Часть 23 из 222 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он ушел, а она улыбалась ему вслед из дверей. Нет, решил он. Это, видимо, все-таки не монастырь. И под глохнущую музыку вообразил, как крутится и крутится пленка и аккорд за аккордом спархивают с поблескивающих бобин.
Джексон-авеню была широка, но жавшиеся друг к другу домики, размытые полуденным дымом, – в основном деревянные. Паутина троллейбусных проводов, что прежде перетягивала перекресток, теперь комом валялась на повороте мостовой. В двух кварталах от перекрестка дымились развалины. Клубы обнажили обугленные балки и накатили снова.
В квартале с другой стороны грузная фигура с магазинным пакетом застыла на пути от угла до угла и посмотрела, как смотрит он. Близился вечер шальной среды, но походил он на зловещее воскресное утро.
3
Внятного отклика нет. Общая, пожалуй, проблема – все, что хочешь сказать, для лексикона и синтаксиса неподъемно. Потому я и рыщу по этим выхолощенным улицам. Дым скрывает небесное разнообразие, пятнает сознание, пеленает пекло безвредным и иллюзорным. Бережет от великого пожара. Обозначает огонь, но скрывает источник. Пользы от этого города нет. Здесь мало что приближается к образу прекрасного.
И таков в Беллоне хороший район?
Вон там в белом доме на первом этаже выбиты окна; свесились наружу занавески.
Улица чистая.
Босая нога и сандалия, босая нога и сандалия; он смотрел, как под ними скользит зернистый тротуар.
Рядом дверь нараспашку.
Он шел дальше. Проще думать, что все эти дома заселены – а не что пустота их дает мне право мародерствовать, где душа пожелает… не мародерствовать. Одалживать. И все равно неприятно.
Люфер вроде поминал дробовики.
Но он все-таки проголодался и скоро… одолжит еду.
Он разбил окно палкой, которой заклинили открытую гаражную дверь (восемь банок растворимого кофе в кухонном шкафчике), сел за крытый пластиком стол в нише, съел холодную банку (открывашка в ящике) «Перечного супа» «Кэмпбелл». (Легче легкого!) В восхищении между щепотями неразбавленного супа (солоно!) переводил взгляд с газеты Фауста на тетрадку Ланьи. Заварил себе кофе горячей водой – стекала десять секунд, потом стала парить и плеваться – из-под крана. В конце концов открыл тетрадь наугад и прочел ужасно аккуратные буковки ручкой:
Не сказать, что у меня нет будущего. Просто оно бесконечно дробится о несбыточную и невнятную эфемерность настоящего. В летней стране, прошитой молниями, как-то нечем и закончить…
Он поднял голову на скрипы. Нет, просто легкий сдвиг архитектуры. Никто, одними губами сказал он, здесь больше не живет. (Кухня очень чистая.) Без особого понимания прочитанного (или непонимания, если уж на то пошло) от записей отсутствующего репортера и этих скрипов побежали мурашки по загривку.
Дежавю – свойство взгляда.
Эти строки – будто эхо разговора, как-то раз, быть может, праздно подслушанного на людной улице. Тетрадь намекала, что хорошо бы обратить внимание на те пределы разума, которых он даже отыскать не умел.
не аффектация, а лабильность; свойство подлинное и популярное. Но если записывать, что я говорю, переходя из одного речевого
Он еще полистал страницы. Писали только на тех, что справа. Те, что слева, пусты. Он закрыл тетрадь. Поставил кофейную чашку в раковину, банку – в пустое мусорное ведро; поймав себя на этом, рассмеялся вслух, затем примерил безмолвное самооправдание: можно ведь остаться здесь, обустроиться еще уютнее, чем Тэк.
От этого по загривку снова забегали мурашки.
Сунув тетрадь под мышку вместе с газетой, он вылез через окно.
Оцарапался битым стеклом, но заметил лишь спустя квартал, когда опустил взгляд и увидел каплю крови, что ползла по тетрадной обложке, красно-бурая на обугленном. Ткнул новенький лилово-красный порез тупостью большого пальца – от этого только зачесалось. Так что про порез он забыл и быстро зашагал по Брисбен. Это же просто… царапина.
Скитание? Или стремление?
Он не ведал, к чему приведет то и другое. Этим лужайкам и фасадам для красоты не хватало солнца или хотя бы дождика. Деревья на перекрестках могли быть ясно-зелеными. Но сейчас их размыл туман.
Странно, что элементы удовольствия – столько серостей, столько страха, столько молчаний. Вон тот дом, сквозь занюханные занавески раззявился намеками на ковры, что в июле еще не убрали; прежде там кто-то жил. У двери вывеска «Доктор»; он поразмыслил о лекарствах, притаившихся за опущенными жалюзи. Ну, может, по пути назад…
На дальнем углу у поблескивающей стены горой жучиных трупиков громоздился уголь. Землистую уличную вонь прорезала едкость сожженной обивки. Серый угорь дыма выполз на тротуар из подвального разбитого окна и испарился в водостоке. В другом, уцелевшем, – мерцание… Одиночное горение среди множества нетронутых зданий – самое дикое, что попалось ему на глаза.
Он поспешно перешел в следующий квартал.
Его нес по улицам расхлябанный ритм дня. Один раз он сообразил, что устал. Позднее поискал усталость – а она развеялась, как тот угорь.
Вот, видимо, и Хайтс.
Он потащился в горку, мимо витрины, набитой медью, мимо трехслойных стеклянных дверей в вестибюле, головы белой статуи за высокой изгородью – ранимая угрюмая изысканность тревожила его. Залезть, выпить еще кофе? Интересно, почему здесь образы дробовиков за шторами отчетливее. Но он все равно над ними посмеялся.
Он двигался, и движение шумело в кавернах тела. Он хлопал газетой и окровавленной тетрадкой по ляжке, думая о Ланье, о Милли, о Джоне. На другом бедре болталась орхидея. Окованный взглядами, он широко шагал дальше – смущенный вандал, что страдает за грабеж, который разум его вершил средь фантастических фасадов. Очагом напряженности он двигался вдоль домов, что под солнцем были бы роскошны.
Он и сам не понял, зачем решил свернуть с авеню на разведку.
Посреди проулка в булыжном круге рос дуб, окольцованный декоративным заборчиком. Сердце забилось быстро.
Он прошел мимо.
Ствол с обратной стороны – черное дерево. Вместо густой зелени листвы – пожухшая чернота.
Распахнув глаза на такое зрелище, у ствола он свернул и уже собрался уйти. И тут посмотрел на дома.
Стены слева и справа разделены обломками мебели, балками и грудами каменных осколков. Граница между газоном и улицей потерялась в мусоре. В двадцати футах впереди разворочена брусчатка. Он почувствовал, как лицо сморщилось пред лицом разрушения.
Бульдозеры?
Гранаты?
В голове не укладывалось, что́ могло довести до такого. Булыжники раздроблены, выбиты или перевернуты в сырой земле – непонятно даже, где начинается следующая улица. Сдвинув брови, он побродил в мусоре, перешагнул груду книг, бездумно высматривая источник дымного клуба, что раскачивался в пятидесяти футах, а потом вдруг перестал смотреть.
Подобрал часы. Стеклышко отслоилось со звяком. Он их уронил и подобрал шариковую авторучку, стер пепел о штаны, щелкнул кнопкой раз и два. Под штукатурку зарылся деревянный сундук чуть побольше «дипломата». Носком сандалии он пихнул крышку. Белая пыль взвихрилась над вилками, ложками и ножами, обвязанными серой лентой, и осела на пурпурный бархат. Он убрал ногу – крышка щелкнула – и кинулся к авеню.
Следующие три квартала по Брисбен он почти бегом бежал мимо домов, пустых и прекрасных. Но теперь замечал покосившиеся столбы фонарей на газонах, и бесформенные кучи между ними, и окна, что за бледными шторами светились небом позади них.
Он все щелкал авторучкой. Поэтому убрал ее в карман рубахи. На ближайшем углу опять достал и замер. Если налетит ветер, подумал он, если на этой тоскливой улице ветер родит хоть какой звук, я закричу.
Ветра не случилось.
Он сел на бордюр, открыл первую страницу тетради.
собой ранить осенний город, —
снова прочел он. Торопливо перелистнул на чистую сторону. Оглядел четыре улицы, оглядел угловые дома. Сквозь стиснутые зубы всосал дыхание, выщелкнул стержень и принялся писать.
Посреди третьей строки, не отрывая ручки от бумаги, все разом перечеркнул. Затем на следующую строку аккуратно переписал два слова. Второе слово – «я». Теперь слово очень аккуратно следовало за словом. Он вычеркнул еще две строки, откуда спас «ты», «вертушку» и «мостить», высыпал их в новую фразу, денотативно ничем не напоминавшую ту, откуда они пришли.
Между строками, пока он щелкал стержнем, взгляд забрел на текст справа:
Наше отчаяние пред фактурными изъянами языка понуждает нас оттачивать структурные до
– Ыннн! – в голос. Ни одного красивого слова. Он рывком перевернул тетрадь вверх тормашками, чтоб не отвлекаться.
Держа в уме последние две строки, снова оглядел дома. (Отчего бы не рискнуть?) Поспешно записал последние строки – набросал, пока не рассеялись.
Сверху печатными буквами вывел: «Брисбен».
Оторвав ручку от «н», задумался, нет ли у слова других смыслов, помимо названия авеню. Понадеявшись, что есть, принялся очень старательно переписывать то, на чем остановился. Вычеркнул одно слово в последних двух строках («никак не может» превратилось в «не может») и закрыл тетрадь, недоумевая, что это он такое сейчас сделал.
Затем встал.
В качке головокружения пошатнулся на бордюре. Затряс головой и все-таки выровнял под собой мир под нужным углом. Икры и бедра свело: он чуть не полчаса провел почти в позе эмбриона.
Дурнота отступила, а судорога не отпускала еще два квартала. И вдобавок он давился дыханием. Отчего ощутил и десяток других мелких неудобств, которые до сей поры игнорировал. В общем, лишь спустя еще квартал он сообразил, что не боится.
Тянет в правой икре или на душе неспокойно? Он бросил рассуждать, что предпочтительнее, поглядел на уличную вывеску и увидел, что «С. Брисбен» превратилась в «Ю. Брисбен».
Щелк-щелк, щелк-щелк, щелк-щелк; заметив, что делает, он убрал авторучку в карман рубахи. Вдоль улицы тянулась каменная стена. В домах напротив, террасных, и газонных, и просторных, и колонных, – окна сплошь битые.
Из-за спины подгрохотала машина – тупоносая буро-малиновая колымага минимум лет двадцать как с конвейера.
Удивленно вздрогнув, он обернулся.
book-ads2