро сел на водительское место, хлопнув дверью, и тут же опустил стекло. Маркус, потирая шею, уселся рядом. Они стащили с себя пиджаки и кинули назад поверх корзин. Маркус смотрел на Лукаса, но тот откинулся на сиденье и упер взгляд в ветровое стекло. Их обвивала удушливая жара. Наконец Лукас заговорил: – Мне нужно многое рассказать тебе. Я раньше молчал, а ты это должен знать… – Не нужно, это все пустяки… – Отнюдь. Есть вещи, которые ты должен знать обо мне. Хоть я и надеялся, что это дело не столько личное, сколько… Да, я надеялся, но в каком-то смысле я тебя обманул. Так вот: со мной случается… в общем… Если опять случится, ты имеешь право знать. Потом, со временем, я тебе все расскажу… Нельзя винить человека, если он боится. Боится, что вдруг изменится, что его запрут, начнут изучать… Я призна́юсь тебе: со мной это было. Сперва во флоте. Я служил на миноносце в Тихом океане. Начались неполадки с передатчиками, плохо проходили сообщения – и там тоже. Был трибунал, меня вызвали перед трибуналом, и потом еще долго в белой комнате… Мне сказали: «Вам нельзя иметь детей, даже думать об этом нельзя, вы можете передать…» Я-то не знал, а они, оказывается, следили за мной с датчиками: вдруг я что-то предприму… в этом смысле. Потому что мне нельзя детей. Или показалось? Могло показаться: они все были белые и комнаты белые, это могло быть и на миноносце, и нигде – вне времени и пространства. Вообще, что касается места, я в разное время думал разное, а очнулся по-настоящему в Гринвиче, хотя при чем тут Гринвич? Может быть, я туда перелетел. Или меня переместили по воздуху. Может быть, время в какие-то моменты останавливалось. Мне же ничего не объясняли. Считали, вероятно, что я, так скажем, не в состоянии воспринять, а я был в состоянии, я все время думал, строил гипотезы о том, где нахожусь. Я сейчас уже не уверен, но тогда мне казалось – тогда я точно знал, что они мне вживили электроды в мозг и еще туда… чтобы следить. Может, и вживили, им это легко, и не только это. Ты бы очень удивился, расскажи я тебе, что они там выделывали… Да. А потом я от них ушел… Я ведь уже говорил тебе: в той школе хотели, чтобы я у них вел половое воспитание как продолжение анатомии. Но я отказался. «Нет, – говорю, – наймите лучше приличную даму в шляпе из какой-нибудь благотворительной организации, наймите хорошую, славную девушку, а я пас. Неумирающий червь[294] не по моей части. В моем состоянии лучше не идти дальше дождевых червей – милых, безличных гермафродитов. Весьма удобные создания, живут себе и бед не знают, по крайней мере на наш человеческий взгляд. Мое дело кролики и малые амфибии. Но человека – великое земноводное – я оставляю в стороне, да. И вообще надеюсь, что эволюция однажды упразднит для нас этот вопрос. Это я, конечно, не всем говорю: надо ведь знать, кто именно тебя сейчас слушает и как слушает. Есть пути к вечной жизни, недоступные высшим организмам, даже Фрейд так считает. Половой способ продолжения жизни – это Фрейд говорит – обязательно связан со смертью. Как только клетки организма разделяются на соматические и зародышевые[295], неограниченная продолжительность отдельной Жизни становится ненужной роскошью. Да. Ненужной роскошью. Так для многоклеточных начинается смерть. Мы умираем, а одноклеточные живут вечно. Бессмертное семя. А они мне сказали: «Даже не думайте иметь…» Это я уже говорил… А еще Фрейд считает, что продолжение жизни началось на земле раньше, чем смерть. Понимаешь? Это, как рост, основное свойство живой материи. С самого зарождения своего жизнь на земле не прерывалась. И в этом тайна. Смертны только высшие организмы, разделенные на два пола. Биосфера бессмертна, и гидра тоже бессмертна. Гидра гермафродитна – она делится, делится, воспроизводя одну и ту же форму: не растение и не животное… Недавно мне было наитие прочесть одну книгу – старую, странную книгу Хёрда. Не из тех, где он пишет о свидетельствах бытия Божьего, а другую. Она называется «Нарцисс, или Анатомия одежды». И знаешь, мне понравилось. Он там пишет, что одежда и мода вообще – средство изменения анатомии. Корсеты, бритье, а позже химия и фармация, управление гипофизом, удаление волос электролизом – Хёрд все это рассматривает как эволюцию в сторону уменьшения массы тела. Это очень интересно. Он пишет, что дома, гардеробы с одеждой, ящики с инструментами – все средства избавиться от шерсти, костей и клыков. А научная система питания со временем избавит нас от глупой путаницы кишок, где все бродит и разлагается. Мы должны дорасти до марсиан Уэллса – стать мозгом со щупальцами, оседлавшим машину. Только нам это будет казаться прекрасным, а не уродливым, как сейчас. Человек без машины-оболочки будет вызывать отвращение, как сейчас голый мужчина возмущает респектабельных дам, или вид мозга, нашего прекрасного мозга, не прикрытого костями и кожей, до сих вызывает у некоторых совершенно иррациональное отторжение. Представь себе: целый рой маленьких ярких организмов-механизмов. Снаружи металлический корпус вроде часового, а внутри, среди пружин, крошечные опаловые тельца. У меня как раз это соединилось с Юнгом – помнишь, он пишет о Меркурии и первичной материи? Мы можем вернуться к тому, с чего начали, к идее, заключенной в материи… Ты вот спросил, хочу ли я стать ничем, как те сгоревшие травы. И да и нет. Ты много читаешь стихов? – Нет. У меня раньше была аллергия на них: сколько себя помню, лежали по всему дому книги, как пыль или пыльца. А потом я потерял к ним чувствительность. Этого удивительного, многое проясняющего признания Лукас не услышал или почти не услышал, ибо готовился сообщить, что в последнее время по наитию тоже прочел немало стихов, и в частности сочинений Эндрю Марвелла. Марвелл, кажется, был не чужд желания сбросить оковы пола и избавиться от терзаний плоти. Он написал чудесное стихотворение «Сад», в котором разум человеческий уничтожает свои творения, чтобы вернуться «к зеленым снам в зеленый сад»[296]. «Моя растительная любовь», – грустно и словно невпопад проговорил Лукас, вспомнив того же Марвелла. Еще помолчав, начал снова: – Почему мне нельзя преподавать только ботанику, почему нельзя думать только зеленые мысли?.. Я не гомосексуалист, к слову говоря. Я в этом смысле никто. – Ничего, ничего. Это не важно. Маркус не знал, что еще сказать. Все это время он не слушал, а подавлял страхи, смутно проступавшие из смутных воспоминаний Лукаса. Главным же образом он был захвачен чувством новым и теплым: Лукас кормил его, рассказывал разные вещи, восхищался его способностями. Маркус должен был воздать за это добром. Он хотел утешить друга, но не понимал, как это сделать и в чем же именно состоит беда Лукаса. Поэтому, как многие из нас, вместо утешения он предложил самое себя: – Сэр… Лукас, я здесь. Я с тобой. Я тебе верю и сочувствую. Могу я тебе помочь? Лукас обернул к нему лицо, красное от солнца и стыда: – Тронь меня, пожалуйста. Просто тронь.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!