Часть 27 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Так и есть, – ответил Кроу. – Отчасти это перспектива, но главное, ее платье – это карта Англии. Поэтому что-то растянуто, а что-то сплющено. Видишь, у левого колена мыс Лендс-Энд пляшет на ветру, а на левом плече завязана Шотландия? Тут, конечно, переночевал фронтиспис «Полиольбиона»[145].
– Рог изобилия, – неосторожно заметила Фредерика, – торчит у нее между ног из…
– Как я понимаю, это устье Темзы. Средоточие коммерции. Елизавета тут в образе Девы Астреи. Астрея, богиня Правосудия, последняя из бессмертных, с началом Железного века вознеслась на небо и в людских представлениях слилась с Девой зодиакальной. Астрея получила весы, а символы урожая взяла у Девы. Ведь Дева и Весы – знаки урожая.
– Я знаю, я родилась под Девой. Двадцать четвертого августа, в день святого Варфоломея.
– Знаменательное совпадение!
– Я во все это не верю[146].
– Да нет же! Она тоже родилась под созвездием Девы. Елизавета. Есть мнение, что Дева и Дева Мария в близком родстве с жестокими богинями урожая: Кибелой, Дианой Эфесской, Астартой…
– Бёркин и луна![147] Но образы Лоуренса кажутся такими натужными, когда смотришь на нее, – политично сказала Фредерика, глядя на смесь Елизаветы, Полиольбиона и Девы Астреи.
Из-за нелепой позы в ней было что-то хтоническое, аморфное, довременное – старше и насущней богинь и нимф с их аккуратными полусферами грудей. Под тканью, бугрящейся настоящими горами, она была тяжела и обильна, и голову ее венчал зубчатый замок. Щуйца сжимала обнаженный меч, десница – весы. Рог изобилия меж мощных колен вздымался тугим и твердым изгибом, извергая благостной рекой гипсовые цветы, плоды, пшеничные колосья. Золоченые яблоки падали и раскатывались по архитраву.
На этом урок не кончился. Не спросив мнения гостей, Кроу всех их увлек на экскурсию по господским покоям. Покои имели имена космологические: Солнечный, Лунный, Планетный. Они сообщались меж собой, и в каждом под искусно расписанным потолком стояло непомерное ложе с балдахином. Большие, продутые сквозняками комнаты имели по нескольку выходов в чуланы, коридоры, на лестницы. Кроу бурлил, являя курьезную смесь мажордома, искусствоведа и погонщика рабов. У него уже руки были полны бумаги, защищавшей от света покрывала, вышитые несчастной Джоанной Сил. В Лунном покое покрывала и занавеси были расшиты по синему серебряными месяцами. Кроу толкнул ставни, впустив бледный, холодный, нерешительный свет…
И везде была лепнина руки английского Мастера классических метаморфоз. В Лунном покое он изобразил деяния Дианы: гибель детей Ниобы и Ипполита, превращение Эгерии в водный поток[148]. Кроу с сожалением заметил, что потолок здесь перетягивает внимание на себя. На расписном потолке-куполе (барочная новинка) Кинфия[149] в странной перспективе спускалась с вогнутых небес к Эндимиону, спящему в пещере.
– Интересно, – сказал Уилки, – когда в последний раз кто-то предавался любви в этих постелях? Наверное, ощущения царственные.
– Им тут было очень холодно по ночам, – заметил Томас Пул. – Даже с камином и завесами.
– От этих перин, должно быть, подымалась туча пыли, – вставила Фредерика. – А если закрыть завесы, начиналась клаустрофобия. И вообще, это не комната, а проходной двор. У меня бы всякое желание пропало.
– Они смотрели на потолок. Он призван пробуждать желание, – сказал Кроу.
– Ну уж точно не у меня, – вполне искренне ляпнула Фредерика, у которой желание еще толком не пробуждалось. – Они все слишком круглые и коричневые. Да еще румянец во всю щеку, да еще это дико синее небо и гнусные розовые облачка… Тела словно печеные. Или непропеченные – в любом случае притронуться не захочешь.
Уилки посмотрел в круглый купол, потом снял очки. Фредерика с удивлением осознала, что глаза у него не синие, как линзы, а шоколадно-карие. Он моргнул, и она моргнула.
– Это итальянский художник, – объяснил Уилки. – Тут не английская плоть и свет не английский. Тени слишком четкие, свет слишком прозрачный и яркий. Такой розовый, такой коричневый цвет в нашей природе не встретишь. Наш эрос – не кобальт, не терракота. И не карне котта[150]. Он лесной, водный, подернутый дымкой. Английская Аркадия[151] – это бурелом, заросли и вода, размывающая след. Так да здравствуют кущи и полунощная поляна из «Влюбленных женщин», да здравствует любовник леди Чаттерли, нагишом бегущий под лесным ливнем!
– «Довременный восторг осязания мистической инакости». – Фредерика не без успеха ввернула фразу, над которой особенно любила потешаться. – Нет уж, спасибо!
В Солнечном покое миссис Брайс объявила, что у нее разболелись ноги, уселась на резной сундук и стала растирать щиколотки. Рид и Брэйтуэйт в восторге сгребали бумагу с огненных покровов пышной постели. На стенах разворачивалась в гипсе хроника Аполлоновых любовей. Кроу указал на Дафну[152] – подлинный, как сказал он, шедевр здешнего мастера. Это так по-английски: из деревенеющих суставов выстреливают побеги, человеческие жилы переходят в жилки на листьях, ноги в прыжке пускают корни и стремят к земле. И это личико: не нимфа греческая, а староанглийская лесная фэйри. Марина Йео прочла Марвелла, но не от лица нимфы, а взывая к древу[153]. Рид и Брэйтуэйт вспомнили его же: о «растительной любви» и ее «безмерном разрастанье». Кроу взял Фредерику за локоток и указал вверх:
– Это лучше, чем в Лунном покое. Якопо, как я подозреваю, не был большим поклонником женского пола. Но здесь: посмотри только!..
Роспись изображала смерть Гиацинта[154] и была в сомнительном вкусе, если можно так объяснить неловкое чувство, находившее на большинство зрителей. Нагой, бледно-золотой солнечный бог с кудрями, красиво рассыпанными по узким плечам, раскинул руки то ли в ужасе, то ли в страстном восторге, склонясь над идеализированным, смуглым юношей, обмякшим, истекающим на алый песок еще более алой кровью. Кровь разбегается красивыми струйками и по краям лужиц уже расцветает гиацинтами, лилово-пунцовыми среди терракоты и шарлаха. Бог чуть склонил голову набок, словно созерцая дело своих рук. Веки его полуопущены, широкий рот приоткрыт и растянут углами вниз: высшая мука, а может, глубочайшее наслаждение. Абсолютное чувство, застывшее маской.
Кроу покрепче сжал ей локоть:
– Посмотри, какая линия. У Аполлона внутренняя линия бедра повторяет линии бедер мальчика. Посмотри, какое безмыслие в обоих лицах. А голова в луже крови – повторенные полукружия…
– Он мертвый, – сказала Фредерика. Почему-то важно было это сказать: Гиацинт мертв.
– Смерть и экстаз… Тогда эти образы заменяли друг друга.
– И сейчас тоже, – вставил Уилки. – Именно так оно и выглядит. И смерть, и экстаз.
Уилки говорил с апломбом, и Фредерике не захотелось доискиваться, откуда он все знает.
– Обрати внимание: другая перспектива, – продолжал Кроу. – Там весь мир был заключен в ровно освещенном куполе. А тут пустыня, линия горизонта убегает за окоем, взгляд должен бежать следом. Тут нельзя застыть и вбирать… И в этой пустыне бесформенной – идеально сформированная центральная группа. Идеальная композиция. Видишь, капельки крови блестят у Гиацинта на боку? А теперь посмотри на лепестки цветов. Тот же очерк, только перевернутый. Тут пирамида, составленная из множества частичек, устремленных вверх или вниз, как эти капельки. Голова Аполлона – вершина, а дальше завитки волос, изгибы тел. Это аллегория: круг рождения и смерти под солнцем. Кровь каплет в землю, из земли вырастают цветы…
– Лазурная плоть, – произнес Уилки, снимая очки. – А поверх лазури – парадоксом – холодные красные оттенки.
– У него жестокий рот, – сказала Фредерика.
– Он был жестокий бог, – отвечал Кроу. – Мифы о нем жестокие. На десерт я вам приберег моего Марсия[155]. И посмотрите еще на другие фигуры. Искусствоведы говорят, нимфы и пастухи. Крайне маловероятно, говорю я. Девы справа, в классическом хороводе, – девять муз. Слева – весьма двусмысленно скачущие – это посвященные, оргиасты, истязавшие себя во имя Гиацинта, Адониса, Таммуза. А всё вместе – символ бесконечности, удлиненная восьмерка, лежащая на боку. Проследите за линиями их рук, тел. Перекрест в центре, там, где тела Аполлона и Гиацинта почти… Видите? Почти соприкасаются. О, мудрый Якопо был причастен тайным знаниям и неоплатоническим мистериям! Аполлон здесь явлен как принцип порядка и хаоса, творчества и разрушения. И возрождения, разумеется, и всего прочего. Румяная плоть и твердый мускул.
– Что за намеки? – шепнул Уилки хихикнувшей Фредерике.
Александру и Дженни удалось задержаться под странницей Луной[156]. В молчаливом согласии они стояли в противоположных концах комнаты, пока не вышел последний гость: Томас Пул обернулся к Александру, открыл было рот, но передумал и поспешил вон.
Александр стоял в оконной нише, глядя на травяной садик, на огород при кухне, на высокую ограду и лежащую за ней пустошь. На пустоши бродили овцы на острых копытцах, и ветер ерошил им шерсть.
– Дженни, поди сюда.
– Лучше ты поди и посмотри на эту кровать.
Они стояли рядом и скорбно смотрели на шелковый холм перин.
– Ты все говоришь: будь у нас постель… Вот тебе монструозная постель.
Александр кивнул. Их руки встретились в углублении Дженниной поясницы.
Так они стояли, сплетенные. Потом Александр сказал:
– Толкнуть бы тебя тихонечко на эту кровать. Взять твои ножки вот так, снять с тебя туфли, распустить волосы… раздеть тебя медленно-медленно… раскрыть всю…
– И стоять, и смотреть, как я дрожу от холода на этой бескрайней равнине.
– Нет, нет! Я бы… я… – Написать это он мог, сказать – нет.
– Знаю, знаю. Мы столько раз это проходили, но так ничего и не сделали…
– Сделаем. У нас месяцы впереди.
– О нет! Либо сейчас же все разорвать, либо…
– Либо?
– Либо пожениться. Тогда мы бы…
– Пожениться… – Александр оглядел завесы балдахина. Подумал, что Дженни в семье, вероятно, была бы нехороша. Прижал ее к себе. Страшно боялся, что войдут. Грубовато потянул за сборчатую завесу. Поцеловал. Грянули шаги.
Они отпрянули друг от друга, и Александр, ткнув пальцем в потолок, сказал первое, что пришло на ум: «В серебряной упряжке ты возвращаешься в родной чертог»[157].
– Теннисон, – с нелепым заговорщицким смешком сказала Фредерика. – А я всю жизнь думала, что это не колесница, а просто статую везут на лафете. Вот глупость! Кстати, я пришла за вами. Мистер Кроу хочет запереть это крыло и вести всех в башенку, где будет жить, когда тут поселят студентов. Он нам покажет, как он выразился, своего Марсия. Лично я не любительница экскурсий и не знаю, сколько еще вытерплю. В общем, вот.
Малое крыло, где обитал Кроу, хоть и не столь царственно великолепное, как главные покои, было все же роскошно. Кроу угощал труппу чаем в кабинете с деревянными панелями. Там царил сумрак, и прямой свет падал только на маленького Марсия, которого Фредерика поначалу приняла за странное дымчатое распятие.
– Тончайшее произведение Якопо и жутчайшее, – сообщил Кроу, упиваясь. – Это не Рафаэль, у которого Марсий, как скот домашний, растянут перед свежеванием, имеющим породить высокое искусство. Тут как у Овидия: мука на грани развоплощения. Тело ободрано, но еще мгновение сохраняет свою чудовищную форму…
Мохнатая шкура сатира лежала на земле. Сам он был голая плоть и сплетенные мышцы. Из них прыскала кровь, и то, что казалось твердым, как мрамор, оказывалось влажным, скользким, рвущимся – вот-вот осядет бесформенной грудой. Отшвырнутая в сторону, лежала свирель. Неподалеку Аполлон бил по лирным струнам и улыбался страшной, пустой улыбкой.
Кроу приобнял Фредерику за плечи:
– Ну, что скажешь?
– Мне не нравится.
– Да, мучительная вещь и упоительная. Тут рождается новое сознание. Марсий крикнул Аполлону: Quid me mihi detrahis?[158] – «Зачем меня от меня отнимаешь?» А вот Данте мечтал быть так разъятым: Si come quando Marsia traesti della vagina delle membra sue. То есть: «Как в день, когда ты Марсия извлек и выбросил из оболочки тела»[159]. Снова метаморфоз. Из куколки тела вылетает сияющая бабочка души. Личинка, куколка, и вот – имаго, окончательный образ. Образ искусства.
– Отвратительно, – сказала Фредерика. – Не хочу искусства, если оно так мерзко. Спасибо, не надо!
– Мой дивный дом по-прежнему тебя подавляет?
– Больше прежнего. Но мне стало интересно.
– Что именно интересно?
Фредерика задумалась, уже холодным взглядом окинув распятого сатира.
– Пока я не вгляделась, мне все казалось чудесным, но ненастоящим. А теперь чудесно, но слишком уж всерьез. И мне определенно нужно пройтись, чтобы остыть.
Кроу, смеясь, отпустил ее:
– Возвращайся непременно. Ты должна со всем этим сжиться.
14. Космогония
book-ads2