Часть 32 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Какой же одинокой надо быть, чтобы прибежать к этому старику. Он все забыл, и для него Синьяк ближе и интересней того, что происходит сейчас на его родине».
— …маленький, очень хороший по цвету и воздуху Утрилло, Вламинк, а я… ты, конечно, будешь удивлена, Дубровка, я был под номером сто тринадцать. Пейзаж, несравненная бликовка и в то же время…
— Иона, в России переворот.
— Где?
— В Москве, в России, на улицах танки.
— На каких?
— На набережной Москвы-реки.
— А разве в Москве есть река?
— Но вы же прожили там почти всю свою жизнь, разве не заметили реки?
— Не заметил, — растерянно сказал Иона.
Он сидел у окна в глубоком кресле с рваной обивкой и очень напоминал знаменитый портрет Дидро, дом которого, кстати, был совсем рядом. Слезящиеся глаза Ионы с собачьей тоской смотрели на блеклое небо, и запах старика отдавал псиной.
«Пора его мыть», — подумала Ирина. Каким ветром занесло этого старика снова, через пропасть лет в Париж? Какая-то путаная история. Приехал в гости то ли к племяннику, то ли к кузену. В Москве внучка, забрав уникальную коллекцию живописи, отправила его в дом престарелых. Он ненавидел этот дом и страдал в нем, поэтому «домой» не спешил. Кузен-племянник был одинок и старика не торопил, а потом умер внезапно. Оказалось, что скромные сбережения и крошечную квартирку завещал вот этому старому, бездомному псу. Иона был счастлив. Призрак богадельни приводил его в глубочайшую депрессию. И вот теперь тлел на пятом этаже, не покидая квартиры последние десять лет. Дом был без лифта.
Его совершенно не интересовала ни прошлая, ни настоящая жизнь Ирины. Животный эгоизм, помогший ему дотянуть до столетия, исключал малейшее любопытство к другим. Ирину это устраивало: с ним можно было говорить по-русски. Совершенно безопасно. Вернее, можно было бы говорить, если бы Иона не говорил только о себе: о своих зубах, своих запорах, своей боли в икрах ног, своем прошлом. О будущем — никогда.
Ирина включила телевизор.
По улице Горького шла демонстрация. Парни с удивительными лицами. Ирина не помнила таких по Москве. Неужели забыла? Ведь не прошло и года.
Иона задремал.
На экране пытаются вытащить из башни танкиста, что-то кричат, непонятно, потому что заглушает возбужденный дикторский текст. Танкист прячется в башне, захлопывает люк.
Набережная. Длинноногие девчонки почему-то сидят на броне. Дуло танка украшено цветами.
Садовое кольцо: баррикада из грузовиков и троллейбусов.
Диктор сообщает, что заготовлены десятки тысяч наручников, составлены списки врагов, к Москве двигаются войска. Что-то зацепляло в кадре, тревожило какой-то глухой, не из этого дня тревогой. Ирина ощутила прилив непереносимой тоски. Она даже застонала тихонько. Иона не услышал, продолжал храпеть приоткрытым ртом.
Пресс-конференция путчистов. Тревога та, пратревога, отступила. Снова кадры набережной. Толпа перед зданием Совмина РСФСР, оратор толкает пламенную речь. Тревога подступила вновь, а сквозь нее страстное, исступленное желание быть там, на набережной, или не на набережной, в другом месте, быть дома, быть вместе.
«Господи, что же я наделала», — прошептала Ирина. И в этот момент она увидела в левом углу кадра нечто. И тотчас поняла, что именно «нечто» и было причиной тревоги, ощущения смертельной опасности. «Нечто» было точно таким, какое она видела в Хантингтоне, в том кошмарном, прекрасном, преступном и справедливом Центре коррекции.
Ирина встала, прикрыла одну створку окна. Ушла в кухоньку, поставила на поднос ужин для Ионы: стакан апельсинового сока, мякоть булки, намазанную маслом и творогом, мисочку с яблочным пюре.
Когда взяла поднос, поняла, что нести не может, так сильно дрожат руки. Сняла стакан и мисочку. Отнесла их отдельно. Оставив поднос на столике возле кресла, она вышла, тихонько прикрыв дверь, и заперла ее своим ключом.
Улица была пустынна, лишь в маленьком скверике на развилке улиц дрых на лавочке клошар. Она решила, что заночует у месье Марка. Спустилась улочками к Сене, теперь налево, на набережную Святого Августина. Но она перешла на другую сторону к букинистам. Здесь в основном торговали старыми журналами, но за пять-десять франков можно было купить детектив из очень неплохой серии издательства Галлимар. Детектив ей совершенно необходим, как наркотик. У месье Марка была отличная библиотека, поэтому наркотиков он не держал.
Она перебирала толстые книжечки: «Смерть в Сибири», нет, нет, только не это, а вот это то, что надо: «Рейс опоздал в Майами», и как раз десять франков. Она вдруг решила зайти в маленькое кафе, где было не очень дешевое, но очень хорошее мороженое, правда отвратительная живопись на стенах. Гнусный авангард. Плевать, — она будет смотреть в окно.
В кафе было сумрачно, и она не сразу узнала в поднявшемся ей навстречу мужчине — Леню.
* * *
Итак, вот с того мгновения, какие с некоторых пор в ее стране стало модным называть судьбоносными, жизнь раскололась непоправимо.
Первым порывом (как всегда глупым) было кликнуть Наталью. Но непонятная сила заставила положить элегантное плоское портмоне в карман широкой джинсовой юбки.
Вспоминая все это, Ирина понимала: это была не она! Та — робкая, на всю жизнь запомнившая свой детский ужас — во сне разбуди, вспомнит, как это было, — не могла, не могла, не могла этого сделать! Ехали с матерью в троллейбусе, год сорок четвертый, тогда еще ходили по улице Горького двухэтажные. И вот она, выходя из троллейбуса, прихватила с какого-то железного ящика подле водителя чудную маленькую лампочку. На тротуаре показала матери, похвасталась удачей. Троллейбус уходил от них навсегда, переехал площадь Белорусского вокзала, а мать волокла ее на середину проезжей части к постовому. Как она выла, как упиралась, наконец упала на грязный асфальт, ужас содеянного, а главное неизбежности признания в этом содеянном превратили ее в вопящего, извивающегося зверька. Шрам на всю жизнь.
А там, в Мэйсизе, не побоялась даже позвать менеджера, чтоб выписал судьбоносные сапоги.
Наталья удивилась:
— На фиг сейчас зимние? Впрочем, цена очень сходная. Поздравляю.
Идя к выходу, Ирина думала: «Тюрьма — это, может быть, самый верный способ остаться. Ничего от тебя не зависит, ты остаешься поневоле. Как написано где-то: «В результате действия неодолимой силы».
Она хотела, чтобы остановили, задержали, но роскошные хрустальные двери распахнулись перед ними, и они вновь оказались на раскаленном Бродвее.
— Пойдем посидим вон в той кафешке?
— Да вы что, Ирина Федоровна, решили все деньги в первый день спустить? Синдром совка? Или, может быть, подарочка ожидаете от хорошо известного нам джентльмена?
— «Нам»?
Она впервые увидела, как краснеет Наталья.
— В разной мере, но в общем-то — да.
— Ты спала с ним?
— Было дело.
— Во время, до, после?
— Как «после», что за… — Наталья осеклась. Остановилась и, взяв ее за руку, отчеканила: — Ирина Федоровна, это не имеет никакого значения, он любил вас, очень сильно любил, вы даже не поняли, как сильно. И хватит об этом, о’кей?
— О’кей.
Ирине больше всего хотелось остаться одной и рассмотреть портмоне. В номере это было невозможно. Их поселили вдвоем с Натальей. Где же?
Смеркалось. Они вышли в какой-то пыльный сквер. На скамейке у входа сидел старый толстый мужик в женском платье, в черных чулках и лаковых туфлях. Заложив ногу на ногу, он, покуривая, доброжелательно поглядывал на входящих.
— Господи, это и есть Вашингтон-сквер, — тихо сказала Наталья. — Эта провинциальная плешка — мечта миллионов?
Здесь все перемешалось: проститутки и влюбленные, старики-пенсионеры и мощные пролетарии, собравшиеся вокруг жалчайшего театра марионеток.
Почему-то врезался в память этот первый ее Вашингтон-сквер, потом она много-много раз ходила через него и утром, и днем, и однажды ночью в грозу, когда со стороны Манхэттена шли черные тучи, но тот запомнился навсегда. Может, горячкой нетерпения. Портмоне постукивало о колено, укрывшись в глубоком кармане юбки.
Совсем недавно в Бретани, где жила до бегства в Париж, они изгоняли летучих мышей, ворвавшихся в комнату из-за ее оплошности, а потом тихонько пили чай, Ирина рассказывала Патриции о Нью-Йорке. Патриция была первым и единственным человеком, которому она доверилась. Крепенькая гувернантка благовоспитанных внуков господина Фюмиза. Это она отдала ей документы несчастной Дубровки, наложившей на себя руки в маленьком городке Ламбалль. Они ездили на могилу Дубровки, а потом Патриция отвезла Ирину в чудный городок на берегу Канала. Так на английский манер Патриция называла Ла-Манш. В дороге они осмотрели приливную гидростанцию, краеведческий музей, и Патриция рассказала, что еще сто лет назад здесь, в Бретани, у крестьян была дикая и нищая жизнь.
Показав рукой на Ла-Манш, она спросила:
— Ты приехала оттуда?
Ирина кивнула. И тут — рухнула плотина.
Ирина рассказала, как жила на окраине Лондона, в районе под названием Блэк-Хис, станция Люишем. Как через огромное поле, где несколько веков назад хоронили умерших от чумы, ходила в Гринвич, в обсерваторию. О том, как одна женщина, чьи предки были с Украины, устроила ее горничной к мистеру Вуду, а мистер Вуд работал в музее Дарвина и что самое красивое место в Англии — это усадьба Дарвина. А сам мистер Вуд уже на пенсии, а до этого занимался вирусом ВИЧ, и с ним было интересно и спокойно, и хотела бы навсегда остаться жить в городе Бромли, где жил когда-то великий русский писатель Герцен. Но помешало одно обстоятельство. Какое — уточнять не стала, а Патриция была нелюбопытна.
Обстоятельство же было странным. Однажды ночью она проснулась оттого, что очень мучилась во сне. Мучение происходило от невозможности говорить. Она давилась словами, мычала, губы не слушались, но говорить было надо. Ирина встала, чтобы пойти в ванную и принять таблетку валиума. В коридоре она увидела, что под дверью кабинета мистера Вуда светится полоска света. Она открыла дверь, чтобы погасить забытый экономным мистером Вудом свет, и увидела сидящего к ней спиной Вуда. Он смотрел на экран компьютера, где что-то мелькало, а на его лиловатой с белоснежным венчиком волос голове громоздилось приспособление, виденное ею много раз там, в Кентукки, в специальной сверхсекретной тюрьме города Хантингтона.
Ирина тихо закрыла дверь и ушла к себе. До утра она не спала, и за завтраком мистер Вуд, вглядываясь в нее, с тревогой спрашивал, здорова ли она, хорошо ли себя чувствует.
Ирина сказала:
— Все нормально, просто снились плохие сны.
— Какие? — оживленно спросил мистер Вуд.
Он был большим охотником до всяких психобиологических явлений.
— Вечером расскажу. А сейчас мне пора в «Army and Navy»[8]. Там сегодня сэйл.
Он знал, что она привыкла к магазинам Люишема, и относился снисходительно к этой причуде.
Через три часа Ирина стояла на пароме, подминающем под себя Ла-Манш, и вспомнила другой — в сумерках пересекающий Мессинский пролив, и еще один — с необычайной скоростью лавирующий между Аланскими островами. Назывался он «Королева Регина» и за пятнадцать часов доставлял пассажиров из Хельсинки в Стокгольм.
На «Королеве Регине» был какой-то немыслимый, бесплатный для пассажиров первого класса шведский стол. Все просто обжирались икрой, угрями, лососиной, артишоками, ростбифами, тортами, фруктами. За завтраком с отвращением пили йогурт и чай. На это, видимо, и было рассчитано. Завтрак, не уступающий по роскоши ужину, оставался нетронутым.
Обо всем этом она рассказывала Патриции, слушавшей ее, подперев щеку кулаком. «Шахерезада из Сенжилля» — так называлось поместье месье Фюмиза. Днем Патриция занималась детьми, а Ирина убирала четыре этажа гранитного замка, потом вместе работали в саду и на огороде. Больше всего Ирине полюбились родовая часовня семьи Форэ, построенная в шестнадцатом веке, и проем в сложенной из вековых камней стене. У проема с одной стороны цвел куст гортензий, а с другой — диких роз. Это было место, где всегда, навечно, в любой час дня Волк поджидал Красную Шапочку. За проемом располагался сад и цветник, потом поле с кругляками скатанной соломы, дорога шла вдоль каменной изгороди и приводила к пруду. На пруду жили утки, и иногда их сторожила огненная, удивительно хладнокровная Лиса. Ирине она напоминала ту, другую, на далеком латышском хуторе, тоже возомнившую себя хозяйкой здешних мест. Ирина полюбила Бретань. Ей было достаточной этой Лисы, этих вековых дубов, этих полей и вечерних разговоров с Патрицией. Время монологов. Она рассказала, как жила сначала в предместье Стокгольма под названием Эльфшё и ездила в Стокгольм на электричке, которая называлась пендль, то есть маятник. Музеи в Стокгольме скучные. Везде Карл Двенадцатый, а вот набережная и королевский дворец — прекрасны. Прямо в городе с моста можно увидеть, как выпрыгивает из воды лосось, а в Эльфшё жизнь замирает в девять вечера. Это район эмигрантов и небогатых людей, но дома там хорошие и очень чистый воздух.
book-ads2