Часть 9 из 69 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я больше так не могу, Генри. Я не подписывалась быть матерью.
Я бросаюсь на кровать, утыкаюсь лицом в подушку. «Ненавижу ее, ненавижу ее, ненавижу ее», – повторяю я, точно молитву. Когда папа приходит меня утешать, я отворачиваюсь от него, сворачиваюсь, как мокрица.
Он сажает меня к себе на колени и гладит по голове, пока я не перестаю плакать.
– Я никуда сегодня не пойду, крольчонок. Все хорошо. Все хорошо.
– Она злая.
– Она не нарочно. Вам обеим тяжело. Джоанна – хорошая женщина. Пожалуйста, дай ей шанс. Ради меня.
Я прижимаюсь к нему и киваю, хотя знаю, что это – ложь.
– Умница.
– Бога ради, Генри! – восклицает Джоанна, когда он объявляет ей, что останется дома с нами. – Мы же договорились со Стрипами несколько недель назад.
– Все будет в порядке. Стрипы все равно скорее твои друзья, чем мои. Шейла приготовит что-нибудь восхитительное. А я так давно не видел девочек.
– Сегодня суббота. Я не собираюсь идти в гости одна.
– Еще лучше. Оставайся дома со мной и девочками. Посмотрим кино, сделаем попкорн.
– Сиделка уже едет. Мы не можем просто взять и отправить ее восвояси. – Она поворачивается к нему спиной и, глядя в зеркало в прихожей, надевает большие круглые золотые серьги. Приглаживает брови и щиплет себя за щеки.
– Мы оплатим ей дорогу. Она поймет.
Я завороженно смотрю на отражение Джоанны в зеркале, вижу, как ее ноздри раздуваются и уменьшаются, раздуваются и уменьшаются. Ее губы сжались от ярости в прямую линию. Когда она ловит мой взгляд, я триумфально улыбаюсь.
Но в конце она побеждает. С тех пор папа, встретив нас на вокзале, сажает в машину и отвозит к родителям Джоанны, которые живут в получасе езды от него. Каждую неделю нас ждет новое объяснение: у Джоанны критические дни, и она плохо себя чувствует, дом обрабатывают от гнили, их пригласили в гости в Роксбери, и Джоанна считает, что нам там будет скучно, но на следующей неделе мы обязательно остановимся у него, обещает он. У него грустный вид, когда он машет нам на прощание из машины, и я знаю, что это я виновата.
Отец Джоанны, Дуайт Бёрк, известный поэт. У него приятный хрипловатый голос, и он выходит к завтраку в костюме. Всегда поднимается к себе в кабинет по утрам с бокалом американского виски. Его жена Нэнси – дородная женщина. Католичка. Она носит с собой четки в кармане передника и спрашивает меня, верю ли я в Бога. Печет круглые белые булочки и называет обед «трапезой». Ее волосы всегда аккуратно причесаны. Они из тех родителей, о которых я знаю только по книгам. Добрые и домашние. Понятия не имею, как они могли воспитать эту ужасную корову.
Младший брат Джоанны Фрэнк все еще живет в родительском доме. Ему пятнадцать. Фрэнк стал для нас сюрпризом. «Божье благословение», – говорит нам Нэнси, когда Анна спрашивает ее, почему Фрэнк настолько младше Джоанны. «Она имеет в виду случайность», – поясняет Фрэнк. Он прыщавый, со светлыми, по-военному постриженными волосами. Когда он наклоняется, его брюки сползают, и показывается полоска между ягодицами.
Бёрки живут в белом трехэтажном кирпичном доме, окруженным дельфиниумом и рядами ароматной пахизандры, с видом на ленту реки Гудзон. Здесь постоянно пахнет дрожжами, и полно шоколадных лабрадоров с именами вроде Коры и Меланхолика. В воскресенье утром мы ходим в церковь.
У нас с Анной есть своя комната рядом с кухней. К ней ведет потайная лестница из чулана для веников в кладовой. «Комната горничной», – называет ее Нэнси. Никто больше не пользуется этой частью дома. Наши ромбовидные окна выходят на крутой серый склон скалы, которая плачет холодной водой из какого-то подземного источника.
Мы с Анной снова друзья. Мы играем в «море колышется» в саду, делаем бумажных кукол, сидя на деревянной лестнице, и читаем, свернувшись в кроватях. Никто нас не тревожит. Никто на нас не кричит. Когда наступает время обеденной трапезы, Нэнси звонит в колокольчик, и мы бежим вниз по лестнице в столовую, где всегда горит огонь, даже в начале лета. Нэнси нам очень рада, говорит она. Она душит нас в объятиях, покрывает поцелуями и перекладывает вещи из наших чемоданов в комод из орехового дерева.
У Фрэнка есть своя комната отдыха в глубине дома, где он выращивает в аквариумах мышей, хомяков и песчанок. Они таращатся через комнату на удава Уолдо, который живет среди них в самом большом аквариуме. Вечером, после ужина, Фрэнк заставляет нас смотреть, как он кормит змею крохотными мышатами. Розовенькими. Я умоляю его выпустить меня, но он преграждает дверь. В комнате пахнет кедровой стружкой и страхом.
– Веселитесь там, ребята? – окликает из кухни Нэнси, домывая посуду.
– Мы кормим Уолдо! – кричит в ответ Фрэнк. – Вот возьми, – он сует извивающегося мышонка в руку Анне.
– Я не хочу. – Она пытается вернуть зверька, но Фрэнк держит руки в карманах.
– Если ты не покормишь Уолдо, он останется голодным. Может быть, попытается ночью выбраться из аквариума. Ты знаешь, что даже молодой удав может задушить человека за несколько секунд?
Анна убирает крышку на аквариуме змеи, закрывает глаза и отпускает мышонка. Я смотрю, как он падает в мягкую тополиную стружку. Пять долгих секунд он мигает и оглядывается в облегчении оттого, что жив. Уолдо подползает к нему, потом бросается. Мышонок исчезает. Все, что от него осталось, это маленький комок, выпирающий из горла Уолдо. Мы смотрим, как мышцы плавными рывками проталкивают комок к желудку.
Фрэнк любит змею, но еще больше он любит своих хомяков. Он разводит их на продажу, чтобы заработать денег на карманные расходы. Они – самое ценное, что у него есть. В один наш приезд Голди, его любимица, сбегает из аквариума. Фрэнк вне себя. Он зовет ее, бегая по лестницам, заглядывая под диваны, снимая книги с полок. Уверенный, что ее съел кто-то из собак, он пинает по ноге самого старого лабрадора, Мэйбл. Та взвизгивает и отходит, прихрамывая.
– Все в порядке? – кричит Нэнси с кухни, где тушится жаркое из говядины.
Фрэнк поворачивается ко мне. Обвиняет меня в том, что я скормила Голди Уолдо.
– Ты думаешь, что я урод, – допытывается он. – Я слышал, как ты это сказала.
Он прижимает меня к стене на лестнице. У него изо рта пахнет молоком и «Читос». Я смотрю на ядрено-оранжевый порошок от кукурузных палочек у него вокруг рта и клянусь, что я этого не делала.
Вечером, когда Нэнси поднимает одеяло Анны, чтобы ее укрыть, на кровать падает безжизненное тело Голди. Ее расплющило между кроватью и стеной. Нэнси берет совок и веник, открывает окно и выбрасывает хомячиху в заросли гортензии.
Фрэнк смотрит с порога. Высокий захлебывающийся звук вырывается из его горла. Его лицо перекашивается, прыщи наливаются темно-красным. Я уверена, что он задыхается. Завороженно смотрю, думая, что сейчас он умрет. Но вместо этого он издает сдавленный всхлип. Мы с Анной в ужасе переглядываемся, а потом разражаемся хохотом. Фрэнк с красным от стыда лицом убегает. Я слышу топот его ног по нашей деревянной лестнице, хлопанье двери вдалеке. Нэнси смотрит в темноту, спиной к нам.
Когда мы в следующий раз сходим с поезда на вокзале, папа говорит нам, что мы проведем выходные с ним и Джоанной. Дуайт с Нэнси решили, что так будет лучше.
6
11:30
В семье моей матери развод – всего лишь слово из шести букв. Как «скучно» или «ошибка». Оба ее родителя вступали в брак трижды. Дедушка Эймори, который построил Бумажный дворец, жил в своем доме на пруду до самой смерти, рыбачил, плавал на каноэ и рубил дрова в походных сапогах, наблюдая, как меняется экосистема пруда. Выискивал кувшинки, выслеживал больших голубых цапель и считал расписных черепах, которые нежились на упавших деревьях, гниющих и сереющих на мелководье. Перед смертью дедушка Эймори завещал дом Памеле, своей третьей и последней жене. Она единственная оказалась достойна этого места, понимала его очарование, чувствовала его душу – приняла культ Пруда. Бумажный дворец дедушка оставил маме. Ее брат Остин, так и оставшийся в Гватемале, не хотел иметь к нему никакого отношения. Но для мамы это было любимое место на земле.
На стене моего кабинета в Нью-Йоркском университете висит мамина фотография, сделанная в Гватемале. Мой кабинет – мечта для искателей кладов: книги падают с полок, стол завален дипломными работами, огрызками карандашей, рефератами по современной литературе, которые надо проверить, и посреди всего этого – унылый кустик авокадо, за которым я вынуждена ухаживать, как какая-то старая дева, потому что Мэдди «сделала» мне его на день рождения, когда ей было шесть. Единственное свободное пространство – это белые стены, совершенно голые, если не считать одной-единственной фотографии. На этом снимке мама сидит верхом на паломиновой лошади. На ней расшитая крестьянская блуза, подвернутые синие джинсы и кожаные мексиканские сандалии, волосы заплетены в длинные косы. Ей пятнадцать лет. У нее за спиной пыльная дорога, по которой идет мальчик в белом, толкая деревянную тачку, и открытые поля, тянущиеся до самых отрогов застывшей лавы у подножия прячущегося в облаках вулкана. Одной рукой мама держится за вытертый до блеска рожок своего ковбойского седла. В другой руке – початок кукурузы. Она улыбается в объектив, расслабленная, счастливая – с выражением внутренней свободы, какого я никогда не видела у нее на лице. У нее ровные белые зубы.
Мама рассказывала, что фото сделал красивый садовник, а мальчик – его сын, через несколько секунд после этого задел лошадь острым краем тачки, та понесла и сбросила маму, из-за чего мама сломала себе руку и два ребра. Больше верхом она не ездила. Следующей осенью мама уехала из Гватемалы в фешенебельную школу-интернат в Новой Англии, где играла в теннис в белой юбке и каждое утро ходила в капеллу. Она никогда не оглядывалась на то, что оставила.
Мне всегда нравилась эта фотография. Она напоминает мне Давида Микеланджело – секунда, застывшая в вечности, мгновение до броска, до того, как все изменится, случайные события, побуждающие нас повернуть направо или налево или просто сесть на пыльной дороге и больше не двигаться. Мальчик со своей тачкой, лошадь, падение, решение мамы уехать из Гватемалы, вернуться в родные леса подарили мне наш пруд.
Я смотрю с веранды, как Мэдди с Финном плещутся на мелководье. Мэдди показывает на кувшинки, рядом с которыми что-то шевелится. Финн отступает, но Мэдди по-матерински берет его за руку.
– Не бойся. Водяные змеи не ядовиты, – доносится до меня ее голос. Они смотрят, как черная голова змеи поворачивает туда-сюда, когда та, извиваясь, ползет через камыши.
– Смотри! Мальки, – говорит Финн, и они вместе с Мэдди исчезают под водой. Ярко-желтые кончики их трубок рисуют на поверхности цифру восемь.
– Никто не видел мои солнечные очки? – спрашивает мама, выходя на веранду из кухни. – Я помню, что оставила их на полке. Наверное, кто-то переложил.
– Вот они, на столе, – говорю я. – Там, где ты их и оставила.
– Схожу к Памеле. Я обещала принести ей кувшинчик молока и два яйца.
– Надо было попросить Питера купить ей продуктов.
– Вот уж нет. Все, у кого есть здравый смысл, понимают, что не стоит приближаться к твоему мужу, когда у него из ушей валит дым. Но только не ты, Элинор, ты подходишь к нему со спичкой и поджигаешь все вокруг. Я удаляюсь со своим молоком и яйцами. Вернусь, когда вы с мужем перестанете вести себя, как детсадовцы, на глазах у отпрысков. Постарайся быть уступчивее, дорогая. Он хороший человек. Благоразумный. Тебе повезло с ним.
– Знаю.
– И прими что-нибудь от похмелья, – говорит мама. – Ты вся зеленая. В холодильнике есть имбирный эль.
Мама всегда была немножко влюблена в Питера. И она права. Он замечательный человек. Могучее дерево. Добрый, но не мямля. Сильный, как полноводная река. Уверенный в своих суждениях, вдумчивый и побуждающий к размышлениям других. С сексуальным британским акцентом. Умеет рассмешить. Обожает меня. Обожает детей. И я обожаю его в ответ, любовью сильной и глубокой, как корни деревьев. Иногда мне хочется порвать его в клочья, но, наверное, так в любом браке. Туалетная бумага может привести к Третьей мировой войне.
Мама исчезает за деревьями в дальнем конце нашего пляжа, с корзинкой яиц в одной руке и кувшином молока – в другой. Три минуты спустя я слышу, как она издает приветственный возглас, выходя из леса на участок дедушки. Пусть он уже много лет как мертв, но это всегда будет его дом. Я слышу, как открывается дверь, раздаются бессвязные крики, смех, и Памела восклицает: «Боже!» Хотя она на десять лет старше мамы, они лучшие подруги. «Она единственный человек в округе, которого я еще могу терпеть, – говорит мама. – Но моим глазам было бы легче, если бы она хоть иногда носила что-нибудь не фиолетовое. А попробовав ее стряпню, можно подумать, что благодаря ей появилось расстройство желудка. Я как-то обнаружила у нее в холодильнике сыр, который превратился в масло. Все говорят, папа умер от старости, но я подозреваю, что она его случайно отравила».
Под шорох песка и гравия к дому подъезжает машина Питера. Я готовлюсь к тому, что последует. Все? Ничего? Что-то среднее? Момент беспомощности. Незнания, чего ожидать. Я слышу, как он идет по тропинке ко мне, и у меня екает в животе. Я поворачиваюсь на диване спиной к затянутой сеткой двери, принимаю невозмутимую позу и беру свою книгу, чтобы он не мог прочитать выражение моего лица. Как в дзюдо. Но он идет мимо веранды к домикам.
– Джек, открывай! – колотит он по двери. – Выходи! Сейчас же!
Я поворачиваюсь и пытаюсь разглядеть лицо Питера с того места, где сижу. Джек выходит и садится рядом с отцом на крылечко. Мне их не слышно, но я вижу, как Питер что-то втолковывает, а Джек слушает его с надутым видом, после чего заливается смехом. Все мое тело расслабляется. Муж и наш долговязый сын встают и идут ко мне. Оба улыбаются.
– Мадам, вы успокоились? – Питер лезет в карман за сигаретами, похлопывает себя в поисках зажигалки. – Я привел вам вашего пристыженного отпрыска. Он понимает, что вел себя по-скотски и никогда больше не должен говорить с матерью в таком тоне. Извинись перед мамой. – Он ерошит Джеку волосы.
– Прости, мам.
– И… – подсказывает Питер.
– И больше никогда не буду так с тобой разговаривать, – говорит Джек.
Питер берет меня за руки и поднимает с дивана.
– Улыбнись, ворчунья. Видишь? Твой сын тебя любит. А теперь на пляж? – Он подходит к двери и кричит Мэдди с Финном: – Эй! Вылезайте из воды! Выезжаем через пять минут!
book-ads2