Часть 24 из 26 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Интересно сегодня проследить за собой. За своими чувствами. Как они менялись. Проанализировать. Давно словила себя на том, что стала внимательнее к миру вокруг. Вокруг себя и в себе. После Чернобыля это само собой получается. Мы стали учиться говорить «я»… Я не хочу умирать! Я боюсь… А тогда? Я включаю телевизор громче: красное знамя вручают дояркам, победившим в социалистическом соревновании. Но это же у нас? Под Могилёвом? В деревне, которая оказалась в центре цезиевого пятна? Её вот-вот переселят… Вот-вот… Голос диктора: «люди самоотверженно трудятся, несмотря ни на что», «чудеса мужества и героизма». Хоть потоп! Революционным шагом! Да, я не член партии, но все равно советский человек. «Товарищи, не поддавайтесь на провокации!» — день и ночь гремит телевизор. Сомнения рассеиваются…
(Телефонный звонок. Возвращаемся к разговору через полчаса).
Мне интересен каждый новый человек. Все, кто думают об этом…
Впереди нас ждёт понимание Чернобыля, как философии. Два государства, разделённых колючей проволокой: одно — сама зона, второе — все остальное. На подгнивших столбах вокруг зоны, как на крестах, висят белые рушники… Наш обычай… Люди идут сюда, как на кладбище… Мир после технологии… Время пошло назад… Тут похоронен не только их дом, а целая эпоха. Эпоха веры! В науку! В справедливую социальную идею! Великая империя расползлась по швам. Развалилась. Сначала — Афганистан, а затем — Чернобыль. Когда империя рассыпалась, мы остались одни. Я боюсь выговорить, но мы… Мы любим Чернобыль. Полюбили. Это опять найденный смысл нашей жизни… Смысл нашего страдания. Как война. О нас, беларусах, мир узнал после Чернобыля. Это было окно в Европу. Мы одновременно и его жертвы, и его жрецы. Страшно вымолвить… Я поняла это недавно…
…В самой зоне… Там даже звуки другие… Заходишь в дом… Ощущение, как от спящей красавицы. Если ещё не разграблено: фотографии, утварь, мебель… Они должны быть где-то здесь рядом, люди. Иногда мы находим их… А они не говорят о Чернобыле, они говорят о том, что их обманули. Их волнует: получат ли они все, что им положено, и не получат ли другие больше? У нашего народа все время чувство, что его обманывают. На всех этапах большого пути. С одной стороны — нигилизм, отрицание, а с другой — фатализм. Властям не верят, учёным и врачам не верят, но и сами ничего не предпринимают. Невинные и безучастные. В самом страдании найден смысл и оправдание, все остальное вроде бы и неважно. Вдоль полей — таблички «Высокая радиация»… Поля пашутся… Тридцать кюри… Пятьдесят… Трактористы сидят в открытых кабинах (десять лет минуло, но до сих пор нет тракторов с герметичными кабинами), дышат радиоактивной пылью… Десять лет прошло! Кто же мы? Живём на заражённой земле, пашем, сеем. Рожаем детей. Каков тогда смысл нашего страдания? Зачем оно? Зачем его столько? Мы об этом сейчас много спорим с моими друзьями. Часто обсуждаем. Потому что зона — это не бэры и кюри, микрорентгены. Это — народ. Наш народ… Чернобыль «помог» нашей, было, погибающей системе… Опять чрезвычайщина… Распределение. Паёк. Как раньше вбивали в мозги «если б не было войны», так сейчас появилась возможность все списывать на Чернобыль. «Если б не было Чернобыля». Сразу глаза с поволокой — скорбим. Дайте! Дайте нам! Чтобы было что делить. Кормушка! Громоотвод!
Чернобыль — уже история. Но это ещё и моя работа… И быт… Я езжу… Вижу… Была патриархальная белорусская деревня. Белорусская хатка. Без туалета и тёплой воды, но с иконой, деревянным колодцем, вышитыми рушниками, постилками. С гостеприимством. Зашли мы в одну такую хату попить воды, а хозяйка достаёт из старого куфра, старого, как она сама, рушник и протягивает мне: «Это тебе на память о моем дворе». Был лес, поле. Сохранялась община и осколки свободы: земля возле дома, усадьба, своя коровка. Из Чернобыля их стали переселять в «Европу» — в европейского типа посёлки. Можно построить дом — лучший, комфортный, но нельзя же построить на новом месте весь этот огромный мир, с которым они были связаны. Пуповиной! Колоссальный удар по психике человека. Разрыв традиций, всей вековой культуры. Когда к этим новым посёлкам подъезжаешь, они, как миражи на горизонте. Раскрашены. Голубые, синие, жёлто-красные. И названия у них — Майский, Солнечный. Европейские коттеджи гораздо более удобные, чем хатки. Это уже готовое будущее. Но в будущее нельзя спустить на парашюте… Людей превратили в эфиопов… Они сидят на земле и ждут, когда прилетит самолёт, прибудет автобус и привезут гуманитарную помощь. Нет, чтобы обрадоваться шансу: я вырвался из пекла, имею дом, чистую землю и должен спасать своих детей, у которых Чернобыль уже в крови, в генах. Ждут чуда… Ходят в церковь. Знаете, о чем просят Бога? О том же — о чуде… Нет, не о том, чтобы он дал им здоровье и силы что-то добиться самим. Привыкли просить… То у заграницы, то у неба…
Живут в этих коттеджах, как в вольерах. Они рушатся, рассыпаются. Живёт там несвободный человек. Обречённый. Он живёт в обиде и в страхе, гвоздя сам не забьёт. Хочет коммунизма. Ждёт… Зоне нужен коммунизм… На всех выборах там голосуют за твёрдую руку, тоскуют по сталинскому порядку, военному. Для них — это синоним справедливости. Там и живут по-военному: милицейские посты, люди в военной форме, пропускная система, пайки. Чиновники, распределяющие гуманитарную помощь. На коробках по-немецки, по-русски написано: «Нельзя обменивать. Нельзя продавать». Сплошь и рядом продаётся. В любом коммерческом киоске…
И снова как игра… Рекламное шоу… Я везу караван с гуманитарной помощью. Чужие люди… Иностранцы… Во имя Христа, во имя ещё чего-то едут к нам. А в лужах, в грязи, в фуфайках и ватниках стоит моё племя… В кирзовых сапогах… «Нам ничего не надо! Все равно разворуют!» — я встречаю в их глазах и такой текст. Но рядом тут же… Желание ухватить коробку, ящик, чего-то заграничного. Уже знаем, где какая бабка живёт… Как в заповеднике… И противное, безумное желание… Обида! Вдруг говорю: «А мы вам сейчас покажем! Найдём такое! Что вы и в Африке не встретите. Нигде в мире такого нет! Двести кюри — триста кюри…» Замечаю, как меняются и сами бабки, некоторые ну просто стали «кинозвезды». У них уже заучены монологи, и слеза пробивает в тех местах, где нужно. Когда приезжали первые иностранцы, они молчали, только плакали. Сейчас уже научились говорить. Может, детям жвачка, коробка одёжек лишняя перепадёт… Может… И это рядом с глубокой философией, с тем, что у них здесь свои отношения со смертью, со временем. И не покидают они своих хат, родных погостов не из-за немецкого шоколада… Жвачек…
Возвращаемся… Я показываю: «Какая красивая земля!» Солнце опустилось низко-низко. Осветило лес, поле. Нам на прощание. «Да, — отвечает кто-то из немецкой группы, говорящий по-русски, — красивая, но отравленная». У него в руках — дозиметр.
И я понимаю, что этот закат дорог только мне. Это — моя земля".
Наталья Арсеньевна Рослова,
председатель Могилевского женского
комитета «Дети Чернобыля»
Детский хор
Алёша Бельский — 9 лет, Аня Богуш — 10 лет, Наташа Дворецкая — 16 лет, Лена Жудро — 15 лет, Юра Жук — 15 лет, Оля Звонак — 10 лет, Снежана Зиневич — 16 лет, Ира Кудрячева — 14 лет, Юля Каско — 11 лет, Ваня Коваров — 12 лет, Вадим Красносолнышко — 9 лет, Вася Микулич — 15 лет, Антон Нашиванкин — 14 лет, Марат Татарцев — 16 лет, Юля Тараскина — 15 лет, Катя Шевчук — 14 лет, Борис Шкирманков — 16 лет.
"Я лежала в больнице…
Мне было так больно… Я просила маму: «Мамочка, я не могу терпеть. Лучше убей меня!»"
"Такая чёрная туча… Такой ливень…
Лужи стали жёлтые… Зеленые… Как будто в них налили краски… Говорили, что это пыльца от цветов… Мы не бегали по лужам, только смотрели на них. Бабушка закрывала нас в погребе. А сама становилась на колени и молилась. И нас учила: «Молитесь!! Это — конец света. Наказание божье за наши грехи». Братику было восемь лет, а мне шесть. Мы стали вспоминать свои грехи: он разбил банку с малиновым вареньем… А я не призналась маме, что зацепилась за забор и порвала новое платье… Спрятала в шкафу…
Мама часто надевает чёрное. Чёрный платок. На нашей улице все время кого-то хоронят… Плачут. Услышу музыку — бегу домой и молюсь, читаю «Отче наш».
Молюсь за маму и папу…"
"За нами приехали солдаты на машинах. Я подумал, что началась война…
У солдат на плечах висели настоящие автоматы. Они говорили непонятные слова: «дезактивация», «изотопы»… В дороге приснился сон: произошёл взрыв! А я живой! Нет дома, нет родителей, нет даже воробьёв и ворон. В ужасе просыпался, вскакивал… Раздвигал шторы… Смотрел в окно: нет ли в небе этого гриба кошмарного?
Помню, как солдат гонялся за кошкой… На кошке дозиметр работал, как автомат: щёлк, щёлк. За ней — мальчик и девочка… Это их кошка… Мальчик ничего, а девочка кричала: «Не отдам!!» Бегала и кричала: «Миленькая, удирай! Удирай, миленькая!»
А солдат — с большим целлофановым мешком…"
"В доме мы оставили, закрыли моего хомячка. Беленького. На два дня ему еды оставили.
А уехали насовсем…"
"Я впервые ехала в поезде…
Поезд был набит детьми. Маленькие ревут, выпачкались. Одна воспитательница на двадцать человек, а все плачут: «Мама! Где мама? Хочу домой!» Мне — десять лет, такие девочки, как я, помогали успокаивать маленьких. Женщины встречали нас на перронах и крестили поезд. Несли домашнее печенье, молоко, тёплую картошку…
Нас везли в Ленинградскую область. Там уже, когда подъезжали к станциям, люди крестились и смотрели издали. Боялись нашего поезда, на каждой станции его долго мыли. Когда на одной остановке мы выскочили из вагона и забежали в буфет, никого туда больше не впустили: «Тут чернобыльские дети едят мороженое». Буфетчица кому-то по телефону говорила: «Они уедут, мы помоем пол с хлоркой и прокипятим стаканы». Мы слышали…
Встречали нас врачи. Они были в противогазах и резиновых перчатках… Забрали у нас одежду, все вещи, даже конверты, карандаши и ручки, сложили в целлофановые пакеты и закопали в лесу.
Мы так напугались… Долго потом ждали, как начнём умирать…"
"Мама с папой поцеловались, и я родилась.
Раньше я думала, что никогда не умру. А теперь знаю, что умру. Мальчик лежал вместе со мной в больнице… Вадик Коринков… Птичек мне рисовал. Домики. Он умер. Умирать не страшно. Будешь долго-долго спать, никогда не проснёшься. Вадик мне говорил, что когда он умрёт, будет долго жить в другом месте. Ему об этом сказал кто-то из старших мальчиков. Он не боялся.
Мне снился сон, как я умерла. Я слышала во сне, как плакала моя мама. И проснулась…"
"Мы уезжали…
Хочу рассказать, как прощалась с нашим домом моя бабушка. Она попросила отца вынести из кладовой мешок пшена и разбросала его по саду: «Божьим птичкам». Собрала в решето яйца и высыпала во дворе: «Нашему коту и собаке». Нарезала им сала. Вытряхнула из всех своих мешочков семена: морковки, тыквы, огурцов, лука-чернушки… Разных цветов… Рассыпала по огороду: «Пускай в земле живут». А потом поклонилась дому… Поклонилась сараю… Обошла и поклонилась каждой яблоньке…
А дедушка, когда мы уходили, снял шапку…"
"Я был маленький…
Шесть, нет, восемь лет, кажется. Точно, восемь. Посчитал сейчас. Помню много страхов. Боялся бегать босиком по траве. Мама напугала, что умру. Купаться, нырять — всего боялся. В лесу рвать орехи. Взять в руки жука… Он же по земле ползает, а она заражённая. Муравьи, бабочки, шмели — все заражённые. Мама вспоминает. Что в аптеке ей посоветовали давать мне йод по чайной ложке! Три раза в день. Но она испугалась…
Мы ждали весну: неужели снова вырастет ромашка? Как раньше? Все у нас говорили, что мир поменяется… По радио и по телевизору… Ромашка превратится… Во что она превратится? Во что-то другое… А у лисы вырастет второй… хвост, ёжики родятся без иголок, розы без лепестков. Появятся люди, похожие на гуманоидов, они будут жёлтые. Без волос, без ресниц. Одни глаза. А закаты станут не красные, а зеленые.
Я был маленький… Восемь лет…
Весна… Весной из почек, как всегда, раскрутились листья. Зеленые. Зацвели яблони. Белые. Запахла черёмуха. Раскрылись ромашки. Они были такие же. Тогда мы побежали на речку к рыбакам: у плоток по-прежнему голова и хвост? И у щуки? Проверяли скворечни: прилетели скворцы? А будут ли у них дети?
У нас появилось много работы… Мы все проверяли…"
"Взрослые шептались… Я слышал…
С моего года рождения (с восемьдесят шестого) — ни мальчиков, ни девочек в нашей деревне нет. Я — один. Врачи не разрешали…. Пугали маму… Что-то такое… А моя мама сбежала из больницы и спряталась у бабушки. И тут я… Нашёлся… Ну, родился, значит. Я все это подслушал…
Братика и сестрички у меня нет. А я очень хочу. А откуда дети берутся? Я бы пошёл и разыскал себе братика.
Бабушка мне по-разному отвечает:
— Бусел в клюве приносит. А то, бывает, на поле девочка вырастет. Мальчиков в ягодах находят, если птица кинет.
Мама говорит иначе:
— Ты мне с неба упал.
— Как?
— Дождь пошёл, и ты мне прямо на руки упал.
Тётя, ты писательница? Как это меня могло не быть? А где бы я был? Где-то высоко, на небе? А может, на другой планете…"
"Раньше я любила ходить на выставки… Смотреть картины…
В наш город привезли выставку о Чернобыле… Бежит по лесу жеребёнок, он из одних ног, их восемь-десять, телёнок с тремя головами, сидят в клетке лысые кролики, ну как пластмассовые… Люди гуляют по лугу в скафандрах… Деревья выше церквей, а цветы, как деревья… Я до конца не досмотрела. Наткнулась на картину: мальчик тянет руки, может, к одуванчику, может, к солнцу, а у этого мальчика вместо носа… хобот. Захотелось плакать, кричать: «Не надо нам таких выставок! Не возите! И так вокруг все говорят о смерти. О мутантах. Не хочу!!» Первый день на выставке были люди, пришли, а потом ни одного человека. В Москве, Петербурге, писали в газетах, на неё ходили толпами. А у нас — пустой зал.
Я ездила в Австрию на лечение, там есть люди, которые могут повесить такую фотографию у себя дома. Мальчика с хоботом… Или вместо рук у него ласты… И каждый день на неё смотреть, чтобы не забывать о тех, кому плохо. Но когда живёшь тут… То это не фантастика и не искусство, а жизнь. Моя жизнь… Если мне выбирать, то лучше повешу в своей комнате красивый пейзаж, чтобы все там было нормальное: и деревья, и птицы. Обыкновенное. Радостное…
book-ads2