Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 46 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Неси. Фредерика прильнула к ней долгим, жадным, ревнивым взглядом. Вихрем вылетела в коридор, шелестнув тюлевым подъюбником и крахмальной юбкой и через миг возникла снова с пухлым белым чехлом, который повесила на дверь. – Понадобится камеристка – зови. Он уже в саду, я ему открою! Надеюсь, он не решит, что желтый – цвет наивности… Оставшись одна, Стефани перенесла прикроватную лампу поближе к зеркалу. Не лампу, голую лампочку – абажур ведь тоже забрали на новое место. В свете злом и театральном накрасилась быстро, почти не накрасилась, выступила из халата, с холодной злостью глянула на свои голые груди и принялась спешно, чуть истерически, застегивать крючки и молнии. Сердито дергала щеткой, и влажные еще пряди, протестуя, скручивались в тугие спиральки. Потом кое-как пришлепнула сверху и, исколов шпильками, закрепила плоскую круглую шапочку и нескладный, нескончаемый тюль. Все это было глупо сверх сил. Раз-два! – сунула ноги в белые будуарные туфельки и, шурша платьем, решительно вышла из комнаты. Фредерика металась в прихожей в поисках потерянной перчатки. Уинифред, которой темно-синий льняной костюм с блеском придавал нечто не то военное, не то воинственное, боролась с плоеным подолом. У дверей ждал водитель. Стефани замерла наверху лестницы. – Ах, вот ты. Уже готова. Хорошо. Выглядишь прекрасно. Александр в гостиной, букеты я туда же отнесла. Если он… если отец вернется, скажи ему… я не знаю… скажи… Но меня не дожидайтесь, поняла? Если что, меня не ждите. У меня прическа сзади в порядке? Я не глупо выгляжу? – Замечательно, замечательно выглядишь! – Впрочем, это не важно. Может, даже и к лучшему, если он не придет. Все, хорошая моя, увидимся в церкви. – Надеюсь. – Стефани так и не стронулась с места. Влетела Фредерика, вдохновенно взмахнув букетиком из васильков и бутонов белой розы: – Скажу одно: Александр просто безбожно красив! – Я чувствую себя дурой, – призналась Стефани. – Ничего, получится, – не слишком задумываясь, утешила Фредерика, уносясь вслед за Уинифред. Стефани деревянным шагом двинулась в гостиную. Александр поднялся ей навстречу во всем великолепии дымчатых, жемчужных и устричных переливов серого. Отвесил полупоклон. – Ну а теперь дайте вас рассмотреть. Покажитесь же, прошу. Она застыла в дверях. Он изящно поманил рукой: – Пройдитесь, подойдите сюда. Для меня это большая честь. Голову чуть выше. Шаг подлинней, не семените. Простите, что я так распоряжаюсь. Великолепно! Стефани, и без того нервная, споткнулась о шнур от утюга и чуть не упала. Подобрала конец фаты, нагнулась, белая и шуршащая, выдернуть шнур из розетки. – Позвольте я, – вмешался Александр. – Так может пожар случиться. – Ну, пожар мы предотвратили. Он поставил утюг в книжный шкаф, а гладильную доску убрал за диван. В комнате было не прибрано и немило. На ковре валялся Фредерикин халат, на каминной доске и журнальном столике стояли чашки из-под кофе, тут и там просеялась упаковочная стружка… Посреди всего этого Александр взял ее за руки: – Дивное платье. – Я себя глупо чувствую. – Но почему? Александр был в приятном воодушевлении. Он не терпел неопрятных мелочей семейного бытия. Он никогда, вслед за Лоуренсом, не предложил бы нарядить мужчин в красные пиджаки и белые брюки, туго обтягивающие ягодицы. Но женщина в торжественной фате, в длинной пышной юбке с широким шелковым поясом волновала его, как никогда не взволновала бы она же в фартучке, она же – не на сцене. – Почему? – повторил он. – Вы героиня дивного действа. Соответствуйте. Он окинул ее привычным оком: кое-где стянуты швы, крючки на талии неровно пришиты, что-то странное с прической… Стефани так сердито дергала платье, одеваясь, что пояс уехал выше шва на талии. Александр сжал ей руки: – Позвольте я только поправлю вам пояс. И чуть иначе приколю фату. Прошу вас. Стефани только кивнула. – Вы очаровательно выглядите. Александр хлопотал у ее талии. Его руки порхали, подтягивая, подтыкая, закладывая складки. – Есть у вас еще такая золотая булавочка? Тут шов разошелся. Стефани дернулась с естественным раздражением человека, вынужденного стоять неподвижно и терпеть прикосновения помощников. Впрочем, она тут же подавила раздражение. Порхающие руки на миг замерли, крепко сжав ей талию. Стефани уже начинала вживаться в платье. Повела плечами: – Булавочки? Есть. У зеркала в моей комнате. Я принесу. – Нет-нет, не шевелитесь. Я сам. Она стояла, как белая колонна, и слышала, как Александр мягко рыщет в опустевшей коробке ее комнаты, как легко сбегает по лестнице. Он снова принялся за нее: поворачивал, наклонял, тут бережно воткнет булавку, там поправит складку. Перевязал ей пояс, скользнул руками по ребрам, коснулся ниже талии, придавая телу изгиб, при котором платье «сядет». Повернул Стефани к себе, чуть оттянул скромный треугольный вырез, рассеянно заглянул внутрь. Взял ее за подбородок, чуть приподнял его. – У нас еще есть время? Я бы поправил вам прическу, а то линия волос нехороша. Шапочка прелестная, но она совершенно не на месте. И вы себя просто истязаете этими булавками и заколками. Вы красивая девушка, у вас мягкие, округлые линии. А вы так стянули волосы, словно хотите снять с себя скальп. Вы позволите? – Кажется, ничего другого не остается. – Но вы же знаете, дитя, что я сделаю лучше. – Знаю. Он в секунду вытащил булавки и достал из нагрудного кармана новый блестящий гребешок. Ласково пригладил освобожденные волосы, пустил красивой волной, приколол по-другому круглую шапочку. Там, под волосами, щипало и жгло от щетки, сделал что-то, и боль прошла, а локоны мягко засветились. Стефани благодарно и глубоко вздохнула. Александр отступил, окинул взглядом свою работу, потом подошел ближе и изучающе осмотрел ее лицо. Стефани подумала было, что он сейчас предложит подкрасить ее по-новому, но он лишь одобрительно кивнул, нежно тронул ей щеку, заправил локон за ухо. – Это, оказывается, исключительно приятное занятие, – сказал Александр. – Спасибо, что пригласили меня. А теперь я принесу букет. Он вернулся с бело-золотым каскадом на проволочном каркасе: розы и мадагаскарский жасмин, фрезии и флердоранж недвижно держали головки, закушенные металлическими держателями. Букет был плотный, свежий и ароматный. – Я его и держать-то не сумею как полагается. – Я покажу. Александр подал ей букет. В руках у Стефани он торчал как-то неуклюже, а изящный каскад свисал нелепо и тяжело. – Нет-нет, держите крепко. И повыше. На уровне пояса. Было странно, что нежно-невесомая вещь скрывает такой жесткий, на клетку похожий костяк. – Как пояс целомудрия, – неопределенно проговорила Стефани. – Ты его поначалу так держала, – сказал Александр, – что просилось словечко погрубей. Они засмеялись. – Так, теперь не стой статуей, а пройдись ко мне. Легко. Шаг длинный, от бедра. И не волочи юбку, пусть она танцует. Ну, попробуй. Стефани пошла. Взглядами и движениями рук Александр по-новому очертил ее всю, и на короткое время она осталась собой довольна. В дверь позвонили. Это водитель вернулся от церкви за невестой и посаженым отцом. Александр и Стефани вместе вышли в маленькую прихожую. Кремовые стенные панели, над ними – обои в цветочек, телефонный столик, крючки для одежды, перила из крашеной ДВП. Стефани вспомнились пустые участки, где будущий дом пока лишь намечен рядом кладки, досками, бетонными сваями. Дом занимает так мало земли: несколько белых, невесомых шагов по лестнице – вот ты и прошла его весь. На улице ребенок раз-два и проскачет на одной ножке расстояние, заключенное меж твоих стен, и выскочит за пределы невидимого жилья. Эта мысль как-то связалась с другой, грустной, о том, как Александр в ее голой спальне искал золотые булавки среди комодной мелочи. В спальне она мечтала о нем, замыкалась с ним в надежном ящичке дома, портьерами и коврами защищенного от ночи и холода. И вот сегодня – звук его шагов там, наверху, приглушенная возня, шелест вещественных мелочей… Ее мечтанный дом. Всего-то навсего. Маленькой рукой в белой перчатке она сжала руку Александра. Он наклонился и поцеловал ее в губы. Потом опустил ей на лицо фату. Шагая в лад, они неспешно прошли по садовой дорожке к украшенной ленточками машине. Следующий короткий этап растянулся бесконечно. Они молча сидели в машине, а на улице кучки людей останавливались, смотрели, даже махали вослед, словно кавалькаде принцессы. Потом, заключенная в белизну, она шла по неровным камням, а Александр поддерживал ее под локоть. На церковных ступенях радостный фотограф приседал, жестикулировал и умолял ее улыбаться, улыбаться. Все было бело и глухо, и она поворачивала голову так и сяк. Черный служитель поманил ее в темноту, и там была Фредерика, желтая, жадно блестящая любопытными глазами. Вход закрывала черная бархатная завеса. Служитель подвел ее вплоть к завесе. Стефани уперлась в нее взглядом, а сзади Фредерика и Александр расправляли ей вуаль, одергивали пышный подол. Служитель сказал: как только зазвучит орган, он откинет завесу и со всей мочи толкнет тяжелую, тугую дверь. И осторожно, там дальше ступенька. Как раз на прошлой неделе одна невеста растянулась плашмя. Разбила очки, порезала лицо осколками, да еще заработала красивый синяк под глазом. Фредерика плясала на месте, как горячий конь или остановленная процессия из одного человека. Александр встал рядом и положил ее руку на свою. Послышалась хриплая одышка органных мехов, а потом вдруг музыка. Служитель откинул завесу. Александр первым преодолел ступеньку, Стефани шагнула за ним. Викарий на репетиции внушал, что тут она должна широко улыбнуться жениху. Дэниел грузно темнел под ярким медным орлом, украшавшим амвон. Она встретилась с ним взглядом коротко, неопределенно. Он был хмуро сосредоточен. Прихожанки волновались, словно поле на ветру, поворачивали головы в цветочных шляпках, чтобы лучше видеть невесту. Они оценивали платье, с перехваченным горлом вспоминали собственную свадьбу или мечтали о ней, мысленно раздевали Стефани, пытались угадать, что она уже познала, а что нет. Она была их сомнительной невинностью, их опытом, обретенным, обретаемым или предстоящим. Под фейской шляпочкой из лиловато-серых лепестков поблекшие щеки Фелисити Уэллс были мокры от слез. Александр задумался, почему это всех тянет лить слезы на свадьбах. Сам он испытывал определенное удовлетворение от своей роли. Он выступил вперед, чтобы вручить «эту женщину» «этому мужчине». Да, в амплуа сенешаля он, безусловно, был очень эффектен. Стефани и Дэниел стояли перед мистером Элленби: она белая, он черный, она в воздушном и пенистом, он в темном, добротном, слегка с отливом. Оба казались очень плотными. У Стефани было очень простое платье, без кружева и вышивки. Чудилось даже что-то монашеское под ниспадающей треугольной вуалью. Но под корсажем круглилась полная грудь, а довольно тонкая талия подчеркивала пышность бедер. «Вот тело, созданное для материнства», – подумал Александр, разделяя общее впечатление. Его трогал обмен клятвами, старинные, ясные слова, их истовый ритм. Дэниел говорил хриповато-отрывисто, Стефани – четко и тихо. Мистер Элленби вместо пасторских подвываний избрал манеру почти отеческую. Он весьма тщательно продумал те несколько слов, что считал себя обязанным сказать по счастливому поводу. Он перечитал свои заметки и отказался от обычных фраз об обязанностях супругов и радостях истинно христианского союза. В честь невесты он произнес нечто расплывчато-лирическое, а жениху увесисто намекнул на обет, данный им Господу ранее. Далее мистер Элленби произвел изящный, как хотелось ему надеяться, переход от эпиталамы Спенсера и Мильтонова гимна Адаму и Еве к библейским союзам, упомянутым в венчальной литургии, в том числе тому, первому. Ева была плоть от плоти и кость от кости Адама. Муж и жена единая плоть. Венчальная литургия сравнивает брачный союз с единением Бога и человека в союзе Христа и Его Супруги Церкви. «Так должны мужья любить своих жен, как свои тела»[275], – сказал апостол Павел, и речение его включено в литургию. «Любящий свою жену любит самого себя. Ибо никто никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее, как и Господь Церковь, потому что мы члены тела Его, от плоти Его и от костей Его». При рукоположении Дэниел был призван служить и защищать Церковь и паству – Супругу и Тело Христово. «Будут двое одна плоть, – продолжает апостол. – Тайна сия велика; я говорю по отношению ко Христу и к Церкви». Как и полагается англичанам, во время этой речи никто никому не смотрел в лицо. Сходя с амвона по винтовой лесенке на землю, мистер Элленби вспомнил, с каким каменным лицом Дэниел слушал его рассуждения об апостоле Петре, который, по словам Крамнера, «сам был женатым человеком». Увесистые мнения Крамнера об обращении жены-язычницы тоже нашли место в литургии: «Даже если кто не следует Слову Божию, может быть спасен и без Слова, если обратит жену свою». «Или мужа», – добавил мистер Элленби, глядя на Дэниела. Тот буркнул: «Да» – и только-то. Мистер Элленби порой подозревал, что Дэниел сам больше чем наполовину язычник. Невеста, которая ему, к слову, нравилась, парадоксальным образом была более способна уловить суть аналогий апостола Павла и викария, чем его мрачный курат. Не так давно она сидела у него в кабинете и весьма проницательно говорила о «Храме» Герберта. Викарий был убежден, что ее душевный мир зиждется на христианских принципах. Иначе не могло и быть. Тут, возможно, заключался еще один божественный парадокс: ее душевная чистота могла приблизить к Богу диковатого Дэниела. О многом предстояло молиться викарию. Он ласково глянул на покрытую вуалью белую голову, в которой на миг возникла крамольная мысль о заведомой непрочности аргументов, построенных на аналогии. Затем красивым движением благословил молодых супругов. Маркус в задней части церкви прижался лицом к холодной колонне, из-за которой на Пасху выглядывала Стефани. Во время церемонии он периодически сверялся с часами: главное – синхронность. Он видел старинную, редкостную роспись над арками. Видел спины Стефани и Дэниела. Чувствовал сильный запах мадагаскарского жасмина, камня и воска. Частично улавливал, что говорит викарий. Бездумно смотрел на выцветшие у́гольные линии, мазки охры, желтой и красной краски, на подтеки кобальта. Змей, обвивший древо, Ева, еще противящаяся соблазну, Младенец на руках у горестной Матери, Христос, распятый на дереве[276], Христос во гневе и славе, раскрытая, зубастая, зияющая адская пасть. Маркус и сам вдруг раскрыл рот в нервном зевке. От напряжения его всегда тянуло спать. Он снова глянул на мелкий циферблат часов. В последнее время, отдавшись в своих поисках на волю случайности, они с Лукасом добились поразительных успехов в передаче подробнейших мысленных образов. Минут через десять он должен превратиться в приемник, антенну, вибриссу. А потом в передатчик. Теперь это делалось быстро и просто. Ноги вместе, руки вместе, глаза закрыть, разум очистить. Дальше открыть глаза, расфокусировать. Вызвать фигуру и удерживать ее – всю ясную, из чистых линий. И вот – сквозь нее и вопреки – проступает изображение, послеобраз на сетчатке мысленного ока, проекция. Это нужно записать. Если нет такой возможности, то запомнить. Слова и мысли передавать пока не получалось. Лукас был недоволен: совершенно необходимо дойти до передачи мыслей. Но Маркус никак не мог уловить главное отличие мысли от речи. Для Лукаса мысль равнялась некой истине о Биосфере, о природе сознания, о ментальном Замысле эволюции видов. Маркус недоумевал: как можно такую мысль сформулировать для передачи и, главное, как ее можно телепатически воспринять? Лукас ворчливо возражал ему, что в смысле зрительных образов они мало чего достигли: все бесцельно и вторично, словно назло. Какая им польза от цветочного рисунка на покрывале из Калверлейского фольклорного музея? Или от решеток и пружин в стиле Пиранези[277], переданных Маркусом, принятых и зарисованных Лукасом – и оказавшихся внутренностями тостера Уинифред, разобранного для ремонта? Но после событий у Капельного колодца и на Оджеровом кургане Маркус обнаружил, что имеет над Лукасом определенную власть, от которой получал теперь некое отрешенное удовольствие. Он не так уж и жаждал послания свыше. Принимаемые образы имели четкие границы, были послушны ему и потому приятны. Они не простирались в бесконечность, чем так страшна была его геометрия, одновременно утешительная в своей нечеловеческой ясности. Они были свободны от заикливой, грузной словесной толкотни человеческих теорий, которыми Лукас иногда терзал его разум. Они равно принадлежали и Лукасу, но Маркус имел к ним ход отдельный. То были победы со множеством приятно подробных этапов и вовсе без какой-либо цели. Именно такими он их и любил. Поэтому сказал Лукасу, что, по его мнению, образы имеют глубинное значение, которое откроется, если они перестанут вмешиваться в ход событий. Ведь обнаружили же они, что передаваемое должно приходить к ним случайным образом. Нельзя подгонять успехи под назидательные выводы или «проверки». На явленное нельзя глядеть прямо. Не видеть вплоть – только искоса подмечать. Это было настолько верно, что Лукас сдался: они продолжат в том же духе. Вскоре он даже выдвинул гипотезу, что они сейчас проходят подготовку. В нужный час они должны будут удержать в памяти некую ментальную схему, небывалую доселе, – столь точную и тонкую, что неподготовленный разум не только не уловит, но и не распознает ее. Маркусу это отчасти понравилось. Раз потребуется такая исключительная точность, дело завладеет им целиком и, верно, избавит от многих нынешних страхов. Он до сих пор втайне сомневался, что хоть чему-то из этого можно дать имя на человеческом языке. Ему совсем не нравилась идея принимать и передавать что-то в церкви. Лукас весьма точно определял места силы. Другой вопрос, что он делал с этим знанием, но в смысле чутья на него можно было положиться. Тут каменные столбы и балки пели собственной геометрией. Это пение он улавливал и видел как мощную трехмерную систему взаимосвязанных линий и пропорций, охватывающую пространство, а в нем узел пересечений. Но двери, крыши, проходы, арки все время отодвигались, уходя в бесконечность. Бесконечный ящик – пугающая вещь. И цветочные, кивающие женские головы – это тоже было силовое поле, способное – как знать? – и усилить, и исказить любой сигнал. «Еще неизвестно, – думал он, слыша и не слыша, как мистер Элленби восхваляет апостола Павла, – что может проникнуть через такое поле». «О Господь, кто в мощи своей сотворил все из ничего, – возгласил викарий, – кто (завершив прочее творение) судил, чтобы из мужа (созданного по Твоему образу и подобию) произошла жена…» Минутная стрелка дошла до назначенной риски. Пора. Маркус до мелочей осознал свое тело, а затем разом упразднил его. Посмотрел в темноту и увидел фигуру, парящую в не-пространстве. Тишина сгущалась. Он ждал. Он увидел растения. Сначала коротко явился цветок, в котором он узнал каллу, или, как ее еще называют, «лорд-и-леди»[278]: единственный бледно-зеленый лист, обернутый вокруг торчащего, мясистого, пурпурно-бурого фаллического соцветия. На смену ему ясно и ярко проступил целый букет трав, обернутый большим зеленым листом, низко свесивший метелки и колоски. Были там овсяница и полевица, мятлик и луговик, плевел, пырей, трясунка: серебристо-зеленые и зелено-золотые, стеклянисто-бледные, почти прозрачные, малахитовые, нефритовые. Тонкие линии вдоль стеблей поблескивали, как натянутые волосы, припухшие суставы-узелки лоснились. Идя лугом, через болото, вдоль реки, он не задумываясь потоптал бы тысячи таких растений. Здесь же они казались сделанными небывало тонко, и каждое – наособицу. Они были красивы. Маркус не был ни знатоком, ни приверженцем красоты. В пустынном краю его мысли она давно уже не имела ценности. Он часто слышал: «Смотри, как красиво!» – и всегда отводил глаза. Он и сейчас не произнес мысленно этого слова, тем более что его дело было просто смотреть. Но он остро сознавал удовлетворение от цветов, форм и их разнообразия. Несколько раз уже образы, передаваемые Лукасом, принимали именно эту форму связанных природных тел: яиц, позвонков, камней и раковин. И всегда при этом Маркус испытывал избыток эстетического удовольствия. Он не знал, да и в этот раз не спросил, передается ли это чувство вместе с образами. Кто его испытывает: Лукас или он сам? Травы тем временем побледнели, словно увяли, и какое-то время странная, прозрачная, стеклянистая тень их колебалась и дрожала в воздухе. Каждый трубчатый стебель виделся теперь как полупрозрачный бесцветный цилиндр, просвеченный изнутри, каждое зернышко, каждая колючая шелушинка или поникший колосок являлись во всей сложности соположения их мельчайших частиц. Но даже не считая этого, у Маркуса в памяти часто сохранялось множество точных чисел: сколько было стеблей, початков и даже колосков. Лукас, если бы мог, сохранил бы травы для последующего пересчета. Когда внутренний глаз пустел, возвращалась первичная геометрия. Маркус не видел, а скорей осознавал ее формы так, как если бы он их слышал. Так мы осознаем присутствие кресла, в которое собираемся сесть, или препятствия, которое нужно обойти в темноте. Он мог бы заставить ее материализоваться в виде натянутых веревок, плоскостей из сплетенных волокон, пунктира или света, но не стал. Вместо этого он начал искать, что можно передать обратно через ее воронку. Его взгляд остановился на адской пасти, нарисованной на противоположной стене. Он уже начал вбирать в себя образ, размечать и воспроизводить схемой, когда мелькнуло сомнение: уместно ли в церкви передавать такое? Но к тому времени образ уже сам себя выбрал. Пасть мощно распахивалась в эдакий скругленный прямоугольник, она была красна и глубока в оправе крепких крючковатых клыков, и красное кое-где шло от старости трещинами. Над ней раздувались, дымя, драконьи ноздри, а круглые черные глаза, выкатываясь, вперялись в зрителя. Вокруг мельтешили тощие черные демоны в накидках, с витыми хвостами и изогнутыми вилами: среди тающих клочьев дыма крошечные человеческие фигурки, как мякина, летели меж клыков в пасть или лежали, сваленные, как тюки, ожидая, когда их подденут. Памятливое зрение Маркуса дополнило образ тем, что сам он не заметил: облачка насекомообразных существ довольно реалистично кружили возле ушей и ноздрей дьявольской твари, словно это была корова, разлегшаяся в летнем поле. Над пастью-вратами торчали мохнатые уши, черные щетинки на охристой коже походили на струйки дождя, нарисованные детской рукой. Это было, пожалуй, чересчур узнаваемо, но ничего: по условиям эксперимента Лукас все равно не знал, какую из известных картин выберет Маркус. Зафиксировав очертания и детали, Маркус продолжил смотреть и упразднил сознание: стал совершенно пустым. Этот способ, как он недавно выяснил, давал лучшие результаты, но потом приходилось восстанавливаться. Так было и в этот раз. Когда тяга между ним и угасающей адской пастью внезапно ослабла, он ощутил холод и тяжесть. Все происходящее в церкви, ранее упраздненное, вернулось и тягостно на него налегло. Вокруг пели «Научи меня, Бог мой и Царь», гимн, который выбрала Стефани, потому что автором был Герберт. Маркус стал смотреть на жениха и невесту. Щека его и ладонь неприятно липли к нагревшемуся камню колонны. Он попытался придать геометрический смысл, вывести надежную схему из тонких, четких, перекрывающих друг друга треугольных складок текучей фаты. Его всегда особенно привлекало наложение в мире прозрачных его слоев. Но никакого смысла не получалось, фата вызывала в нем то же раздражение, что порой номера машин или автобусов (и тогда ехать в них было мукой). Ненадежные номера, числа не простые, но по большому счету и не составные: что значат один-два нетривиальных делителя? Прокинешь одну, максимум две нити соотношения, стянешь их, и все. Бессмысленный кокон. Он ощутил схожее, запоздалое недовольство, вспомнив линии пересечения явленных ему трав. Так не годится. При этом он был совершенно не способен произвести небольшую мысленную перестановку, создать собственную гармонию из данных материалов, сделать как нужно. Он мог лишь видеть все как есть. Он оказался зажат меж ненадежной геометрией фаты и слишком замысловатой геометрией церкви, где замкнутые пространства должны были создать впечатление открытости, а тяжелые детали громоздились друг на друга, изображая легкость. Он мрачно смотрел на широкую, черную спину Дэниела и вдруг почувствовал то же, что во время коронации. Черный цвет поглощал свет, не отражая его. Черный лучился мягким жаром: от него делалось темно и тепло. Линии энергии, волоконца всевозможных сил уходили в твердую плоть под черной тканью и там сворачивались, утихали, замирали совсем. По крайней мере, так ему казалось. Он уставился в неподвижную, упрямо несогбенную спину Дэниела с чуть выступающими лопатками и перестал думать. Прошло время. Маркус почувствовал голод. Зевнул. Завозился, изнывая от неловкости в неудобном выходном костюме и парадных ботинках. Встал и пошел вслед за семейством в ризницу. В ризнице все уютно стеснились и радостно затараторили. Александр подошел к Стефани:
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!