Часть 19 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда автобус обогнул больницу, Маркус быстро счел окна в первом и последнем этаже, заметил их пропорции и скрестил пальцы. Рядом, сжимая сумку, сидела Уинифред – у нее были свои воспоминания. Мать и сын молчали.
Мясная лавка была, против ожидания, вовсе не на Скотинном дворе, где расположились новый «Маркс и Спенсер», аптека, магазин белья и пара магазинчиков с местными тканями. Она была в соседней улочке: старинное, процветающее заведение со стенами в бело-зеленой плитке и полом, закапанным кровью и присыпанным опилками. Хозяин, мистер Элленбери, был, по обычаю мясников, бодр и багров. Он с должной ответственностью участвовал в местной политике, охотно и даже настойчиво обсуждал состояние страны и природу вселенной с домохозяйками, над которыми еще со времен продуктовых карточек сохранял некий добродушный деспотизм. Ему помогали три молодца в длинных белых, кровью измазанных фартуках. Все трое бурлили чрезмерной, а порой и непристойной живостью. Эта их живость связывалась для Маркуса с воскресным жарки́м. Ибо раньше по воскресеньям бывало у Поттеров жаркое из хорошего куска, предваряемое большими квадратами йоркширского пудинга, золотистого, исходящего паром, с хрустящей корочкой, присыпанной солью и политой горячей подливой. Билл и Уинифред часто упрашивали бледного Маркуса зачерпнуть себе красного сока от жаркого: в нем здоровье, говорили они.
Витрина мистера Элленбери была в своем роде произведением искусства. Мяснику недоступна та симметрия, те тончайшие переходы оттенков и форм, что рыботорговец создает на льду или мраморной доске, выкладывая из товара солнце или розу. Элленбери брал разнообразием, в приятной пропорции сочетая естественное, искусственное, абстрактное и антропоморфное. Тут были свои роскошества.
С блестящего стального прута на изящно изогнутых крюках свисали куры с пухлыми голыми грудками, с растянутыми и слегка опушенными шеями. Рядком красовались утки: золотые клювы, черные глазки, холодные перепончатые лапы чинно прижаты к бокам, белые шейные перья испачканы бордовым. Ниже прилавок был покрыт и окантован яркой поддельной травкой. На этом лужку резвились фольклорные фигуры и мифические существа. Улыбающийся картонный свин, застыв стоймя на одном копытце, возносил полное блюдо дымящихся сарделек. Он был – вероятно, пристойности ради – подвязан сине-белым полосатым передничком, а на голове у него лихо сидел объемный поварской колпак. Жовиальная бычья голова, исполненная кудрявой мощи и увесистой жизни, составляла глянцевый картонный триптих с пирамидой красных бульонных кубиков и сотейниками горячего и бурого «питьевого мяса „Оксо“»[84]. Черно-белый молочный теленок – прямиком из детского стишка – бодренько скакал по маргариткам, осененный голубыми солнечными небесами. На вершине горы из пирожков, завернутых в целлофан, цыпленок, теленок и поросенок вели веселый хоровод, знаменующий добросердое английское согласие меж телятиной, ветчиной и яйцом.
На ступень пониже – тот же белый мрамор под изумрудной травкой – стояли эмалевые посуды с частями более потаенными, разными на цвет и на ощупь. Кусок плотного воскового сала. Тарелка с белой, сдувшейся, ячеисто-оборчатой требухой. Органы. Почки, твердые и обмякшие, некоторые еще в жировом одеяльце: в прорехи глядит синеватая скользкая плоть. Переливчатая печень, монументальное бычье сердце с торчащими артериями, огромной раной и желтеющим жиром наверху. Половина свиной головы на плоской подставке, вареная, бледная, с тусклыми следами крови, с металлической биркой в ухе, с белой щетиной на морде и белыми, жесткими от соли ресницами.
Ниже – отрубы. Свиная щека, свернутая в конус и обсыпанная золотыми сухарями, поблескивает в своем целлофане – опрятный, отвлеченный предмет. Бараньи котлетки выложены в аккуратные линии. Повторяющийся узор: розовое мясо, белый жир, опаловая косточка. Параллельные линии, одинаково неровные формы – все вместе дает через повторение некую абстрактную закономерность. Свиное каре – ребра скручены в корону, и каждое торчащее ребро украшено папильоткой из папиросной бумаги. Огузок и бочок, подбрюшина и ковалочек. Говядина, свинина, ягнятина, телятина – опрятные куски, большие и малые, жирные и постные, так и сяк перетянутые бечевой, проткнутые палочками с биркой, словно насаженные на миниатюрные вертела и шампуры.
Если всякая плоть – трава[85], то в какой-то иной крайности всякая плоть – геометрия. Человек Поядающий с уникальным набором всеядных зубов – настоящий художник в деле истребления и преображения плоти. Он обзавелся целым арсеналом для ее пронизания, разъятия, очищения, изучения и аппетитной подачи. Он, этот художник, способен примирить под золотистым небом жизнерадостного свина и плотную цилиндрическую сардельку. Или создать из плачущего сала, взрезанной телячьей грудинки, рубленой петрушки, хлеба и взбитых яиц – тугую спираль, на срезе белую и розовую, зеленую и золотую.
С каждой стороны двери на пронзенной крюком, натянутой жиле висела половина бычьей туши. Маркус вместе с матерью вошел внутрь, словно бы прошел сквозь тварь, что еще утром лежала на пороге, раскинув копыта, свесив безголовую шею, медленно раздаваясь по хребту под ударами тесака. Он видел раньше, как это делают. Теперь же он видел выпуклую плоть с налипшей пятнистой марлей и проницавшую ее геометрию: цепь позвонков, веер ребер, тугой лоск пленок, облегающих и соединяющих кости. Дальше был ряд бледных свиных трупов и окоченело растянутых ягнят.
Спасительная геометрия была здесь зверски проста и наглядна. Чем меньше отруб, тем он геометрически точней, а значит, удобней для восприятия. Если человек видит предметы, или воображает их, или мыслит о них в терминах составляющих единиц – например, молекул, – то и бараньи котлетки могут считаться составляющими неких разнообразных и занятных систем. Половина свиной головы и тому подобное единицей считаться не может. С другой стороны, на земле и в воздухе полно молекул, составлявших некогда часть располовиненной свиной головы. Маркус не мог разделить принцип «все или ничего». Для него половина свиной головы была вполне осмысленной и терпимой единицей.
Из-за деревянной колоды, иссеченной, иззубренной, изъеденной косарем, секачом и пилой, с энергичным приветствием возник чернявый Улыбач. Так прозвали его Стефани с Фредерикой за выражение лица, менявшееся лишь от менее к более радостному. Как-то он предложил покатать Фредерику на мотоцикле, причем навалился на прилавок, вытирая руки влажно-кровавой тряпкой. Фредерика согласилась бы, но Билл запретил, сказав, что мотоцикл опасен наверняка, а Улыбач – с большой долей вероятности.
– Чего изволите?
Улыбач стоял, запустив руку в куриную тушку. Дернул – с хрустом и чавком потащил из растянутой утробы длинную череду мягких белых кишок, плотных, подернутых жиром потрошков, пузырчатых золотистых яичников в красной сетке сосудов. Тушка вздувалась и корячилась в нелепой пародии на жизнь.
– Фунт бараньей печенки и телячью лопатку, – отвечала Уинифред.
Улыбач кивнул и широким махом явил что-то вроде детского пляжного ведерка, откуда вытряхнул на прилавок лоснистую горку мороженой печенки, хрупкой и темной. Постукал по ней своим большим ножом:
– Как каменная. Нам, миссис Поттер, сейчас свеженькой подвезли с бойни. Я знаю, вы свежие потрошка уважаете. Погодите минутку, я сбегаю.
Мутнеющему взору Маркуса свежая печень предстала горячей и вздутой. Улыбач пришлепнул ее ладонью, чтобы стала плоская, и нарезал тончайшими ломтями. Затем принялся снимать с кости телятину, быстро и точно орудуя остатком большого ножа, сточенного до почти невидимой тонизны. Снимал, как брил: бережно и чисто. Мягкая плоть спадала с блестящего мосла, белого с жемчужным отливом, сине-лилового, розоватого, все больше выходящего за пределы реальности. Маркус смотрел. Разлагал на составляющие, менял составляющие местами. Озирался по сторонам. Мясо напирало. Он говорил себе: люди приходят сюда и уходят и никому ничего не делается.
– Ну вот, – сказала Уинифред. – Будет у нас отличный ужин. Держи. – Она протянула ему сверток, уже думая о стряпне, о претворении мяса в яство. А может, и о том, что Маркусу должно понравиться. Увидела его лицо. – Маркус!
– Мамочка…
Он уже давно ее так не называл.
Она, по чести, и не любила это слово. Оно наводило на мысли о недобром, о мертвецах, сохраняемых в пыльных просмоленных коконах[86]. Да и звук неприятный: мык и чмок. Она не запрещала его детям, не просила звать ее по имени – подобное было не в ее духе. Все они по очереди подхватывали его от других детей, других матерей, осторожно пробовали какое-то время и сами отвыкали. Если прямое обращение было неизбежно, называли ее «мама», а чаще не называли вовсе.
Она за руку вывела его на улицу:
– Маркус, что с тобой? Я знаю, с тобой что-то…
Ее перекрыл гудок, повелительный, резкий, неестественно долгий. Оба вздрогнули. К тротуару притерся невесть откуда возникший спортивный автомобиль – черный, блестящий, куцый «триумф» Лукаса Симмонса, которому тот расточал невиданные заботы на школьной стоянке. Симмонс опустил стекло и просиял невинно-розово:
– Миссис Поттер, Маркус! Вы, случайно, не домой сейчас? Я могу вас подвезти, если Маркус согласится съежиться на заднем сиденье. Автомобиль, по чести, рассчитан на двоих…
Маркус дернулся и отступил. Он выглядел очень плохо, почти больным, мог упасть в обморок, как не раз случалось. Уинифред с благодарностью согласилась, сказав: как вы вовремя. Симмонс ответил, что всегда рад служить, и смущенно усмехнулся, искупая возможную нелепость фразы. Машина была шумная, Симмонс вел очень резко, так что на поворотах Уинифред вся сжималась и не могла уловить ни положительных, ни враждебных эманаций от Маркуса, скорчившегося где-то сзади. Симмонс, в основном заглушаемый мотором, говорил что-то банальное об уличном движении в Блесфорде. Когда приехали, Маркус сказал, что его укачало, и пошел в постель.
10. Монолог в башне
Фредерика получила письмо:
Дорогая Фредерика, мы все еще не распределили роли в «Астрее». Комитет хотел бы снова тебя прослушать. Приходи ко мне в среду после уроков, как только сможешь.
Искренне твой,
Александр Уэддерберн
Фредерика составила исполненных благодарности, энтузиазма, ума ответов. Послала же следующее:
Дорогой Александр,
я буду очень рада.
Фредерика
Она надеялась (с изрядной долей сомнения), что он разглядит нюансы.
Александр жил в школьном здании, в красной западной башенке. Ход к нему был в готическую арку и вверх по винтовой лестнице до дубовой двери. Внутри была еще одна дверь, обитая, в подражание Оксбриджу[87], толстым зеленым сукном[88]. В комнате были смутно готические окна по двум стенам. Южное поверх лужаек и клумб смотрело на огороженные сады и Дальнее поле. Западное выходило на Замковый холм и его окрестности, включая очистную станцию. Над дверью снаружи было резное окошко со сдвижной ставенкой, сообщавшее, что Александр М. М. Уэддерберн, маг. искусств, англ. лит. «НА МЕСТЕ» либо «ВЫШЕЛ». Лестница была из красного камня и пахла хлором.
В среду Александр мрачно глянул в южное окно и узрел надвигающуюся Фредерику. Вместо школьницы – балерина в выходной: все черное и серое, натуго застегнутое. Волосы стянуты в пучок, острые каблуки дырявят запретный газон, острый нос торчит и принюхивается.
Фредерика явилась рано, хотя бы в том смысле, что раньше Кроу и Лоджа. Александр ощутил себя затравленным зверем. Когда обсуждали ее пробу, он понял, что определенно недолюбливает Фредерику Поттер. Не только потому, что в ее присутствии испытывал вчуже мучительную неловкость. И даже не потому, что она была в него, кажется, влюблена: такие вещи естественны, их принято добродушно не замечать. Но, увы, Фредерика понравилась Кроу, он прямо-таки настаивал, что у нее способности. Да еще этот ее зверский напор во время проб… Александр был теперь глубоко и нелогично убежден, что девчонка в лучшем случае обременительна, а в худшем – опасна. Попробуйте не обращать внимания на влюбленного в вас боа-констриктора! А именно так и обстоит дело или будет обстоять в скором времени.
Он услышал на лестнице ее быстрый цокот. Потом грянул стук в дверь. Проклиная Кроу, Александр пошел отворять.
– Там сказано: «вышел», – обвиняющим тоном заявила она.
– Да, я все время забываю передвигать эту штучку.
Он попытался взять у нее пальто, но она уже расхаживала по комнате, читала надписи на корешках, мерила шагами расстояния, оценивала вид из окон. Александр старался, насколько было возможно при его работе, никого к себе в комнату не пускать. Фредерика, конечно, тут и близко не бывала. Он взял себя в руки и твердо сказал:
– Сядь и дай мне пальто.
Фредерика послушалась. На ней оказалась необъятная серо-черная шерстяная юбка и свитер с рукавами «летучая мышь». На шее – он особенно не любил этот стиль – железные побрякушки на кожаном шнурке. Она скрестила ноги, как секретарша из голливудского фильма, и впилась в него взором инквизитора. Александр отступил за письменный стол.
– Остальные пока не пришли. Мы рановато.
– Это я рановато. Вы-то здесь живете… Александр, пожалуйста, объясните мне, что все это значит?
Он словно не заметил отчаянную дрожь в ее голосе:
– Наверное, и правда лучше объяснить. У нас возникли трудности с выбором актрисы на… на главную роль. Лодж хочет, и Мэтью тоже, пригласить Марину Йео. Собственно, – он постарался скрыть легкую досаду, – они уже ее пригласили. Она старая приятельница Мэтью и, говорят, загорелась этой идеей.
Фредерика молча смотрела на него.
– Но она стара. Для пьесы – для моей пьесы – она стара. Вот в чем дело.
– Я ее видела в Ньюкасле в «Гедде Габлер». И еще в роли Клеопатры. Клеопатру можно играть и старой. И этот жуткий фильм с ней видела – «Смертная луна»[89]. Она там в общем неплохо сыграла Елизавету.
– Тому фильму лет уже немало. А Йео – замечательная актриса. Так или иначе, Кроу осенило разделить роль: в первый акт, на молодую Елизавету, взять девушку. А начиная с коронации поведет Марина и будет красиво стариться по ходу действия. Я лично этого не хочу. На что имею право: я писал эту роль для одной актрисы.
– Будь это моя пьеса, я бы разозлилась не знаю как! Разделить роль! Это же совершенно не тот стиль…
– И к тому же это не любительский спектакль, – неосторожно сказал Александр.
– Вот именно.
– Ладно, оставим. Дело в том, что Кроу поразило твое сходство с… оригиналом. Он считает, что можно на первые сцены взять тебя.
– Я бы отказалась. Даже если бы они позвали. Если вы этого не хотите, то… Я… Мне важно ваше мнение. Это ведь ваша пьеса, вы ее написали.
– Теперь уже не вполне моя, – педантично поправил Александр. – Она в руках Лоджа. А Лоджу ты нравишься.
Лодж усмотрел во Фредерике некую «своеобычную сухую сексуальность». Эта фраза застряла у Александра в мозгу: ни одной минуты он не считал Фредерику сексуальной. Нелепость – а с ним Фредерика бывала как-то особенно нелепа – исключала для него сексуальную притягательность.
– Кроу сказал, я могу надеяться на второй состав. И я надеялась. Но все равно вы не должны им позволять, если вы против. Это ваша пьеса.
– Я вовсе не хочу, чтобы ты теряла надежду…
– Я очень хотела играть в пьесе. Такое бывает раз в жизни.
Ей вспомнились видения, то лелеемые, то гонимые: фанфары и фижмы, сладость и соль английского языка, кавалеры, кавалькады, беседы, и кто знает что еще… И Александр, Александр… Конечно же, Александр.
– Хотя рано говорить, что я бы отказалась. Я им, скорей всего, и не понравлюсь. Но я бы отказалась, правда.
book-ads2